А в начале 90-х и правда пошло-поехало. И я вспомнил про свою тогдашнюю запись. Но подобная эпоха была на моей памяти уже не первая.
Я был чувствительным подростком, когда на бурной волне двусмысленной и по большей части косметической хрущевской десталинизации сносили памятники бывшему вождю народов, в том числе и в моей школе, где — помню как сейчас — на втором этаже, рядом с директорским кабинетом, на фанерном, обитом красным кумачом ящике стоял белый бюст с гипсовыми усами.
Убрали из моей школы. Убрали из всей страны. А потом убрали и одноименный труп, снова оставив Ильича в элегическом одиночестве. И тихонько зарыли его неподалеку, у красной кирпичной стены.
Ну, и все переименовывали, конечно. А ведь, надо сказать, было чего переименовывать. Работа, что называется, кипела. Вот скажите, кто из москвичей помнит, как прежде называлась, например, станция метро “Семеновская”? Ну да, вы угадали. Или был, допустим, Институт стали и сплавов имени Сталина. А стал — имени Ленина. И остряки, конечно, немедленно придумали шутку про то, что “Институт стали переименован в Институт лени”. Ну, и про Волгоград, конечно, шутили. Примерно в том духе, что “Сталин переименован в Волгина”.
Да и вообще весело было.
А в наши дни медленно, но верно все это дело пошло назад. И началась новая эпоха переименований. Для кого-то она, эта эпоха, служит благим знаком возвращения утраченной великодержавности, для кого-то — мрачным знаком соскальзывания в “совок”. Но в любом случае это знак.
Любое переименование, любое возведение или снос памятника, церкви, монастыря, мемориальной доски есть акт сакральный, независимо от целей и намерений переименовывателей. Особенно в нашей стране, где традиционно столь могущественна роль знака, символа, монумента, портрета, вымпела, гимна.
Любое переименование — это, с одной стороны, попытка любой новой метлы начать историю с чистого листа, что, попутно заметим, иногда вполне удается в стране, где и без того хотя бы сносное владение исторической памятью — удел немногих.
С другой стороны — любой символический акт поругания-возвеличивания есть факт истории, о котором культурный человек забывать не вправе.
Вот был, допустим, когда-то город Петербург, который у людей моего поколения ассоциировался с Пушкиным, Достоевским, Блоком, балами, каретами, декабристами и Серебряным веком со всеми его “Бродячими собаками”. Потом на его месте возник город Петроград, где случились две подряд русские революции.
Потом на этом же месте возник город Ленинград, название которого ассоциируется не столько с историческим лицом, выступавшим под псевдонимом Ленин, сколько с трагической блокадой. Для моей семьи Ленинград — это еще и Ленинградский фронт, где с первого до последнего дня провоевал мой отец.
Географические названия, ставшие названиями историческими, далеко не всегда связываются напрямую с именами, положенными в их основу. Мне, например, станция метро “Библиотека Ленина” ни о каком Ленине не напоминает даже отдаленно. Как, кстати, и сама библиотека. Ленинка и Ленинка. Была и есть. И при чем, казалось бы, тут этот злополучный ее однофамилец?
Я вообще-то противник всяческих переименований, сносов и прочих антиисторичных пятновыводителей.
Стоял себе когда-то в центре Москвы храм Христа Спасителя. Стоял и стоял. Особого эстетического восторга у искушенных столичных эстетов не вызывал — они называли его “чернильницей”. В начале 30-х эту чернильницу взорвали. И, конечно же, не из эстетических соображений, а чтобы на месте реакционного культового сооружения возвести другой храм, буквально до небес, — Дворец Советов. И Дворец Советов в результате не задался, а вот бассейн там был, и ходили в этот бассейн несколько поколений москвичей и гостей столицы. При Лужкове в рамках восстановления исторической справедливости снова выстроили храм, весьма похожий на первоисточник, только еще более уродливый.
Восстановлена ли таким образом историческая справедливость? Думаю, нет. И даже наоборот. Потому что сталинское истребление храмов было событием историческим, ничуть не менее историческим, чем их возведение. Восстановление порушенного храма имеет отношение не к исторической справедливости, а к попытке подправить историю. Какой такой Сталин? Какие такие салфеточки-подковки? Как это взорвали? Да вот же стоит на своем месте как ни в чем не бывало. Как это советская власть ссылала и истребляла духовное сословие? Да вот же оно, это сословие, любовно выращенное в лубянских лабораториях. Вот же, смотрите, какие сытые красавцы в рясах у нас тут сидят-стоят и на “мерседесах” рассекают! И Сталина славят. И правильно, что славят. Потому что нет более лучшего друга всех верующих, чем он. И с кощунниками всех мастей мы станем бороться его светлым именем. А кто против Сталина, тот против Бога. Понятно? Конечно, понятно, что ж тут непонятного.
Надо ли было сносить храм? Нет, разумеется. Надо ли было его восстанавливать? Тоже нет. А вот памятник на этом месте был бы очень кстати. Скорбный памятник, напоминающий о том, что история — это не дырявый забор, который можно подлатать да подкрасить.
То же и со Сталинградом-Волгоградом. Вполне возможно, что не следовало делать из него Волгоград. Возможно, он должен был бы оставаться Сталинградом. И этот топоним вполне смог бы со временем стать столь же привычным и даже нейтральным, как и упомянутая уже “Ленинка”.
Для жителей Европы Сталинград — это не столько город, названный именем Сталина, сколько могучий символ мужества и героизма, напоминание об одном из важнейших событий Второй мировой войны.
Да, возможно, не следовало бы переименовывать этот город. Но это было сделано. И города Сталинграда уже нет. И никогда его не будет, даже если он снова станет так называться. Потому что этот ребрендинг даже в его комической, бесконечно абсурдной версии — на шесть дней в году — уже не будет означать ничего, кроме попыток гламурной жульнической ресталинизации.
Сталинизм в его новом, приблатненно-право-славном изводе — это не только дань своеобразной гламурно-державной моде, в соответствии с которой “Сталин” со своими великими пятилетками в четыре года вполне вальяжно уживается с евроремонтом, вай-фаем и шенгенской визой — самыми, видимо, наглядными достижениями сталинской эпохи. Это еще и дань низовому, так сказать, сталинизму, сталинизму послесталинскому, то есть вполне протестному пафосу определенной части населения, пропитанной приютским сознанием, где живет тоска по справедливости, понимаемой как гарантированная тарелка супа на человека. Это сиротская тоска по утраченному отцу, который и накормит, и накажет, и погладит, и защитит от пацанов с соседней улицы. При Брежневе, например, тот Сталин, благородная симметрия усов которого украшала ветровые стекла грузовиков, был фактически оберегом, призванным отгонять и укрощать злых гаишных духов. Речь идет и об этом Сталине тоже.
Именно о нем идет речь, а не о том городе в руинах, в честь которого названы улицы и площади во многих городах Европы.
Взрывоопасное слово
До понимания того, что слова — это всего лишь слова, надо дорасти. Далеко не все успевают. Поэтому многим из нас свойственно либо слепо доверять словам, либо испытывать по отношению к ним иррациональную, но вполне отчетливую ненависть, либо их смертельно бояться.
В последнее время все чаще звучит в разных контекстах сакральное слово “революция”. Мы произносим его со сложными и разнообразными чувствами: надеясь, ужасаясь, трепеща, содрогаясь — и всегда ощущая, что наши глаза загораются помимо нашей воли.
Вот и я, человек своего поколения, своего социально-культурного опыта и своих базовых убеждений, однажды в одном интервью на вопрос, как можно одним словом обозначить то, что сейчас происходит, сказал: “Революция”. Тут же я добавил, что я говорю о гуманитарной, а не о социальной революции, но, если честно, сам себе удивился. А потом и задумался.
В годы советского детства я и мои сверстники, конечно же, любили слово “революция”. Как, впрочем, и саму революцию, данную нам, в отличие от поколения наших родителей, не столько в наших ощущениях, сколько в готовых литературных, кинематографических или скульптурно-живописных образах. Революция — это героизм, романтика, победоносная борьба сил добра с силами зла. А как же еще.
Революция — это петроградский мальчишка, наш сверстник, лихо карабкающийся на чугунные ворота Зимнего дворца. Именно этот винтажный кинокадр из года в год перед октябрьскими праздниками показывало телевидение в качестве документальной кинохроники. О том, что этот кадр был безмятежно заимствован из вполне игрового кинофильма Эйзенштейна и что никакого штурма Зимнего не было вообще, мы узнали сильно позже.
Дуновения сначала робких, а потом и отчетливых сомнений по поводу “революции” достигли наших чувствительных душ уже позже. А сначала были образы, понятия и слова, так сказать, абсолютные, непоколебимые. Например, слово “Аврора” долгое время означало лишь название легендарного крейсера. А уже потом выяснилось, что это еще и имя античной богини, названной так, видимо, в честь героического корабля, исключительная роль которого в установлении нового миропорядка, кстати, тоже через какое-то время стала вызывать некоторые вопросы.
С “Авророй” мне запомнился такой вроде бы простенький, но симптоматичный эпизод. В классе, кажется, четвертом мы с моим другом-одноклассником Смирновым страшно увлеклись античными мифами. И настолько увлеклись, что целыми днями изображали из себя всевозможных богов и героев, не говоря уже о том, что повсеместно, когда надо и когда не надо, щеголяли их звучными нездешними именами.
Дошло до того, что Смирнов, опоздав, как обычно, на урок, на усталый и вполне риторический вопрос учительницы Антонины Сергеевны, почему это он опять опоздал, бодро и остроумно, как казалось ему и как, между прочим, до сих пор кажется и мне, сказал: “Я, Антонина Сергеевна, находясь в объятиях Морфея, не заметил приближения Авроры”. Ну не говорить же “я проспал”, в самом-то деле.
“Ты, Смирнов, с этим не шути”, — не без зловещих обертонов в голосе сказала историчка Антонина Сергеевна, или Антошка, как мы ее называли между собой. И этот ее ответ может быть вполне понятен лишь в контексте общего понимания того, что та мифология и тот пантеон, которым была твердо привержена она, были в тот момент однозначно первичными по отношению к тем, которыми были увлечены мы.
Десакрализация советских мифов и символов была процессом сложным и болезненным. И на сегодняшний день в среде исторически вменяемых людей при слове “революция” не может не возникнуть богатый пучок ассоциаций, где на переднем плане мы, конечно, видим опоясанного пулеметными лентами пьяного матроса “с винтовкою в одною, с револьвером в другою” и с горстью подсолнечных семечек в кармане. Мы видим, как этот матрос, краса и гордость революции, “сымает” с себя портки и с блаженным выраженьем на лице, кряхтя и похохатывая, ритуально гадит на мраморную лестницу Зимнего дворца, обозначая именно таким образом, а не холостым залпом упомянутого крейсера, начало новой эры в истории всего человечества.
Мы все чаще и чаще упоминаем слово “революция”. Но мы и боимся этого слова, потому что более или менее знаем, где мы живем.
Потому что мы знаем, что революция — это взрыв. А также мы знаем, что взорвать можно скалу, дворец тирана или здание тюрьмы. Но нельзя взорвать болото. И мы знаем, что взрыв на болоте — это всего лишь великое множество веселых, зрелищных, эффектных брызг, среди которых, может быть, даже вдруг и заиграет веселая радуга, но уж точно ненадолго. Мы знаем, что брызги осядут, а болото останется. И останутся его постоянные обитатели, многие из которых даже и не заметят никакого взрыва, никакой такой особенной революции, потому что они всегда заняты серьезным делом — пусканием мутных пузырей, которые они иногда называют духовностью. Болото, увы, нельзя взорвать, его можно только осушить. Но на это нужны десятилетия твердой и ясной коллективной воли. Ясное общественное осознание этой самой воли и можно будет, пожалуй, назвать революцией, то есть тем словом, которое можно уже будет произносить не с ужасом и не с унылой тоской, а с бодростью и надеждой.
Признак бродит
Явление под общим и не всегда точным названием “фашизм”, возникшее и расцветшее в XX веке, аккумулировало всю темную архаику, все суеверия и вековые предрассудки прошедших веков и, выстроившись мрачной свиньей, пошло в смертельную атаку на ненавистную и мучительно страшную свободу Меняя время от времени формы, методы, риторику и самоназвания, идет и теперь.
Самый глубинный фундамент фашизма — любого фашизма, любой его разновидности, любой степени экспансионистских амбиций — это даже не вождизм, не стремление к унификации всех форм общественной и культурной жизни, не жесткая опора на “вековые традиции”, предания, мифы, легенды, пословицы, поговорки, загадки и отгадки, не раздутый культ силы, здоровья и лишенного какой бы то ни было рефлексии социального сангвинизма, не культ государства как древнего идола, требующего человеческих жертвоприношений, не примат монологического типа сознания над диалогическим, не “простота”, положенная в основу общественного сознания, и не третирование любой “сложности” как импортного средства для зловредного запудривания и развращения простых бесхитростных мозгов.
Это всё — да, разумеется. И это, конечно, верные его признаки. Но именно что признаки.
В основе же всего этого — ненависть. Легитимированная, получившая волю и высочайшее одобрение, направляемая с разной степенью умелости. И, конечно же, иезуитски прикрываемая различными репрессивными мероприятиями по поводу, конечно же, “возбуждения ненависти”. А вы как думали? Не дураки сидят.
Объекты ненависти могут быть самыми разными. И не в них дело. Дело в самой ненависти. Она первична, а объекты ее вторичны. Объектами ее в разные времена, в разных местах и в разных группах населения могут становиться “городские”, “деревенские”, “левобережные”, “правобережные”, приезжие, евреи, русские, китайцы, Америка, очкарики, отличники, богатые, рок-н-ролл, джаз, абстракционизм, женщины, мужчины, классическая музыка, соседи, верующие или, что чаще, верующие не в то, во что веришь ты, атеисты, генетики, дарвинисты и болельщики “не той” команды.
Самым же заветным и лакомым объектом лютой ненависти является ее изначальный враг и антипод. То есть любовь. Позорная и стремительно набирающая обороты гомофобская вакханалия последних недель свидетельствует именно об этом.
Фашизм определяется и описывается не объектом ненависти, а лишь самой ненавистью и степенью ее интенсивности. И чем более ненависть иррациональна, тем более она разрушительна. И для личности, и для общества, и для истории.
И лишь один вид ненависти не только рационален, но и спасителен, необходим с точки зрения инстинкта самосохранения человеческой цивилизации и человеческого в человеке. Это ненависть к фашизму. И в этой ненависти я чистосердечно признаюсь.
А нынешний фашизм, особенно фашизм местного разлива, называет себя как угодно, но только не фашизмом. Зачем? Еще чего не хватало. Все же знают, что фашизм — это когда немец из старого советского фильма про войну: в каске, с автоматом. Это нарукавная повязка со свастикой. Это когда “матка, яйки, млеко, хайль гитлер и гитлер капут”. Фашизм — это то, что “мы” победили, а всех остальных, свиней таких неблагодарных, освободили, а они теперь нос воротят и “в Нату вступают”.
И, между прочим, главные и даже второстепенные персонажи российской власти и вправду никакие не фашисты. Фашизм — это аскетичная и по-своему честная страсть. А эти слишком уж привержены радостям жизни и слишком любят разную там движимость и недвижимость. Нет, они не фашисты, а просто очень циничное, очень ограниченное, очень бездушное, лишенное воображения и исторической памяти жулье.
Но они решили выпустить фашизм порезвиться на воле, погулять по буфету. Они, метафорически говоря, решили повыпускать на волю пациентов желтого дома, чтобы те наконец навели порядок в городе. И вот эти весьма причудливые, но совсем не безобидные существа выпукло обозначились на поверхности общественной жизни — кто с красными казачьими лампасами и игрушечными медальками “За взятие пивного ларька”, кто с крестами и хоругвями, кто в трениках и бейсболках, кто в форме полицейского, кто с журналистским удостоверением в кармане, кто с депутатским значком на лацкане пиджака, кто со званием профессора кафедры Геополитического Протезирования Высшей Академии Прикладной и Сравнительной Космогонии.
Власть в целях борьбы со свободой и человеческим достоинством, с которыми она решительно несовместима, включает фашизм, как включают бензопилу, с уверенностью в том, что как ее включили, так и выключат, когда в ней отпадет нужда. Ну-ну…
Оглянись вокруг себя
“И тут я стал замечать, что во все время нашей, казалось бы, непринужденной и вполне доверительной беседы мистер Джинглс время от времени обменивался со своим компаньоном короткими выразительными взглядами и, как мне показалось, при помощи движения рук посылал ему какие-то тайные знаки”.
Ну вот что-то подобное нам всем приходилось читать. Особенно в детстве.
Тайные знаки, в общем. Но ведь и безо всякого мистера Джинглса мы все живем в окружении тайных знаков, иногда их вовсе и не замечая. Тайные знаки, которыми “обмениваются”, не являются тайными хотя бы для двух человек — для того, кто их посылает, и для того, кто является их адресатом. Но сколько же вокруг нас тайных знаков, которые явными не являются ни для кого. И никогда. И не надо даже пытаться их расшифровывать. Все равно ведь ничего не поймем, а лишь окончательно расшатаем себе и без того расшатанные нервы, приобретем совершенно несвойственную нам мнительность и — не дай бог, конечно, — конспирологический взгляд на окружающую реальность.