Причинное время - Лев Рубинштейн 23 стр.


Напоследок позволю себе впасть в смертный грех самоцитирования. В одном из давних моих текстов есть в том числе и такое место:

“Если сказано «сегодня четверг» в четверг, то это и значит, что сегодня четверг. Если же сказано «сегодня четверг» в пятницу, то это уже либо ложь, либо заблуждение, либо еще что-нибудь”.

В данном случае — это, разумеется, и ложь, и заблуждение. Но явно и “еще что-нибудь”. Вот только что?

Разные вещи

“Честно говоря, я в отчаянии”, — говорит один. “А я все чаще впадаю в уныние”, — говорит второй. “Ну, это более или менее одно и то же”, — говорит третий. “Да нет, — говорит четвертый, — это совсем не одно и то же”. Этот четвертый, допустим, — я. Потому что я действительно полагаю, что это разные вещи.

“Вот что мне иногда не нравится в вашем поколении, — разоткровенничался однажды, лет пять-шесть тому назад, один симпатичный интеллектуал из молодых, — мне не нравится то, что вы упорно продолжаете мыслить в категориях противостояния всему советскому. И продолжаете питаться энергией этого противостояния. А ведь сейчас совсем другое время… ” — “Другое, согласен… ” — “Совсем другие вызовы… ” — “Вызовы другие, да… ” — “И поймите, наконец, что советское исчезло навсегда и больше никогда не вернется”. — “Не вернется, ага, с чего бы ему возвращаться… ”

Конечно, не вернется, зачем? Ничего никогда не возвращается в буквальном виде. Иногда возвращаются, вернее, вспоминаются, и иногда необычайно ярко и пронзительно, лишь забытые или полузабытые ощущения.

В последнее время я ловлю себя на тех давних, но прочно засевших в памяти ощущениях, которые постепенно, но неуклонно возвращаются, поочередно высветляя все детали и мелкие подробности, на тех ощущениях 70-80-х годов, когда дистанция разрыва с социальной реальностью достигла такого масштаба, что ровную брезгливую тоску незаметно сменило нечто вроде веселого отчаянного любопытства: “Ну? А теперь они чего удумают? А теперь что будет? А дальше что? Вот просто интересно… ”

Это было именно отчаяние. А вовсе не уныние.

Уныние парализует творческую и социальную волю. Отчаяние иногда мобилизует те внутренние творческие ресурсы, о которых мы и сами иногда не подозреваем.

В тридцатые годы прошлого века в интеллигентской среде была необычайно популярна пущенная кем-то мрачная острота “Не теряйте отчаяния”.

Была она популярна и в годы моей молодости.

Этика и поэтика той среды, принадлежностью к которой я бесконечно дорожил и дорожу по сей день, ее культурные и поведенческие коды и кодексы формировались в поздние советские годы, формировались на ровном, монотонном и привычном, как вечная ржавая полоска на дне кухонной раковины, фоне экзистенциального отчаяния. Оно, отчаяние, как ни странно, необычайно способствовало нашему сплочению и жадному взаимному интересу, властно стимулировало и провоцировало новые художественные идеи.

“Можно пьянеть от ощущения внутреннего родства”, — написал я однажды в одном из своих текстов 70-х годов. И мы действительно хмелели от этого ощущения. Хотя — не стану врать — и не только от него, но от него главным образом.

Мы ощущали невероятную легкость в движениях, легкость, которую давало полное освобождение от балласта иллюзий.

И мы приучили себя настолько не чуять под собою страны, что уже практически парили над ней, сами изумляясь собственной невесомости.

Мы налегке пускались в увлекательные путешествия, легкомысленно обгоняя на несколько кругов свою неповоротливую эпоху, на которую мы просто махнули рукой.

Отчаяние, как оказалось, чувство продуктивное и творческое. Не уныние, нет. Именно отчаяние.

Я хорошо помню, а в последнее время по вполне очевидным причинам вспоминаю все чаще и чаще, как возрастающий градус отвращения именно к стилистической составляющей всего происходившего вокруг нас стал принимать отчетливые признаки интоксикации.

И тогда некоторые из нас эмпирическим путем нашли противоядие, явленное в виде, например, концептуального искусства и соц-арта. Важно, что в те годы стратегией и того и другого не была стратегия влияния. Это была стратегия личного выживания.

На официальной сцене тех лет шел совершенно неинтересный разговор о том, какое искусство “нужно народу”, а какое не нужно.

Этот разговор существовал помимо нас. Мы знали, что есть вещи куда интереснее, важнее, прочнее и уж точно понятнее. Думать надо лишь об одном — нужны или не нужны мы друг другу.

А в наши дни отчаяния нет. Есть тревога, есть едкое, отравляющее душу отвращение, есть тошнотворное ощущение пустоты под ногами, и это ощущение, увы, не похоже на ощущение полета.

А отчаяния почему-то нет. Есть лишь безумная, не основанная ни на чем, парализующая волю надежда. Надежда на то, что как-то все, что надо, произойдет. Само собой. Без нашего участия. Вполне возможно, что и произойдет. И скорее всего, действительно без нашего участия. А история, даже тот ее фрагмент, что длился и продолжает длиться на нашей памяти, учит тому, что все то, что происходит без нашего участия, лишено какой-либо ценности, лишено всего того, чем можно и нужно дорожить. А потому и всегда недолговечно.

По-настоящему надежный и по-настоящему поучительный опыт — это лишь свой собственный опыт. А чужой, в общем-то, никого ничему научить не может. А если он и может быть полезен, то лишь как фон, подтверждающий или подвергающий сомнению собственную правоту.

Вот и наш, и мой опыт, скорее всего, никого ничему не научит. И я даже очень надеюсь, что никому он не понадобится и не пригодится. Но он есть, этот опыт. И он есть такой, какой он есть. Как, впрочем, у каждого из нас.

Принцип относительности

Даже на фоне невероятных событий последних нескольких лет, событий, в очередной раз расколовших и продолжающих раскалывать общество, наибольшее впечатление на многих производят эти пресловутые рейтинги, эти безысходные восемьдесят с чем-то процентов. Именно они вгоняют многих в тоскливое недоумение, в ступор, в оцепенение.

“Ну о чем можно вообще говорить, на что можно вообще надеяться, если большинство… ”

Ну, большинство, и что? Как будто бы большинство когда-нибудь что-нибудь решало. Как будто бы неизвестно, что производством истории всегда занималось меньшинство.

И всегда все зависело и зависит лишь от степени активности и адекватности этого меньшинства, то есть в данном случае всех тех, кто нашел в себе силы удержаться от сомнамбулических коллективных танцев под луной под звуки шаманского бубна.

Большинство и меньшинство — понятия не абсолютные.

В принципе любой человек принадлежит одновременно и к большинству, и к меньшинству.

И все зависит лишь от того, к какой из этих категорий ему интереснее и комфортнее себя отнести. Я, например, с довольно ранних лет считал для себя честью относить себя именно к меньшинству.

Не к любому, разумеется. Есть меньшинство и меньшинство. Криминальный мир, например, тоже в меньшинстве, по крайней мере в более или менее упорядоченных обществах.

Но для меня всегда было важно причислять себя к меньшинству — творческому, критичному, нонконформистскому. И ничего в этом смысле с тех пор не изменилось и измениться не может.

Сложнее случаи, когда отнесение субъекта то к большинству, то к меньшинству зависит от тех или иных риторических выгод и удобств. В этом смысле факт шизофренического раздвоения на всех уровнях стал уже общим местом.

Вот, например, постоянная апелляция к статистическому “большинству”, к пресловутым “процентам”, которые всегда правы, на том основании, что они — проценты. Это с одной стороны.

И вместе с тем мне приходилось примерно от тех же людей, гремящих, как младенческой погремушкой, “процентами”, слышать о том, как герой-одиночка (это, конечно, российский президент) в окружении враждебного большинства (это, понятно, мировое сообщество) подобен едва ли не распинаемому, но воскресающему Христу.

Впрочем, эта более чем смелая аналогия по не очень сложной цепочке ассоциаций немедленно актуализирует не столько тему пострадавшего за все человечество Спасителя, сколько полузабытую уже тему “Богородицы”, а точнее — адресованного к ней широко известного призыва.

Но чаще, конечно, размахивают процентами.

Ну, допустим, большинство всегда право лишь на том основании, что оно большинство. Допустим.

Но если это вдруг и так, то тогда уж давайте не ограничиваться большинством отдельно взятой страны, пусть даже и такой большой. Почему же не считать большинством большинство государств, входящих в те же международные организации, куда входит, между прочим, и Российское государство. Такое большинство называется на официальном языке “мировым сообществом”, и это сообщество думает совсем не так, как ваше “большинство”.

Большинство земного населения, например, не умеет читать и писать, оно безграмотно. Является ли это примером для подражания для меньшинства?

Да и что такое меньшинство? В меньшинстве, если вдуматься, может оказаться любой.

В меньшинстве, например:

— больные среди здоровых;

— здоровые среди больных;

— штатские среди военных и наоборот;

— человек, умеющий играть на скрипке, находящийся среди людей, не имеющих играть на скрипке;

— человек, не умеющий играть ни на чем, но случайно оказавшийся в оркестровой яме;

— коммунист, оказавшийся в компании антисоветчиков;

— гетеросексуал, случайно забредший в гей-клуб. Да мало ли кто еще!

Каждый человек есть представитель меньшинства. Просто он об этом вспоминает лишь тогда, когда вдруг ощущает на себе дискриминацию со стороны большинства. И начинает вспоминать о своих правах. А следующий важный шаг — то есть помнить о правах других — требует уже дополнительных усилий.

Понятия “большинство” и “меньшинство” находятся между собой в непростых отношениях и не всегда измеряются в процентах.

Не так давно я получил такой комментарий к одному из своих текстов, где речь шла о пресловутых “оскорблениях чувств”:

Если вдуматься, запрет на оскорбление чувств верующих идеально вписывается в концепцию политкорректности. Верующие, во всяком случае православные, — меньшинство (по всем опросам, в храмы регулярно ходит никак не более 5 % населения), в недавнем прошлом подвергавшееся страшному террору, в том числе массовому физическому уничтожению. По всем правилам политкорректности православные должны быть объектом позитивной дискриминации — находиться под особой защитой общества и государства, иметь разнообразные преимущества, должны быть выведены из-под критики, любое неприязненное, неуважительное высказывание в их (наш) адрес должно иметь серьезные негативные последствия для говорящего (выкидывание из приличного общества, крах карьеры), ну, и далее по списку. Так что люди, считающие недопустимыми сексистские или расистские высказывания, должны обеими руками поддерживать запрет на оскорбление чувств верующих. Если, конечно, есть стремление к элементарной честности перед самим собой.

И вот что я ответил:

Формально вы вроде бы все верно говорите. Верующие на самом деле составляют меньшинство. Хотя многие из тех, кто выступает от их имени, утверждают, что они именно в БОЛЬШИНСТВЕ и именно на ЭТОМ основании считают себя вправе диктовать обществу правила поведения. Это одна сторона дела. Другая заключается в том, что если бы, например, представители ЛГБТ-сообщества или сообщества инвалидов при попустительстве и при поддержке государственных учреждений, в том числе и силовых, самовольно и безнаказанно устраивали бы погромы в концертных, театральных или выставочных залах, едва ли мое сочувствие было бы на их стороне. Не знаю, как ваше. Религиозное меньшинство я однозначно поддерживал в советские годы, когда это меньшинство находилось под реальным прессом государственной идеологии и государственной практики.

Что же касается “большинства” как субъекта социальной воли, то я могу сказать, что я большую часть своей жизни прожил в СССР, где, судя по плакатам, лозунгам и газетным кричалкам, не большинство даже, а весь без исключения советский народ горячо одобрял и поддерживал все что ни попадя. Да еще при этом испытывал “чувство глубокого удовлетворения”.

Ничего никто, разумеется, не одобрял и не поддерживал. Ну, допустим, кто-нибудь из завсегдатаев пивного ларька, или рьяный дружинник-комсомолец, или крикливая тетка из очереди за селедочными хвостами могли тебя огорошить сакральным вопросом: “Тебе что, советская власть не нравится?” Могли, да. И это вовсе не означало, что они сами были от нее так уж прямо без ума.

И среди этого нынешнего статистического большинства активных и убежденных любителей президента, а также призрачной, а оттого и особенно лакомой “империи”, войн “до победного конца” и расправ с “пятыми колоннами”, не так уж и много, я уверен. Во всяком случае ничуть не больше, чем тех, кто против.

А в остальном, слегка перефразируя популярную цитату, можно сказать: “Люди как люди. Вот только телевизионный вопрос их испортил”.

А о соцопросах, рейтингах, процентах и всенародных довериях и поддержках я вот что думаю.

Поддерживать, доверять и одобрять и сообщать о поддержке, доверии и одобрении — это совсем, мягко говоря, не одно и то же.

Здесь редко уважают начальство. Об уважении и даже любви говорят лишь тогда, когда боятся.

Страх вообще очень часто прикидывается уважением, любовью, восхищением.

Признаваться самому себе в страхе может лишь человек, склонный к повышенной рефлексии, а таких немного.

Так что если эта вся социология чем-то и интересна, если она и побуждает к размышлениям, то лишь к размышлениям не о том, почему доверяют, а о том, почему говорят, что доверяют.

Большинство, мне кажется, вовсе никого и ничего не поддерживает. Если оно, “Его Величество Большинство”, что-то и поддерживает, то одной рукой оно поддерживает собственные штаны, чтобы не свалились, а другой — шапку, чтобы не стянули прямо с головы.

Осторожно: метафора

Приходится с горечью признать: мы стремительно отвыкаем изумляться. А точнее — просто не успеваем. И это плохо, хотя и сказал когда-то один очень древний китаец, что “совершенномудрый не должен удивляться ничему, кроме смены времен года”. Нет, все равно это плохо. Удивляться надо.

В потоке новостей — одна другой фантастичней — мы откликаемся лишь на то, что резонирует с тем или иным из наших внутренних мотивов, что по ритму и тональности совпадает с какой-нибудь нашей внутренней неотвязной песней.

Так я рефлекторно встрепенулся, прочитав недавно, что некий официальный, специально назначенный для такого дела правозащитник высказался в том духе, что не надо, мол, так болезненно реагировать на грозненские интернет-картинки с оптическими прицелами и песьими клыками, потому что это никакие вовсе не прямые угрозы, как кому-то почему-то почудилось, а всего лишь, знаете ли, метафоры. Ну, типа, учитесь, ребята, отличать прямые смыслы от переносных. Что вы как дети, ей-богу! А еще считаете себя интеллигентными людьми. Вы про метафору, что ли, никогда не слышали?

Почему ж не слышали? Слышали.

Метафоры и их внезапные, не всегда даже и предусмотренные различными метафоротворцами материализации — одна из моих излюбленных тем. Я тоже люблю часто и увлеченно рассуждать о том, что именно умение различать прямые и переносные смыслы различных высказываний и жестов есть одна из основных черт цивилизованного человека. И, соответственно, наоборот.

Я тоже люблю говорить о том, что, например, искусство, что бы каждый из нас ни понимал под этим словом, в принципе не должно и не может оскорблять ничьих чувств именно потому, что оно метафорично. Именно потому, что художественный эффект строится в том числе и на мерцании прямых и переносных смыслов.

В общем-то эстет из Совета при президенте формально прав.

Да, мы окружены метафорами, и это правда. Да, того, кому придет в голову обвинить задерганную мамашу, говорящую шумливому и вертлявому ребенку: “Если немедленно не замолчишь, я тебя убью”, в том, что она угрожает жизни ребенка, мы в полном праве счесть либо просто дураком, либо бессовестным демагогом и при этом все равно дураком.

Да, неумение отличать переносные смыслы от прямых есть признак понятно чего.

И эти веселые картинки с ружьями и оскаленными песьими мордами можно, конечно, считать метафорами. Почему бы и нет?

Ну да, грубые, примитивные, тупые и злобные. Но ведь метафоры же!

А метафора и будет оставаться метафорой, пока вдруг не разметафоризируется.

Ну, а тогда и разговор другой! Как говорится, когда убьют, тогда и приходите.

Так, в разные времена и в разных государствах существовали до поры до времени такие популярные метафоры, как “Если враг не сдается, его уничтожают” или “Die Juden sind unser Unglück”. Потом, и даже очень скоро, они перестали быть такими уж метафорами. А до этого были, да.

И в наши дни существует множество подобных метафор. Ну, по принципу: “Мимо пятой я колонны без метафор не хожу. То винтовкою прицелюсь, то Тарзана покажу”.

Я, в общем-то, понимаю, что имел в виду казенный правозащитник. И я вполне ценю, что он по крайней мере знает, что такое метафора, хотя и употребляет этот термин на мой вкус чрезмерно расширительно.

Беда лишь в том, что творцы этих метафор едва ли знакомы с такими аристотелевыми тонкостями. Какие такие метафоры, если всё — проще некуда. Если понятно, что надо сначала попугать и показать клыки, а там уж — по обстоятельствам.

Назад Дальше