— Угомонись, Чямба! Нет еще никакой беды. А ежели и будет — для нас с Азой, не для тебя, не для табора. И парня того из головы выбрось — один я, что ли, на весь Крым маг в законе?! Лучше коней дай. Не поспеем вовремя к Тузу — и впрямь быть беде. Гляди, накличешь...
— Эх, не коней бы тебе... Ладно, замнем. Яшка!
Пока Яшка бегал за конями, барон Чямба все продолжал ворчать:
— Коней ему! коней! потом до самой Сибири тех коней искать! У них с Тузом дела, а Чямба коней давай!.. нашел себе богача из сказки: «Исыс рома. Рома барвалэ...»[22]
— Что б ни вышло, коней верну, — отрезал дядька Друц. Видать, и ему Чямба печенку насквозь проел. — И с жеребцом заказным все в срок исполню, коли жив буду. Сам знаешь, мое слово — железо!
— Да уж знаю... иначе дал бы я тебе коней, морэ, как же...
Тут наконец и Яшка воротился: двух лошадей в поводу ведет. Один — жеребец вороной, здоровущий, его в таборе Конан-Дойлем кличут. Небось, в честь того Конан-витязя, из оперы про жандармов, о ком Рашелька в поезде рассказывала! Помню, я книжку в лавке стянула, когда приказчик отвернулся — на том детинушке с обложки тоже ввосьмером скакать можно было.
А рядом с Конан-Дойлем, с обломом копытастым — кобылка мышастенькая, в яблоках. Злющая, как... как рыба-акулька! Глазом влажным на меня косит — небось, примеривается, чтобы укусить половчее. Припоминаю: зовут стерву Колючкой. Верно прозвали... Ой! Это что ж мне — на нее верхом садиться?!
Да я ж... да ни в жисть...
— Поехали, Аза. Туз ждать не станет, — оказывается, Друц уже в седле, меня торопит.
Только и вышло у меня в ответ:
— Ой! ой, мамочки!..
И тут этот ром, этот маг в законе, этот дядька Друц, чтоб ему пусто было, ка-а-ак рявкнет! Ну просто аки зверь лютый! И прочь поскакал. А я с перепугу — следом. Бегу я за ним, значит, бегу — и не отстаю, хоть он и на коне! И усталости нету, будто всю жизнь с жеребцами наперегонки гасала! Друц всего разок и оглянулся, кивнул мне — так держать! — и дальше скачет. Впереди, но недалеко; саженей шесть будет. Ну, думаю, догоню я тебя, морэ! Как наддала!.. А ведь и вправду догоняю! Одна беда: бегу я по-чудному, и топот от ног моих навроде лошадиного. Глянула вниз: вот где «ой, мамочки!» Ног-то у меня — четыре штуки! и все с копытами! и сама я — мышастая, в яблоках...
За что, Друц?! За что ты меня в лошадь превратил?! В эту самую Злючку-Колючку?!
Чуть не упала с перепугу, даром что о четырех ногах!
Глядь: а Друц уже рядом, скалится-веселится.
— Что ж ты, — кричу ему на бегу, — со мной-то сделал, ирод?!
Человечьим голосом кричу, по-старому. И то слава богу! Я уж боялась: заржу сейчас кобылой!
— А ну сей же час обратно в девку превращай! Ишь, удумал...
— Превращу, — хохочет Друц-насмешник. — Когда до места доскачем!
— Честно?! Обещаешь?!
А он опять вперед вымелся. И только эхом:
— Мое слово — железо...
Сразу как-то спокойнее стало. Вот приедем (прискачем?!) — быть мне снова человеком. А так — даже интересно! Рыбой я уже была; побуду кобылой!
Рванула я вперед со всех с четырех. Конан-Дойля обошла впритирочку, и давай пылить! Сперва по проселку, а дальше через какие-то плетни, огороды, напрямик! За спиной мужичье местное матерится, татары горланят — а я только ржу-веселюсь. Хорошо мне! Уже и обратно превращаться не больно-то хочется. И на Тузиху наплевать ровным счетом — пока мы еще до ейной Балаклавы доскачем!
Друц на вороном догоняет-кричит, только я не слышу, что: ветром уши заложило. Вот и дорога, что на Балаклаву ведет — гляди-ка, быстро домчались! А вот и...
В последний миг Друц меня за повод ухватить успел.
Удержал, морэ. Так бы и скатилась вниз по осыпи, да с обрыва — на скалы!
Вдребезги.
Стою, дух никак перевести не могу. Уморилась все-таки, лошади — они, выходит, тоже не двужильные! Друц рядом мне вычитывает, ругается, только я его не слушаю, хотя головой и киваю — верно, мол, виновата, впредь осторожней буду; а сама потихоньку к нему боком прижимаюсь. Сразу сон давешний вспомнился, только весь страх со стыдом куда-то подевались, забылись — другое помнится: как он меня к себе прижимал-ласкал, и как потом...
Кобыла ты, Акулина! Кобыла и есть! И не к Друцу ты прижимаешься, а к вороному Конану-Дойлю; и фырчит на тебя тот Конан так, что едва услыхала — мигом отпрянула.
Умолк Друц. Отдышался. Скосился на меня, моргнул, да и спрашивает:
— Ты чего это, девка, творишь? Что, небось, сон срамной видела? Себя, меня...
— ...и Рашельку с Федькой! А ты!.. ты!..
— Ясно. Ты вот что, Акулина... Ты не бери дурного в голову! Сон это. Сон — и больше ничего. Такое со всеми крестниками в первый год случается, на переломе. Потерпи несколько месяцев — всякое сниться будет, иной раз со стыда сгоришь. Потом само пройдет-забудется.
— И у тебя? у тебя, Друц, забылось?! Когда ты не крестным — крестником был?! Забылось, да? да?!
Лицо у него — не лицо, кремень.
Того и гляди, искры сыпанутся.
— Забылось, нет ли — не твоего ума дело. Мне стократ хуже пришлось, я в крестники уже тертым калачом угодил, да и в крестных у меня не баба — ром-мужик ходил. Не понять тебе, Акулина. И не старайся. Ты, главное, сны те с явью не путай. Ладно, успеем наговориться. После. Как от Туза вернемся. Поехали, что ли?
И мы поехали.
Поскакали мы.
Сперва шагом, дальше рысью — но больше я уж так не мчала, как попервах. С обрыва сверзишься — костей не соберешь! Будь ты хоть лошадь, хоть человек, хоть рыба-акулька! В другой раз Друц и не поспеть может, за повод-то схватить...
Вон и залив с мостками рыбачьими показался. Как увидела, сразу поняла: никакая я не лошадь, а просто скачу себе на Колючке, в седле сижу — будто с детства верхом ездила! И Колючка не выкобенивается, укусить меня или там сбросить не пробует. Только все равно — скучно! Когда сама по степи кобылицей скачешь... Наколдовал-таки мне Друц — да иначе, чем думалось.
Может, я взаправду лошадью была? Ну хоть немножечко?
Капельку?!
— ...Эй, хозяева! Звали?
Дом Тузовый.
Ворота настежь.
Люди во дворе.
* * *Я с Колючки еле слезла — вроде как с лошади слажу, а вроде бы из собственной шкуры выворачиваюсь.
Но вывернулась, выползла.
Тут Друц меня за плечо:
— Пошли, мол. Ждут нас.
Лошадей парнишка незнакомый принял, увел куда-то — а мы к дому двинули. Глядь — а тут уж и Рашеля с Федюньшей. Все из себя такие серьезные, молчаливые. Хотела я у Федюньши спросить: в чем дело-то? — да не успела. Выходят навстречу двое; я на них только глянула, и сразу мне не по себе сделалось. Оба в пинжаках клетчатых, брюки дудочкой, штиблеты разлюли-малина, хоть светом, хоть цветом. На макушках шляпки вроде девичьих, с ленточками. Одна их мама рожала, что ли? Даже усики-стрелочки одинаковые. Только первый — навроде комода, плечами костюм распер, ткань аж трещит; а другой на таранку похож. Сухой, соленый, и глаз воблый.
Нет, не буду о глазах! опять Петюнечка вспомнился...
Другое скажу: такому, небось, человека кончить, что мне соврать не подумавши. А тот, который комод — улыбочка у него от уха до уха, щечки с ямочками, щурится котищем сытым. Кого ж это Тузиха к себе навела-то? не по нашу ли душу явились клетчатые?
Ой, они ведь кресло-качалку во двор вынесли! А в кресле том...
Я не сразу и узнала — кто!
В первый-то раз ее язык старухой назвать не поворачивался; а теперь другого слова и не сыскать! В чем душа-то еще держится?! Будо усохла Тузиха за эти дни, что не виделись; скукожилась сморчком прошлогодним.
Живая?
Мертвая?
Меня всю морозом по коже продрало. А ну как неживая, а все одно встанет?!
И тут она глаз открыла!
* * *...один.
Левый.
КРУГ ТРЕТИЙ ОБЪЯЛИ МЕНЯ ВОДЫ ДО ДУШИ МОЕЙ
ПРИКУП
Тетушка Деметра знала, что умирает.
И жалела об одном: что вообще дожила до этой минуты. Вышний Судия, ну почему ты забыл прибрать никому не нужную старуху сразу вслед за мужем? Или позже, когда она сломала плечо? когда, мечась в лихорадочном жару, утопала в собственном поту?! когда слабость ложилась рядом, ласкаясь гнилой медузой?!
Вышний Судия! — неужели и Твой приговор визируют обер-старцы: епархиальные, синодальные, вселенские?!
Кощунствую? я? старая женщина из Балаклавы, одной ногой на том свете?
Вышний Судия! — неужели и Твой приговор визируют обер-старцы: епархиальные, синодальные, вселенские?!
Кощунствую? я? старая женщина из Балаклавы, одной ногой на том свете?
Да что вы...
Во всяком случае, умри тетушка Деметра раньше, она умерла бы счастливой. Счастливой — и целой. Не позволив удару сделать мертвой правую половину тела, чтобы потом всласть поиздеваться над чуть живыми останками. Двое симферопольских «быков» несли ее кресло вниз по лестнице, несли бережно, как носят наиредчайшую драгоценность — несмотря на то, что «быки» уже осознали бессмысленность своего приезда. Ну почему кресло?! почему не гроб?!
Почему не меня вместо...
Перед рассветом тетушке Деметре — еще былой, в какую сейчас и не верилось-то! — вновь пригрезился чужой сон. Елены сон, крестницы. Слепой, безвидный; лишь с воплями чаек и шуршанием осыпи. Старая женщина подсматривала сны ученицы и раньше, особенно в последнюю неделю; просто теперь видение явилось, как свое. Уж кто-кто, а тетушка Деметра, Туз Крестовый, была в состоянии различить свое и чужое. Говорят, перед концом жизни любой «видок» начинает видеть Атласную Карту. Шулеры делают такие штуки очень просто: клеят атлас на обычную карту. Затем трением о сукно атлас пригибается ворсом на одну сторону, и на нем рисуется, к примеру, десятка. Краска высыхает, ворс переворачивается на другую сторону, и на нем изображается король.
Для смены значения карты достаточно потереть ею по столу, перегнув ворс наоборот.
На той стороне Атласной Карты, что обращалась к приговоренному «видоку», во веки веков была тьма кромешная. Если удавалось перегнуть врс призрака на обратную сторону, возникала картинка. Неважно, какая; важно, что тьма тогда отступала на время.
Тетушка Деметра еще перегибала ворс, еще корчилась в запредельности, вырывая себя и Елену Костандис из цепких лап судьбы — когда старую женщину настиг приступ.
Осыпью со склона.
Чайками с неба.
Страшным Судом.
Ни разу за всю свою долгую жизнь балаклавская старуха не теряла учеников. Брала по Договору в крестницы; выводила в Закон; отпускала и брала новых. Но терять?! насильно?! «Елена-а-а!» — смятой тряпкой крик бросился во тьму.
А получилось чудное:
— Ленка-а-а!.. Ленка-Ферт!..
И краешек ворса все-таки перегнулся, уступая бессознательному напору Туза. Открыв самую чуточку: мраморный стол, Бубновая Девятка на мраморе, чужая, изорванная в клочья, и ласковый вопрос из ниоткуда:
— Вам знакома эта особа, милая госпожа Альтшуллер?
«Нет!» — хотела ответить тетушка Деметра.
«Да!» — хотела ответить тетушка Деметра.
Нет! да! нет...
Да вот ничего не ответилось, потому что голос уже не слушался старую женщину. И тьма смыкалась вокруг, и бились в мозгу обрывки иных видений, и тело корежила боль — чистая, как родниковая вода.
И еще: из тьмы, из боли, из обрывков почему-то неслась фортепьянная, мартовская капель вперемешку с журчанием странной молитвы:
Капель звала тетушку Деметру, манила покоем, обещая забыть и простить.
Но все-таки она была Тузом.
Когда позже, в ярком сиянии утра, во дворе учинилась суматоха, тетушка Деметра была еще жива. Она даже сумела приподняться и прохрипеть разрешение войти, едва симферопольские «быки» стали робко скрестись в дверь.
Крестницу Елену привез на своей телеге Юрка-мешочник. Возвращаясь из города ни свет ни заря, он приметил внизу, у самой кромки берега, неподвижное тело — вернее, сперва приметил необычно большую толпу чаек, дравшихся за добычу. Трезвый, Юрка ни за что бы не полез разбираться в чужом похмелье: хлестнул бы лошадку вожжами и потрюхал себе прочь. Но вчерашний первач еще бродил в голове, а заначенное на утро (и честно выпитое!) пиво толкало к подвигам...
Вот и привез.
Сюда, на подворье к тетушке Деметре.
Ведь не домой же бедную Елену везти? — всякий в Балаклаве знает: жила гречанка бобылкой, ни родни, ни семьи. Гоже ли покойнице без присмотру лежать?
И как она вниз свалилась-то, горемыка?!
Понимая, что умирает, умирает старухой-крестной вслед за крестницей — тем не менее тетушка Деметра собралась прожить свой оставшийся срок честно. Юрке-мешочнику она сама сказала «спасибо», да так сказала, что мужичку напрочь отшибло память о случившемся. Это едва не убило старуху окончательно, потому как Елена ушла, а магу в Законе замыкаться на себя самого — лучше живьем в полымя кинуться...
Но иначе было нельзя.
Повинуясь ее приказу, «быки» передали всем родственникам тетушки Деметры, какие были в доме: уходите. И до вечера не возвращайтесь. Через десять минут дом опустел: когда требовалось, в этой семье невестки-дочери-сыновья-внуки становились очень понятливыми. И очень послушными.
До сих пор это требовалось всего три раза; сегодня — четвертый.
Последний.
Младшего внука, мужа языкатой Андромахи, старуха попридержала. Костенеющими губами выдохнула несколько слов. И рыбацкий баркас в самом скором времени отправился не на лов — прямиком в Севастополь. А двоих жиганов, приехавших вместе с «быками»-симферопольцами, погнали в табор барона Чямбы. Будь крестница Елена жива, это все было бы лишним: захоти тетушка Деметра, Туз Крестовый, и без гонцов дотянулась бы, вызвала кого надо.
Впрочем, сейчас дотянулась бы тоже.
Напоследок.
Только приедут гости — о чем им с двумя покойницами толковать?!
Кроме залетных Валета с Дамой, еще при первой встрече вызвавших у старухи изрядное раздражение, было велено кровь из носу доставить на баркасе некоего доктора Ознобишина, Петра Валерьяновича. Турецкий переулок, дом 8-й, бельэтаж. Дверь с латунной табличкой «Детский врач Ознобишин», и ниже: часы приема.
«Быки» стали было возражать: зачем детский врач? они сами! наилучшего! из-под земли! Из-под земли не надо, молча ответила тетушка Деметра. Этот, который детский, сам... из-под земли.
И глубоко.
Впервые в жизни старуха обращалась за помощью к одномастному Королю — знаменитому «трупарю» Ознобишину, который однажды на спор допросил труп мастера тайной масонской ложи, просто прогуливаясь возле ограды городского кладбища.
Даже могилы разрывать не стал.
Ознобишин, успешно лечивший коклюши и скарлатины, молочницу и свинку, был нужен тетушке Деметре еще по одной причине. После ее смерти и до проведения ближайшей «сходки на Туза» именно добрый доктор становился авторитетом в Крыму.
Старая женщина ждала.
Она знала, что умирает.
И еще она знала: дождется.
Нет.
Дождется.
Дождалась.
IX. ФЕДОР СОХАЧ или ПОМИНКИ ТРУПАРЯ
...глаз открыла.
Левый.
Рядом подавилась собственным криком заполошная Акулька.
* * *Губы Туза дернуло судорогой: улыбка? слово ли пробилось?
— Пшшш... — ровно шипение гадючье.
«Пришли...» — Федор скорее угадал, чем услышал сказанное. Куда и делось все: память о встрече с князем-жандармом, горькая обида на Княгиню, гадливость от присутствия в баркасе румяного старичка! — осталось лишь вот это шипение, которое невидимый толмач глумливо превращал в речь человеческую.
— Ссшшассс... узсс...
«Сейчас узнаем,» — Федор ясно понимал: и рад бы оглохнуть, да вряд ли поможет.
— Пссст... прссст...
«Пусть приступает.»
Двое «клетчатых» обломов осторожно, будто величайшую драгоценность, подняли кресло со старухой. Понесли в глубь двора. Семеня мелко-мелко, в ногу: не дай бог, раструсим! Туда, к дощатому столу под навесом, где стоял гроб без крышки. Гроб-то Федор еще от ворот приметил, до сих пор гадал: кто во гробе том?
На нежную деву, спящую в ожидании Федькиного поцелуя, парень мало рассчитывал.