Причинное время - Лев Рубинштейн 21 стр.


Вот есть, например, такой байкер Хирург. Он широко известен не только шумливыми по форме и экзотическими по содержанию проявлениями своего громокипящего патриотизма, патриотизма без конца и без края, без страха, упрека, ума, чести и совести. В последнее время он приобрел репутацию непревзойденного златоуста. Этим он выделяется из своей среды, где прямо скажем, особых Цицеронов вы не заметите.

Так вот, именно он высказался не так давно в том роде, что своими соратниками он считает “всех честных, духовитых людей” (sic, как говорится в подобных случаях).

Что тут сказать, кроме того, что в данном конкретном случае красноречивый байкер попал в самую точку. Что с этим его тезисом, по крайней мере в той его части, где про “духовитость”, никак не поспоришь.

Исключительное, я считаю, чувство слова у мотоциклиста. И я это говорю почти серьезно, потому что все то, что они там привыкли называть духовностью, именно это самое и есть.

И тут становятся как-то особенно понятными внутренние, не осознанные до поры до времени пружины патриотического сыроборчества. Не позволим натовским сырам пахнуть на наших просторах! У нас тут своя духовитость, то есть духовность, то есть… ну в общем, понятно.

Но чем бы таким позитивным все-таки закончить? Ну, например, можно напоследок сказать, что все равно ведь дух веет где хочет. Так вот мы и скажем.

Алиса и мы

В последнее время люди, привыкшие соотносить и сопоставлять жизненные или социальные явления с текстами мировой культуры, вспоминают то Кафку, то Оруэлла, то Гоголя с Щедриным, то Хармса с Зощенко, то Ионеско, то братьев Стругацких.

Мне же, не умеющему и не желающему подавить в себе потаенный, но прочно засевший в недрах сознания исторический оптимизм, все чаще вспоминается “Алиса в Стране чудес” или даже “в Зазеркалье”, где все построено на материализации, на оживлении устойчивых метафор, поговорок, идиом, народных прибауток, сказочных сюжетов, загадок, считалок и скороговорок.

И точно так же, как и Алиса, мы находимся в пространстве и в ощущении тягостного и в то же время захватывающего сна.

И этот сон все длится и длится, набирая обороты черного абсурда, вязкого температурного бреда. И мы уже не в состоянии уследить за этой стремительной каруселью, за резкой сменой масок, за перекрикивающими друг друга взвинченными голосами.

Точно так же, как Алиса стала свидетелем схватки оживших игральных карт, мы наблюдаем смертельную битву знаков, символов, имен, географических названий, косвенных признаков…

Ссорящиеся дети любят передразнивать имена и фамилии своих “врагов” — или, как стыдливо говорят российские политики, “партнеров”, в качестве убойного аргумента своей правоты напирать на их физические особенности или особенности их речи.

Тупые и злобные люди, желая отмстить неразумным обидчикам, норовят пнуть их в самое, как им кажется, слабое их место. В данном случае таким слабым местом им кажется культура.

Поэтому первым делом надо начать всерьез прессовать Украинскую библиотеку или позакрывать турецкие институты.

В принципе, эта логика поведения знакома мне еще с коммунального детства. Поссориться с соседом и с досады дать втихаря поджопник его маленькому сыну. Да и своего заодно пнуть, чтобы не играл с ним во дворе.

В наши дни мы читаем: “Около 50 российских вузов расторгли договоры о сотрудничестве с турецкими университетами и институтами”.

Или: “В Москве закрылся Российско-турецкий научный центр, располагавшийся в Библиотеке иностранной литературы”.

Но это, конечно, не вчера началось. Это история давняя. В начале Первой мировой войны, например, “Петербург стал Петроградом в незабываемый тот час”. В конце сороковых годов, в годы “борьбы с космополитизмом и низкопоклонством”, “французская” булка стала “городской”, а знаменитое кафе на Невском проспекте, много лет известное как “Норд”, стало “Севером”.

А еще я запомнил один из тех дней ранней весны 69-го года, когда случился пограничный конфликт на острове Даманский, когда все вокруг говорили о том, что вот-вот начнется война с Китаем.

Все годы моего детства и ранней юности на крыше гостиницы “Пекин” красовались каждые пару минут сменяющие друга две надписи: “Пекин” по-русски и “Пекин” по-китайски.

В тот день, о котором я рассказываю, я шел мимо гостиницы и вдруг обнаружил, что китайская надпись напрочь исчезла. И мне вдруг стало по-настоящему тревожно.

Теперь — на повестке дня слово “Турция” и все производные от него.

Я безо всякого, как мне кажется, особого преувеличения легко представляю себе такую маленькую мизансцену из какой-нибудь очередной исключительно вдумчивой телевизионной телеатаки на человеческий мозг.

Проницательнейший ведущий с тонкой улыбкой и с интонациями провинциального гипнотизера, допустим, говорит:

В Соединенных Штатах только что отпраздновали День благодарения. Как известно, в этот день в каждой американской семье готовят индейку. А как по-английски называется индейка? Правильно: она называется Turkey. Случайность? Совпадение? Возможно, что и так. Но подумать, согласитесь, есть о чем.

В общем, пока что на марше слово “Турция”. Турецкий марш буквально.

Кстати, в наши дни разные люди беспрерывно шутят на предмет возможного запрета на исполнение “Турецкого марша” евросоюзовского композитора В. А. Моцарта.

А уж такая ли это шутка, если вспомнить, как в начале 80-х, в разгар “разгула” польской “Солидарности”, из радиоточек, висевших на всех кухонных стенах, в одночасье исчез “Полонез” Огинского, который до того момента чуть ли не ежедневно транслировался в “концертах по заявкам радиослушателей” и прочих “Рабочих полднях”.

В наши дни шуток, построенных на диких преувеличениях, практически не бывает. То есть они бывают, но они уже не шутки. Да и такое понятие, как “гротеск”, уже ничего толком не означает.

Да, смех в наши дни стремительно теряет свои инструментальные возможности. Он фатально лишается своей традиционной способности влиять на ход событий и на состояние умов.

Впрочем, вопрос о том, можно шутить или нельзя, надо или не надо, — вопрос праздный, вопрос риторический. Столь же праздный и риторический, как вопрос о том, можно ли и нужно ли отключить одну из важнейших функций организма.

Способность к смеховой реакции — это едва ли не последнее, что мы имеем право терять.

Потому что это не только проверенная жизнью защитная реакция от мощного напора зловещего абсурда происходящего вокруг нас, не только надежный измеритель сохранившихся в нас нравственных и эстетических критериев, но и универсальный способ переговариваться между собой или хотя бы посылать друг другу позывные посреди мутных болотных испарений так называемого информационного пространства.

Способность к смеху — это утвердительный ответ каждого на отчаянный вопрос: “Эй! Есть тут кто живой?” Потому что смех — это жизнь и есть.

И давайте не будем забывать о маленькой девочке Алисе, сумевшей в облепившей ее со всех сторон фантасмагории, разрушающей все связи между явлениями, понятиями и категориями нормального человеческого мира, сохранить ясность рассудка и открытое отношение к жизни.

И давайте помнить, что сны не длятся вечно. В противном случае они называются совсем по-другому.

И мы, разумеется, как и она, однажды проснемся, и каждый скажет: “Какой удивительный сон приснился мне”.

Вдруг выплывет

Мой институтский товарищ ухаживал некоторое время за одной девушкой, нашей общей однокурсницей. Ухаживал, так сказать, всерьез. Настолько всерьез, что бывал у нее дома и даже был познакомлен с ее родителями. Забегая вперед, скажу, что счастливого брака, да и никакого другого брака не получилось. Впрочем, к тому, что я хочу рассказать, это не имеет отношения.

Отцом этой барышни был некий очень номенклатурный как бы ученый, чуть ли не академик или на худой конец членкор, автор и соавтор нескольких вузовских учебников по чему-то такому марксистско-ленинскому, кажется, по научному коммунизму — был такой когда-то. В общем, как тогда говорили, шишка.

В домашней обстановке, рассказывал мой приятель, он был невозможно обаятельным, обходительным, демократичным, веселым, остроумным, гостеприимным и до ужаса вольнодумным, с некоторым даже уклоном в прямое диссидентство. Домашняя библиотека кишела “тамиздатом” и заграничными альбомами по искусству, в котором он, кстати, неплохо разбирался.

При всем при том папаша этот не только писал учебники и не только вел вольные домашние беседы. Он еще время от времени выступал в газетах и журналах в качестве пламенного публициста, писавшего на разные актуальные общественно-политические темы. Статьи эти были не просто “идейно выдержанными” (других тогда и не публиковали). Они были откровенно мракобесными даже по тем временам. Как говорится, правее папы.

При всем при том папаша этот не только писал учебники и не только вел вольные домашние беседы. Он еще время от времени выступал в газетах и журналах в качестве пламенного публициста, писавшего на разные актуальные общественно-политические темы. Статьи эти были не просто “идейно выдержанными” (других тогда и не публиковали). Они были откровенно мракобесными даже по тем временам. Как говорится, правее папы.

Однажды мой товарищ в минуты особой доверительности, усугубленной легким алкогольным вмешательством, набрался духу и все же спросил: “А вот скажите, Павел Николаевич (или Николай Павлович — это неважно в данном случае), как же все-таки так получается, что ваши статьи настолько расходятся со всем тем, что вы говорили, например, только что?”

Академик ничуть не обиделся. Он посмотрел на моего приятеля снисходительным взором, каким смотрят на любознательного, но простоватого отрока, и с непередаваемой задушевностью сказал: “Андрюша, милый! Читать же надо уметь”. — “Да я вроде умею”, — слегка растерялся Андрюша. “Значит, не умеете. Потому что там все меж-ду-строк. И если вы прочитаете внимательно, вы увидите, что там все ровно наоборот”.

Приятель потом попытался читать между строк, причем именно внимательно, и даже чуть ли не пытался переворачивать газету вверх ногами, но никакого “наоборот” у него так и не получилось, что он поначалу отнес на счет своей интеллектуальной неподготовленности к рекомендованному способу усвоения газетных материалов.

Таких относительно вежливых слов, как “двоемыслие” или “конформизм”, он тогда еще активно не употреблял, хотя и знал. А менее вежливые слова, такие, как, например, “продажность”, не приходили ему в голову, потому что этот дядька ему в целом-то скорее нравился. Печальное знание пришло чуть позже. И уже навсегда.

Я это, собственно, почему вспомнил? Я это вспомнил потому, что я легко представляю себе такую примерно сцену. Я легко представляю себе, как тот или иной из нынешних телевизионных “светильников разума”, когда ВСЕ ЭТО кончится (а это все обязательно кончится), с такой же снисходительной интонацией скажет: “Да вы что, ребята! Вы это, что ли, принимали все за чистую монету? Вы что, дураки, что ли? Слепые, что ли? Глухие? Вы что, не обратили внимания, как я там все время подмигивал то левым, то правым глазом? А как я руками делал, вы не видели? Я же показывал: не верьте, мол, все это брехня. А под каким углом я ставил носки ботинок, не заметили? Ну вы даете! А как я голос специально то повышал, то понижал, чтобы всем всё было понятно, вы не слышали? Да ла-адно! Да это же все был стеб чистой воды! Вы что, в конце-то концов! Совсем уже?”

И правда, что это мы? Читать же надо уметь. Желательно между строк. И внимательно.

Человек, как известно, соткан из противоречий. Вот и я, перечитав все только что мною написанное, немедленно захотел с самим же собой и поспорить.

Аналогия, конечно, соблазнительная и даже в каком-то смысле утешительная. Но, увы, она не вполне, как говорится, работает.

Тот академик, о котором я рассказал, играл по давно заведенным правилам публичного коммуникационного поведения того времени. Его учебники и его газетные статьи не проникали в сознание и, уж тем более, в подсознание. И я, и миллионы других воспринимали эти и подобные этим тексты как монохромный визуальный объект, не задевающий ни чувств, ни мыслей, как всего лишь совокупность выстроенных ровными рядками букв русского алфавита и слегка разнообразивших эту монотолитность пробелов и знаков препинания. Эти тексты были даже как-то вызывающе бесполезны, а если чем-то и полезны, то только с точки зрения пополнения сберкнижек их авторов или лишних строчек в их библиографии и, соответственно, в послужном списке. Но они были и не особенно вредны.

В те годы, о которых я рассказываю, официальная риторика пребывала в стадии медленного, но верного умирания, хотя и само это умирание казалось тогда практически вечным. Казалось, что полумертвецы так и будут на протяжении всей нашей жизни шелестеть своими бумажками и шевелить своими бескровными губами.

А тот академик если и отличался чем-то от прочих изготовителей учебных или газетных текстов, то отличался тем, что, будучи человеком в каком-то смысле все же живым и рефлексирующим, он был озабочен установлением и укреплением сразу двух противоположных друг другу репутаций — репутацией окостеневшего “верного ленинца” и репутацией вальяжного “европейца”, призывающего всех тех, с кем ему было приятно и интересно общаться, читать “между строк”, даром что между этих самых строк, как впрочем, и в самих строках, решительно ничего не было.

Про нынешних ребят трудно сказать, что они играют по каким-то правилам. Именно что нет. Они сами участвуют в установлении этих правил. А их правила таковы, что нет там никаких правил. Есть только дежурные “вызовы” текущего момента. Это бои без правил. А потому в пространстве своего бытования они практически неуязвимы. Что значит нельзя ударить сзади? Что значит нельзя протягивать веревку поперек темного тротуара? Что значит нельзя впятером на одного? Что значит нельзя толкнуть в лужу инвалида на костылях? Как это нельзя? Можно. Потому что у нас тут в Останкино национальное возрождение. Вы что, не в курсе? Ну, и потому еще, что “время такое”, а вы как думали.

Они сильно отличаются от своих позднесоветских предшественников, не озабоченных ничем, кроме цековского или академического пайка, персональной пенсии и надежно огороженных гектаров на Николиной горе.

Они полны охотничьего азарта и искрятся веселыми “задумками”, “примочками”, “феньками” и “приколами”. Их решительный, обеспечивающий полную свободу маневра отказ от докучливых общественных конвенций о границах между порядочностью и подлостью, между правдой или хотя бы правдоподобием и окаянным собачьим бредом хлещет бурным пенящимся фонтаном, если, конечно, фонтаном уместно назвать сноровисто организованный прорыв канализации.

Я, как и многие другие, кто не утратил более или менее устоявшихся представлений о нравственной и интеллектуальной гигиене, телевизор стараюсь не включать. Но он настигает в самых неожиданных местах. В разговоре с таксистом, например. Или в очереди в парикмахерскую. Или в ироническом пересказе тех, кто либо по профессиональной обязанности, либо просто из полумазохистского любопытства все это дело смотрит и слушает.

Одни из нормальных людей вновь и вновь включают телевизор, хотя давно и хорошо знают, что там будет. Потом немедленно ужасаются и все свои ужасы в различных формах саркастического остроумия транслируют в социальных сетях. Другие — из тоже нормальных — говорят им, что сколько же можно, мол. Ничего там другого не будет! Зачем вы его включаете вообще! По какой такой причине?

Не по той ли же самой причине, думаю я, по какой мальчики времен моего детства в двадцать седьмой раз бегали смотреть “Чапаева”. А вдруг в этот раз он все же выплывет!

Книги и пляски

Кто о чем, а я, как обычно, — о контексте.

В данном случае об историческом. Но и не только.

А еще о том, что в наши дни, как нетрудно заметить, и государство, и общество, и отдельные социальные группы, и многие отдельные граждане стали жертвами массовой эпидемии подозрительности, мнительности и повышенной обидчивости — младшими сестрами всепроникающей ненависти.

Маниакальные поиски различных “кощунств” и “оскорблений чувств” стали во много раз опаснее и зловреднее самих кощунств, хоть мнимых, хоть реальных.

Вот, например, два относительно недавних события, выуженные мною из пестрой ленты новостей.

Одно такое: “90-летний Адолек Корман, выживший в нацистском лагере смерти, вернулся в Освенцим и Дахау, чтобы вместе с внуками станцевать там”.

Второе заключалось в том, что в Германии после многолетнего запрета официально выпущена книга “Майн кампф”.

Что общего между тем и этим? Нет, какая несомненная причинно-следственная связь существует между этой книгой и Освенцимом, мне, пожалуй объяснять не надо. Как говорится, спасибо, обойдусь.

А вот связь между двумя упомянутыми событиями именно сегодня не вполне очевидна. Но она есть. Потому что и то и другое, хотя и не в равной степени, прошло по ведомству “кощунства”.

Ну, с “Майн кампф” вроде бы все понятно. Взяли да издали. Да еще в Германии. Ничего себе! Нацизм поднимает голову! Гнев переполняет наши души, а пепел стучит в наши антифашистские сердца!

Особенно, конечно, трогательно звучат возмущенные голоса с “нашего” берега. Я вот наткнулся где-то на обращение группы российских литераторов, выразивших праведное негодование по этому поводу

Примерно что-то такое же я помню еще с советских времен, когда гуманистически озабоченных советских писателей начинал время от времени мучительно “беспокоить Гондурас” — как в прямом, так и в переносном смысле. И тогда они свой праведный и безусловно законный гнев по поводу, допустим, нарушенных кем-то кое-где прав человека адресовали куда подальше от родных просторов. В Чили, например. Или в Южную Африку. Или в Соединенные Штаты, где “там замучили студента, там убили президента”.

Назад Дальше