— Но, дорогая, — возразил он, все еще довольно трезвый, во всяком случае, более трезвый, чем англичанин, — что я-то могу поделать?
— Мне кажется, уж если тонуть, так всем вместе…
— Вздор!
Бросившись вон из бара, она услыхала за спиной голос британца:
— Удивительно, как опасность будоражит чувства. Во время войны…
Напуганная Алабама почувствовала себя какой-то жалкой трусихой. Между тем каюта как будто уменьшалась и уменьшалась под бесконечными ударами извне. Однако через некоторое время Алабама свыклась и с духотой, и с дурнотой. Рядом с ней спокойно спала Бонни.
Снаружи была одна вода, ни кусочка неба. От беспрерывной качки у Алабамы зудело все тело. Всю ночь она думала о том, что к утру они умрут.
К утру Алабама так измучилась, что больше не могла оставаться в каюте. Дэвид помог ей, держась за поручни, добраться до бара. В уголке спал лорд Парснипс. Тихие голоса доносились из-за высоких спинок двух кожаных кресел. Алабама заказала печеную картошку и прислушалась, от души желая беседовавшим мужчинам онеметь.
— Я становлюсь нетерпимой, — подвела она итог.
Дэвид заявил в ответ, что все женщины нетерпимы, и Алабама смиренно согласилась с ним — верно, так оно и есть.
В одном из этих тихих голосов слышалась убежденность знающего человека. Такими голосами обыкновенные врачи излагают пациентам теории своих знаменитых коллег. Второй голос был жалобно-тягуч, как будто его обладатель находился под гипнозом.
— В первый раз я задумался о подобных вещах — о том, как живут люди в Африке и во всем мире. И я понял, что нам известно гораздо меньше, чем нам кажется.
— Вы о чем?
— Понимаете, сотни лет назад люди знали примерно столько же относительно спасения своей жизни, сколько мы сейчас. Природа умеет позаботиться о себе. Нельзя убить того, кому предназначено жить.
— Вы правы, нельзя уничтожить того, у кого есть воля к жизни. Его нельзя убить!
В этом голосе зазвучали опасные обвинительные ноты, и другой голос предусмотрительно сменил тему.
— А как вам нью-йоркские шоу? Много их видели?
— Три-четыре, сплошная банальщина, и некрасивые! Никогда не получаешь, чего хочешь. Никогда, — прозвучало как обвинительный приговор.
— Они дают публике то, что она желает получить.
— На днях я разговорился с одним журналистом, и он сказал то же самое, а я посоветовал ему почитать «Энквайарер», которую печатают в Цинциннати. В ней никогда не бывает скандальных новостей, и все же это одна из самых читаемых газет в стране.
— Это не та публика. Ей приходится брать, что дают.
— Ну, конечно. Я и сам бываю в подобных местах только из любопытства.
— Я тоже не завсегдатай — хожу не чаще трех-четырех раз в месяц.
Алабама, пошатываясь, встала на ноги.
— Не могу больше! — заявила она. В баре пахло оливковым маслом и окурками. — Скажи официанту, что я буду есть снаружи.
Цепляясь за поручни, Алабама выбралась на площадку солярия. На палубе стоял оглушительный свист. Алабама слышала шум переворачиваемых ветром кресел. Волны поднимались, как надгробные мраморные стелы, закрывая все вокруг, а потом опадали и исчезали с глаз. Корабль плыл как будто по небу.
— В Америке всё такое же, как их штормы, — протянул англичанин, — не скажешь ведь, что мы в Европе!
— Англичане никогда не пугаются, — заметила Алабама.
— Не беспокойся о Бонни, Алабама, — сказал Дэвид. — Она ребенок и пока не очень понимает, насколько все опасно.
— Тем ужасней будет, если с ней что-то случится.
— Но если бы мне пришлось выбирать, кого из вас спасать, я выбрал бы уже апробированный вариант.
— А я нет. Я бы первой спасла ее. Возможно, она станет потрясающим человеком.
— Возможно. Но хотя среди нас таких нет, мы все же не совсем пропащие.
— Дэвид, я серьезно. Мы ведь не утонем?
— Эконом говорит, это флоридский прилив и ветер в девяносто миль, а когда ветер достигает семидесяти — это уже шторм. Крен корабля тридцать семь градусов. Ничего не случится, пока он не достигнет сорока. Но они думают, что ветер может стихнуть. В любом случае нам остается только ждать.
— Да уж. И что ты думаешь по этому поводу?
— Ничего. Мне стыдно признаться, но я пресыщен хорошей погодой. Она мне надоела.
— Я тоже ничего не думаю. Игра стихий — это так красиво. Утонем — ну и пусть, я с детства отличалась буйным нравом.
— Да, иногда приходится многим рисковать, чтобы спасти в себе хоть что-то.
— И все-таки ни на этом корабле, ни в других достаточно людных местах что-то я не припомню личностей, чье исчезновение хоть что-то значило бы.
— Ты имеешь в виду гениев?
— Нет. Звенья в невидимой цепочке эволюции, которую сначала называли наукой, а потом цивилизацией — средства достижения результата.
— Средства? В смысле некие итоги, чтобы с их помощью понять прошлое?
— Скорее, чтобы представить будущее.
— Как твой отец?
— Наверное. Он сделал свое дело.
— Не он один.
— Только им это неведомо. А ведь важно это осознавать, по-моему.
— Значит, в школах должны учить, как разбираться в своих чувствах, чтобы до конца понимать человеческое существо?
— А я что говорю?
— Ерунда!
Через три дня салон вновь открыл свои двери. Бонни требовала, чтобы ей показали кино.
— А не рано ей? Там же сплошная эротика, — сказала Алабама.
— Совсем не рано, — ответила леди Сильвия. — Если бы у меня была дочь, я бы нарочно посылала ее на такие фильмы, чтобы она с малолетства училась чему-нибудь полезному для жизни. В конце концов, за все расплачиваются родители.
— Не знаю, что и думать.
— Я тоже, дорогая. Но сексуальная притягательность дорогого стоит.
— Бонни, чего бы тебе больше хотелось, сексуальной притягательности или прогулки по палубе на солнышке?
Бонни было два года, но родители поклонялись ей как жрице тайной мудрости, словно ей было двести лет. За долгие месяцы, когда ее отнимали постепенно от груди, малышка стала менее зависимой от родителей и теперь была равноправным членом семьи.
— Бонни потом погуляет, — тотчас ответила она.
В воздухе уже не чувствовалось ничего американского. Небо стало спокойным. Шторм принес с собой европейскую роскошную негу.
Топ-топ-топ-топ, топали они по резонирующей палубе. Алабама и Бонни остановились возле ограждения.
— Наверно, очень красиво смотреть ночью на проплывающий мимо корабль, — сказала Алабама.
— А Медведицу ты видишь? — спросила Бонни.
— Я вижу соединенные навсегда Время и Пространство. Я видела их в маленьком стеклянном куполе в планетарии, какими они были много лет назад.
— Они что ли изменились?
— Да нет, просто люди воспринимали их иначе. Звезды были другими, не совсем такими, какие они есть на самом деле.
Воздух был солоноватым, он был прекрасен, там, за бортом.
«Он прекрасен, потому что его много, — подумала Алабама. — Нет ничего прекраснее простора».
Падающая звезда, как стрела из эктоплазмы несется, согласно небулярной космогонической теории, вниз, будто игривая колибри. От Венеры к Марсу и к Нептуну она прокладывает путь забрезжившему пониманию всего сущего, освещая далекие горизонты над бледными полями сражений реальности.
— Красиво, — сказала Бонни.
— Как в том куполе. Так будет и при твоих внуках, и при их внуках.
— Дети детей в куполе, — глубокомысленно заметила Бонни.
— Да нет, дорогая, звезды в куполе! Возможно, и купол будет тем же — живет вечно, похоже, только то, что вне нас.
Топ-топ! Топ-топ! Топали они по палубе. Ночной воздух был очень вкусным.
— Детка, пора спать.
— Но ведь когда я проснусь, не будет звезд.
— Будет другое.
Дэвид и Алабама отправились на нос корабля. В лунном свете их лица как будто фосфоресцировали. Усевшись на свернутый канат, они оглянулись на ажурный силуэт труб.
— Ты неправильно нарисовал корабль; трубы похожи на дам, которые исполняют в высшей степени учтивый менуэт, — заметила Алабама.
— Наверно. В лунном свете все выглядит иначе. Мне не нравится.
— Почему?
— Темнота уже не темнота.
— Но это же так грешно, любить темноту!
Алабама поднялась и, вскинув голову, встала на цыпочки.
— Дэвид, если ты любишь меня, я смогу полететь!
— Тогда лети!
— Не получается, но ты все равно люби меня.
— Бедное бескрылое дитя!
— Тебе очень трудно меня любить?
— А ты думаешь легко, моя иллюзорная собственность?
— Мне очень хотелось получить что-то взамен — за мою душу.
— Поищи на луне — найдешь нужный адрес недалеко от Бруклина и Квинс.
— Дэвид! Я люблю тебя, даже когда ты неотразимо красив.
— Такое случается нечасто.
— Нет, часто и совершенно бескорыстно.
Алабама лежала в его объятиях, ощущая, насколько он старше нее. Она не шевелилась. Где-то в глубине корабля пел колыбельную песню мотор.
— Давно у нас не было такого переезда.
— Да уж. А давай устраивать нечто подобное каждую ночь.
— Я сочинила для тебя стихотворение.
— Прочти.
— Вот:
Дэвид рассмеялся.
— Мне надо ответить?
— Нет.
— Мы достигли такого возраста, когда даже наши самые тайные чувства должны пройти испытание разумом.
— Очень утомительно.
— Бернард Шоу говорит, что все люди после сорока сволочи.
— А если мы к тому времени не обретем столь вожделенного статуса?
— Значит, остановимся в развитии.
— Не будем портить этот вечер.
— Пойдем отсюда?
— Ой нет, останемся — может быть, волшебство вернется.
— Вернется. Когда-нибудь.
По пути в салон они увидели леди Сильвию, которая жадно целовалась с некоей тенью за спасательной шлюпкой.
— Это ее муж? Наверно, правда насчет того, что они все еще влюблены друг в друга.
— Это матрос. Иногда мне хочется побывать в марсельском танцзале, — рассеянно проговорила Алабама.
— Зачем?
— Не знаю. Ну, хочется же иногда ромштекса.
— Я бы взбесился.
— Ты бы целовал леди Сильвию за спасательной шлюпкой.
— Никогда.
В салоне оркестр заиграл цветочный дуэт из «Мадам Баттерфляй».
промурлыкала Алабама.
— Вы певица? — спросил англичанин.
— Нет.
— Но вы поете.
— Потому что была рада узнать, что я, оказывается, самодостаточная личность.
— Ах, неужели? А вы себя любите!
— Очень. Мне очень нравится, как я хожу, как говорю, мне почти всё в себе нравится. Хотите, я покажу, какой я умею быть обворожительной?
— Конечно.
— Тогда пригласите меня выпить.
— Пойдемте к стойке.
Покачиваясь, Алабама двинулась в путь, имитируя походку, которой когда-то восхищалась.
— Учтите: я могу быть собой, только когда становлюсь кем-то другим, кого я наделяю замечательными качествами, существующими лишь в моем воображении.
— Я не возражаю, — сказал англичанин, который вдруг заподозрил, что его соблазняют, ведь для многих мужчин — моложе тридцати пяти — все непонятное имеет сексуальный оттенок.
— И еще предупреждаю вас, что в душе я придерживаюсь моногамии, хотя теоретически вроде бы и нет, — проговорила Алабама, заметив несколько изменившееся поведение англичанина.
— То есть?
— Дело в том, что теоретически единственное чувство, которое невозможно повторить, это ощущение новизны.
— Шутите?
— Конечно. Ни одна из моих теорий не работает.
— Вы как интересная книга.
— Я и есть книга. Чистой воды вымысел.
— Кто же придумал вас?
— Кассир Первого национального банка, чтобы возместить кое-какие ошибки, допущенные им в расчете. Понимаете, его выгнали бы, если бы он не достал деньги — любым способом, — на ходу фантазировала Алабама.
— Бедняжка.
— Не будь его, я бы навсегда осталась сама собой. Но тогда мне не удалось бы позабавить вас и доставить вам удовольствие.
— В любом случае вы доставили бы мне удовольствие.
— Почему вы так думаете?
— В душе вы человек очень искренний, — серьезно ответил он. — Мне показалось, что ваш муж обещал присоединиться к нам, — добавил он, опасаясь скомпрометировать себя.
— Мой муж наслаждается звездами за третьей спасательной шлюпкой по левому борту.
— Шутите! Откуда вам известно? Откуда вам может быть это известно?
— Оккультные способности.
— Вы ужасная обманщица.
— Ясное дело. Но я сыта по горло разговорами обо мне. Давайте теперь побеседуем о вас.
— Я должен был делать деньги в Америке.
— Ничего оригинального.
— У меня были рекомендательные письма.
— Вставьте их в свою книгу, когда решите ее написать.
— Я не писатель.
— Все, кто любит Америку, пишут книги. У вас сдадут нервы, когда закончится путешествие, и вы поймете, что лучше держать при себе кое-какие воспоминания, и поэтому вам захочется их опубликовать.
— Мне понравится писать о путешествиях. Я полюбил Нью-Йорк.
— Ну да, Нью-Йорк похож на иллюстрацию к Библии, правда?
— Вы читали Библию?
— Книгу Бытия. Обожаю то место, где Бог всем доволен. Мне нравится думать, что Бог счастлив.
— Вряд ли он счастлив.
— Вряд ли, но, думаю, кто-то должен воспринимать так происходящее. Никому другому такое не под силу, поэтому остается Бог. Мы наделили этим Бога, во всяком случае, Книга Бытия наделила.
Европейское побережье положило предел атлантическому бескрайнему простору. Нежность царила в дружелюбном, расположившемся среди полей Шербурге, где звонят колокола и стучат по камням сабо.
Нью-Йорк остался позади. Всё, что создало Алабаму и Дэвида, осталось позади. Пока для них не имело значения то, что им не придется так же ясно почувствовать биение пульса жизни, как прежде, поскольку в чужих краях мы понимаем только то, к чему привыкли с детства.
— Я сейчас заплачу! — воскликнул Дэвид. — Почему на палубе нет оркестра? Черт побери, это же самый волнующий момент, на свете нет ничего лучше! Все, что создано человеком, находится тут, перед нами, — только выбирай!
— Выбор, — откликнулась Алабама, — та самая привилегия в нашей жизни, ради которой мы страдаем.
— Великолепно! Потрясающе! Мы можем заказать вино к ланчу!
— Ах, Континент, пошли мне мечту!
— Она у тебя уже здесь, — сказал Дэвид.
— Где? В конечном итоге мечтой оказывается то место, где мы были моложе.
— Как любое другое.
— Ворчун!
— Уличный оратор! Я бы мог поиграть в бомбы в Булонском лесу.
Когда в таможне они проходили мимо леди Сильвии, она окликнула их из-за кипы великолепного белья, синего термоса, сложного электрического приспособления и двадцати четырех пар американских туфель.
— Вы присоединитесь ко мне сегодня вечером? Я покажу вам прекрасный Париж, чтобы вы могли запечатлеть его на ваших картинах.
— Нет, — ответил Дэвид.
— Бонни, — предупредила дочь Алабама, — осторожнее, попадешь под багажную тележку, она переломает тебе ножки, и они уже никогда не будут ни «chic» ни «élégante» — во Франции, как мне говорили, много подобных прекрасных слов.
На поезде они проехали розовый карнавал Нормандии, миновали искусные узоры Парижа и высокие террасы Лиона, колокольни Дижона и белую сказку Авиньона, ради того, чтобы оказаться в лимонном краю, где шелестели черные листья и где тучи мотыльков мелькали в гелиотроповых сумерках. Чтобы оказаться в Провансе, где не было надобности в зрении, пока не возникало желания посмотреть на соловья.
II
Глубоко греческая сущность Средиземноморья до сих пор превосходит нашу кичливую лихорадочную цивилизацию в покое. Многовековые руины покоятся на серых горных склонах, она засевает прахом бывших сражений пространства под оливами и кактусами. Спят античные рвы, пойманные в плен жимолостью, хрупкие маки пятнают кровавыми пятнами дороги, виноградники в горах напоминают клочья разорванного ковра. Средневековые колокола усталым баритоном возвещают праздник безвременья. На камнях неслышно цветет лаванда. В вибрирующем воздухе, пропитанном полдневным зноем, трудно что-то рассмотреть.
— Великолепно! — воскликнул Дэвид. — Оно совершенно синее, пока не присмотришься повнимательнее. Но если присмотришься, оно становится серым и розовато-лиловым, а присмотришься еще внимательнее, оно суровое и почти черное. Ну а если быть совсем точным, оно аметистовое с опаловыми вкраплениями. Что такое, Алабама?
— Я не понимаю. Подожди, подожди. — Алабама прижалась носом к покрытой мхом стене замка. — «Шанель» номер пять, — твердо заявила она, — пахнет, как твой затылок.
— Только не «Шанель»! — возразил Дэвид. — Думаю, здесь что-то более стильное. Иди сюда. Я хочу тебя сфотографировать.
— И Бонни?
— Да. Полагаю, ей пора подключаться.
— Посмотри на папу, счастливое дитя.
Девочка не сводила с матери больших недоверчивых глаз.
— Алабама, ты не могла бы немножко повернуть ее, а то у нее щеки шире лба. Если не подать ее немножко вперед, она будет похожа на вход в Акрополь.
— Ну же, Бонни, — попросила Алабама.
Обе повалились в заросли гелиотропов.