Причинное время - Лев Рубинштейн 8 стр.


Ну вот что-то подобное нам всем приходилось читать. Особенно в детстве.

Тайные знаки, в общем. Но ведь и безо всякого мистера Джинглса мы все живем в окружении тайных знаков, иногда их вовсе и не замечая. Тайные знаки, которыми “обмениваются”, не являются тайными хотя бы для двух человек — для того, кто их посылает, и для того, кто является их адресатом. Но сколько же вокруг нас тайных знаков, которые явными не являются ни для кого. И никогда. И не надо даже пытаться их расшифровывать. Все равно ведь ничего не поймем, а лишь окончательно расшатаем себе и без того расшатанные нервы, приобретем совершенно несвойственную нам мнительность и — не дай бог, конечно, — конспирологический взгляд на окружающую реальность.

Самое лучшее и правильное, что мы можем сделать с тайными знаками, — это прописать их на территории искусства, являющегося, как известно, пространством неограниченных интерпретационных возможностей. Бывают тайные знаки, так сказать, попроще. Хотя если учитывать контекст (а не учитывать его нельзя), то наше воображение все равно помимо нашей воли начинает свою кипучую, хотя и явно непродуктивную работу.

Близкий пример. Буквально вчера рядом с Рижским рынком мой взгляд сам собою зацепил надпись на окошке одного из ютящихся там киосков.

Надпись была такой: “В продаже пива нет”. Мы, горожане и гости нашего города, конечно же, понимаем, о чем идет речь. О том, что “пива нет и не будет”. Но неясный, мерцающий синтаксис этого сугубо прикладного сообщения не может не спровоцировать глумливых спекуляций типа: “Ага, если в продаже пива нет, то не значит ли это, что оно все же есть, но только бесплатное?”

Никто никакого тайного знака нам, конечно, не посылал, но мы сами выудили его из мутного потока уличной информации и практически машинально определили его по художественному ведомству. Точно так же, как мы это делаем всякий раз, когда обнаруживаем, что нечто, написанное на двери учреждения или услышанное нами в городском транспорте, оказывается стихотворной строкой. Вроде того, как я когда-то, проходя чуть ли не ежедневно по одной и той же улице и натыкаясь на объявление “Приемный пункт стеклопосуды”, помимо собственной воли пытался продолжить этот пленительный еще со времен школьного детства четырехстопный ямб. Как-нибудь вроде: “Приемный пункт стеклопосуды! Как много связано с тобой!” И так далее.

Но бывают знаки настолько тайные, что при любой, даже самой робкой попытке их расшифровки ты обескураженно натыкаешься носом на шершавую бетонную стену

Тоже буквально на днях я выходил из метро “Щелковская”. Там на выходе всегда толпятся какие-то люди, одни из которых предлагают вам купить у них сиамского котенка, другие довольно назойливо приглашают прямо сию секунду отправиться на автобусе в город Иваново, третьи впихивают тебе в руки рекламу нового салона вечной красоты.

В этот раз между высоченным негром, раздававшим рекламки неизвестно чего, и печальной старушкой, державшей в руках три-четыре поникших тюльпана, я заметил очень, надо сказать, странного человека. Лицо его было совершенно неподвижным и, я бы даже сказал, каким-то мертвым. Глаза его были так же неподвижны и не выражали ничего особенного. Двумя пальцами он держал спичечный коробок.

Спичечный коробок, вообще-то, для человека моего поколения или для тех, кто постарше, сам по себе является источником мощнейшего пучка самых разнообразных ассоциаций.

Там в свое время размещались два майских жука, принесенных тобою в школу и при первой возможности отправляемых за шиворот пронзительно визжавшей однокласснице. Там мог застенчиво притулиться небольшой кусочек кала, каковой время от времени велено было притаскивать в медицинский кабинет на предмет вполне вероятных глистов.

Из нескольких пустых коробков сооружались поезда, которые, нещадно гудя и громыхая, следовали по столу из пункта А в пункт Б, то есть от сахарницы до солонки.

Не забудем и о популярной игре в “коробок”. Надо было его лихо подкинуть над столом, и если он падал узкой короткой стороной, то ты зарабатывал пятьдесят очков, если узкой длинной — двадцать, плашмя этикеткой вверх — десять, плашмя, но вверх пустой синей бумажкой — ноль.

Никак нельзя забыть и о том, что в коробках этих бывали иногда и собственно спички, те самые, которые “детям не игрушка”. Ну конечно! Еще как даже игрушка.

И я зачем-то спросил у этого странного человека, сколько стоит предлагаемый им товар. Глядя мимо меня и не разжимая зубов, он прошелестел: “Двадцать пять рублей”.

И я почему-то купил у него этот коробок.

Выйдя на поверхность, я привычным, хотя и полузабытым жестом энергично встряхнул коробком, рассчитывая услышать веселый погремушечный звук. Нет, коробок молчал.

И я раскрыл его. Ни одной спички в нем не было, но зато в нем был плотно сложенный кусок белой бумаги. И я стал неторопливо и взволнованно его разворачивать. Надежда на приключение? Всплывшие на поверхность памяти дети капитана Гранта? Ожидание счастливого сюрприза? “Вот-вот, сейчас-сейчас”, — отстукивало мое впавшее в детство сердце.

Нет, друзья. Развернутый клочок бумаги был недвусмысленно пуст. И я отчетливо понял, что это был знак. Тайный. Настолько тайный, что я даже и не стал предпринимать заведомо бесплодных попыток его толкования.

Но зато я понял, что этот странный, не поддающийся толкованию эпизод я уже не забуду.

И я буду его время от времени рассказывать, всякий раз расцвечивая его новыми мелкими, но яркими деталями. И я буду время от времени размышлять о нем, неторопливо и сосредоточенно вглядываясь внутрь себя самого. И это, между прочим, не так мало, как это может кому-нибудь показаться.

Товар “Сталин”

Не так давно я сидел в компании молодых людей. Симпатичных, неплохо образованных, современных в самом благоприятном значении этого слова. Разговор наш, как это обычно и бывает, перетекал с одной темы на другую. Они были мне необычайно симпатичны, я им, кажется, тоже. Говорили мы на более или менее одном языке, несмотря на существенную разницу в возрасте. А потому и эта разница в какой-то момент решительно забылась. И ими, и мною. Но в какой-то момент — не помню, в каком контексте, — я сказал, что хорошо помню день смерти Сталина. Что я помню этот день очень ярко, хотя был совсем мал — мне только что исполнилось шесть лет. И тут возникла неловкая, слегка недоуменная пауза. Я понял ее значение: вот сидит рядом с ними человек, хотя и немолодой, но все же их современник, и при этом помнит живых динозавров.

Да, именно динозавров. И дело давно уже не в самом Сталине. Для нескольких поколений он давно уже поселился в общем музейном подвале, где пылятся меч Чингисхана, посох Ивана Грозного, треуголка Бонапарта и хрущевская кузькина мать.

Сталин давно уже не реальный — из крови и плоти — персонаж истории, не ее субъект. “Сталин” — именно так, в кавычках, — уже давно стал темным, потаенным мифом, бабушкиной сказкой, заветным символом барачно-слободской “справедливости” и прочего сивушно-византийского “величия”. И все это, какими новомодными “смыслами”, “проектами” и шулерскими геополитическими пассами оно бы ни прикрывалось, все равно сводится к старой, но надежной в своей “последней прямоте” формуле, к той самой, где “в тесноте да не в обиде зато пятилетка в четыре года и какую войну выиграли ну и что с того что сами без порток остались нам и так хорошо потому что жила бы страна родная и нету других забот и гагарин с белкой-стрелкой а у них там только педики да битлы лохматые а у нас духовность и ледокол ленин и по четвергам рыбный день и соседа за махинации посадили а мы живем честно потому что даже воровать толком не научились а товарищ Сталин таких как вы между прочим болотных засранцев сразу бы к стенке и солнце бы навсегда засияло над раёном если бы конечно не зима девять месяцев и черный дым да и хер с ним с дымом отцы-деды жили и мы проживем и чурбаны с лопатами тогда по кишлакам прятались потому что фонтан дружба народов на сельскохозяйственной выставке а весь мир нас боялся и только нос зажимал потому что мудаки и это правильно и мы им еще и не такое можем устроить если товарищ Сталин артиллеристам даст приказ и хватит блять кормить Кавказ и эх раз да еще раз американец пидарас”.

Именно это все и укладывается в короткое слово “сталин”. И не надо изумляться такой его поразительной живучести. Это слово живуче ровно настолько, насколько живуча приведенная выше формула, которую можно при желании удлинить до нескольких толстых томов, а можно и сжать до двух выразительных слов, выкрикнутых однажды на все телеэкраны мира российским футболистом, запулившим мяч в европейское окошко с бездуховной геранью.

А она, эта формула, — да, живуча. Потому что она цельна, едина и неделима, как чугунная гиря, прикованная к ногам и без того малоподвижной российской истории. И эта гиря необычайно живуча, даже если она к нашим дням настолько “модернизировалась”, что свой темно-серый колхозно-военно-промышленный колер сменила на вестернизированную джинсовую расцветочку, получила доступ к интернету, научилась пользоваться китайскими палочками и с ходу отличать виски от кальвадоса.

В наши дни книжные магазины буквально кишат, вроде как коммуналки моего детства кишели рыжими прусаками, книгами о товарище Сталине. Их много, и названия их вполне однотипны.

Пишут все кому не лень. Товар, видимо, ходовой — иначе не издавали бы. Рынок все-таки. Какой-никакой, но рынок.

Очень многие авторы изображают вождя в радужных, чтобы не сказать искрящихся тонах. Дело, конечно, не в том, что эти авторы такие уж прямо упертые сталинисты. В большинстве случаев вполне очевидно, что им все равно. И логика проста: со всякими разоблачениями да поруганиями уже ужас как надоели, поэтому и товар этот как-то не идет. Сколько же, типа, можно? Хватит уже. Теперь давайте вот так: сколько-то лет носили короткое и в талию, а теперь пришло время широкого и длинного.

Запрос на “хорошего Сталина” и правда велик. Потому что населению нужен положительный герой на все времена. Строгий, справедливый, в усах, погонах и с ласковым прищуром непостижимых глаз. Такой, какого когда-то в раннем детстве ты видел вырезанным из старого “Огонька” на стене в бабушкиной деревне, где ты проводил каникулы. Чтобы этот загадочный образ перемешивался в твоей памяти с запахом парного молока и прелой соломы.

Некоторые мыслители наших дней из различных “аналитических центров по борьбе с историей” любят говорить о том, что пора “объективно” оценить личность и деятельность “кого следует”, потому что, видите ли, “наш народ” хочет не болезненной правды, а покоя без воли. “Народ”, говорят они, ошибаться не может. Любит, значит, есть за что.

Нельзя сказать, что он до сих пор не умер. Умер, разумеется. Но так и не похоронен. И его скелет покоится в казенном шкафу с инвентарной биркой на дубовой дверце, зловеще погромыхивая сухими костями при любой попытке сдвинуть этот шкаф с места.

Козлы и дети

В наши дни то тот, то другой видный деятель органов власти или просто “органов” балует нас откровениями на предмет литературы или искусства. Чуть ли не впервые за послесоветские годы заинтересовались они разумным, добрым и вечным, переделав, по-видимому, все прочие важные дела, порешав все насущные вопросы и достойнейшим образом ответив на все дерзкие вызовы неугомонной современности.

Что, попутно заметим, всегда было тревожным симптомом. Когда власть начинает задаваться вопросами искусства, литературы или, допустим, языкознания — с позиций казарменного марксизма или “традиционных ценностей”, — становится ясно, что для искусства и гуманитарной науки наступают нелегкие времена. Но и интересные: искусство, знаете ли, легких путей и не ищет. Иначе оно никакое не искусство, а сфера обслуживания, каковой его столь упорно считает всяческое начальство.

А поскольку литература, как и родина, начинается с картинки в твоем букваре, то и заговорили они вдруг о школьной программе по литературе. Ну, а как еще. До самой литературы они в силу временного отсутствия единственно верного учения, а также очевидной короткорукости пока не дотянулись. А школу может обидеть любой. Школа-то вот она, под рукой. И учителя-бюджетники всегда под рукой. Не все же в школах только выборные мухлежи устраивать. В школах ведь еще, говорят, и учат. В том числе и литературе. Все еще. Кое-как, но все же.

Недавно из гомогенного начальственного вещества высунулось озабоченное лицо председателя комиссии Общественной палаты по сохранению историко-культурного наследия (есть, оказывается, такая комиссия) по фамилии Пожигайло. Ни за что бы не позволил себе табуированных в приличном обществе шуток, связанных с именами-фамилиями реальных людей, если бы отчетливо гоголевское звучание этого славного имени не перекликалось столь навязчиво с поднятой им же проблемой. Именно потому, что озаботился он именно русской классикой и ее школьным преподаванием.

Тут лучше не пересказывать, а процитировать. Итак:

Изучение сказок Михаила Салтыкова-Щедрина в школах должно быть поставлено под особый контроль, поскольку они представляют потенциальную опасность для детей. Такое заявление сделал Павел Пожигайло, рассказывая о новой концепции школьного курса литературы. Новая концепция преподавания этого предмета призвана “ориентировать учителей на воспитание в детях через литературные образы гордости за нашу многонациональную страну, глубокого и спокойного патриотизма, уважения к различным культурам, на формирование в учениках ценностей крепкой традиционной семьи”. Для достижения этой задачи, утверждают авторы концепции, необходимо помогать школьникам в “правильном” понимании опасных для них текстов, а ряд произведений вовсе исключить из программы.

Помимо сказок Щедрина, к числу потенциально опасных текстов Общественная палата отнесла критические статьи Виссариона Белинского, гражданскую лирику Николая Некрасова, “Грозу” Александра Островского, “Отцов и детей” Ивана Тургенева. Изучение творчества этих авторов, по словам Пожигайло, нужно поставить под особый контроль. “Будет разработана специальная методичка для учителей, в которой будет четко прописано, что следует рассказывать детям про эти произведения”, — рассказал он.

Опасность некоторых из названных текстов Пожигайло видит в том, что их персонажи могут быть восприняты подростками как образцы для подражания. Поэтому учителям вменят в обязанность разъяснять, какое поведение героев правильное, а какое нет.

Ну, в общем, понятно. И даже не знаю, нуждаются ли в комментариях всяческие “помогать школьникам в правильном понимании опасных текстов” или “методички для учителей, в которых будет четко прописано, что следует рассказывать детям про эти произведения”. Замечу лишь, что с трудом представляю себе хотя бы минимально уважающего себя учителя, который стал бы преподавать литературу по “четко прописанному”.

У советской власти взаимоотношения с русской классикой и с ее школьным преподаванием были непростыми. С одной стороны, она, власть, всеми силами пыталась приватизировать классическое наследие с целью повышения собственной легитимности. Хотя бы в своих собственных глазах. С другой — вся русская литература, прочтенная непредвзятыми глазами, отчетливо была “против них”. И некоторые из них это хорошо понимали.

Не было ничего более разоблачительного для них, чем русская и мировая классика. Вот они и вертелись как могли, оказавшись в сущности заложниками собственных тотальных амбиций. Вот они и камлали тогда с высоких трибун про то, что нужны, мол, нам свои Щедрины и Гоголи. Впрочем, разумеется, нужны-то им были такие Гоголи, которые бы — в соответствии с едкой эпиграммой того времени — их не трогали. И все же…

И так называемая школьная программа делала два дела одновременно. Заставляя учить наизусть, допустим, “Памятник”, она не только прививала умение запоминать тексты, но и учила тому, что можно, оказывается, в свой жестокий век восславить свободу и что этот жестокий век отнюдь не закончился с выстрелом “Авроры”. И в то же время, уныло талдыча о литературе как о громоздкой иллюстрации к “трем этапам освободительного движения”, она вызывала устойчивое отношение к классике как к унылому отстою.

Всякое начальство — что тогдашнее, что нынешнее — понимало и понимает литературу исключительно как пропаганду. А что может “пропагандировать” художественная литература, кроме хорошего вкуса, недоверия к фальши и ответственного отношения к слову? Если та или иная литература ставит своей целью пропаганду чего бы то ни было, то она по определению никакая не литература, а именно пропаганда и есть. Вот они, начальнички, беспрерывно и говорят о “пропаганде”. Они с утра и до вечера принимают какие-то свои ни к чему не имеющие отношения законы по “противодействию” той или иной пропаганде. Ну, это понятно. Им сегодня насущно нужна монополия на пропаганду Неважно чего — чего-нибудь. Главное, чтобы их пропаганда не имела конкуренции.

И, конечно же, все время они талдычат об “опасности”.

Неподготовленному человеку, которого не научили восприятию художественного текста как именно художественного, а не “пропагандистского”, не научили понимать литературу как искусство, а не как “руководство к действию”, не научили тому, что автор и его персонаж не тождественны друг другу, не научили тому, что “сказка — ложь”, хотя и есть в ней тот или иной намек, не научили тому, что бывают смыслы прямые и переносные и что существуют на свете такие штуки, как метафора, гротеск, интонация, — такому человеку и правда опасно читать литературу вообще и классику в частности. Потому что, прочитав, скажем, “Героя нашего времени”, он непременно захочет в кого-нибудь пальнуть из дуэльного пистолета; прочитав “Преступление и наказание”, испытает мучительную потребность в целях преодоления своего финансового кризиса мочкануть пару-тройку старушек; прочитав “Игрока”, он пойдет и продует в казино мамашину пенсию; прочитав “Москву — Петушки”, отправится в затяжной запой, а прочитав “Лолиту”, потащит в койку первую же попавшуюся пионерку

Назад Дальше