Маг в законе - Генри Олди 30 стр.


На нежную деву, спящую в ожидании Федькиного поцелуя, парень мало рассчитывал.

Акулька-дуреха, конечно же, вперед батьки в пекло сунулась. Глянула в домовину открытую — и обратно девку кинуло. Бледная разом стала: не девка, рубаха холщовая, свежестираная. Куда и загар ромский подевался!

Аж одежа цветастая плесенью поблекла.

Сам Федор смотреть не очень-то и хотел. Не любил он мертвяков. Так, скосил глаз с высоты своего немаленького роста, и тоже отвернулся. Чего зря пялиться? Гречанка там лежит. Та самая, что в прошлый раз их на дороге встречала. Одна загвоздка: как и узнал-то покойницу? — впору удивиться. Потому как вместо лица у гречанки сплошь клочья рваные. Вместо щек — клочья. Вместо губ — клочья. Вместо носа знатного, длинномерного — клочья. Вместо...

И глаз нету.

Совсем.

Затошнило парня. Подкатило к горлу гнилым комом; еле сдержался. На память морг мордвинский пришел. Там тоже... тоже... и князь-жандарм в цивильном, с улыбкой его неулыбчивой — тоже. Только у мордвинской покойницы, которую до поры в прикупе держали, масть бубновая на лбу обозначена была, а у гречанки нету масти.

Уверенность вошла в Федора: должна быть масть! Должна! И Тузихины страсти-мордасти, что Рашка им тогда в телеге показывала — везде у мертвяков изувеченных масти были! А вот поди ж ты...

— Ссстт... хррд-д...

«Станьте рядом,» — здесь и толмач-то сплоховал, припоздал сразу разъяснить.

Задержался парень на месте; затоптался.

И вдруг из кресла ясно, отчетливо, прежним голосом:

— Только козыри. А детей... детей не надо.

Поймал Федор короткий Рашкин взгляд. Ладно. Не надо детей, значит, не надо. Здесь постоим, в сторонке.

Нам не привыкать, не гордые.

Акульку крестный-Друц подвел за руку, как маленькую. Усадил возле парня, на топчан, где девка в прошлый раз отсыпалась (кажется, целую вечность назад!).

— Сиди тут, пока все не закончится, — приказал настрого. — И с вопросами не лезь. Поняла?

Вернулся к столу погребальному. Встал плечом к плечу с Княгиней; плечи ссутулил, нахохлился — не ром, птица больная. Хищная. Мигом с обеих сторон «клетчатые» надвинулись. Кресло Тузовое напротив примостили, шляпы сбили на затылок — и сюда. Лихие ребята, этим пальца в рот не клади, отхватят по локоть!

Застыли люди почетным караулом, ждут невесть чего.

А вокруг стола старичок вприпрыжку суетится; тот, из баркаса. Ознобишин по фамилии, Петр Валерьяныч, детский доктор. Так он парню по дороге представился. Ну, почему Валерьяныч, это Федору понятно: капли есть в аптеке, для успокоения нервов, ими трагик Полицеймако перед выходом коньяк запивает. А почему Ознобишин — тоже ясно. До сих пор трусит. Хорош доктор: сам в озноб введет, сам упокоит... успокоит.

Да только уж лучше на него смотреть, чем на покойницу!

Эй, Валерьяныч-доктор, чем занят? — не слышит. Там поправил, тут одернул, туда пальцем ткнул, палец понюхал и задумался. Ноготь на пальце холеный, блестящий, будто железка лекарская. Ланцет, не ноготь. Вот саквояж открыл, настоящие железки доставать взялся. Никелированные, в чехле кожаном. Валерьяныч, тебя-то на кой ляд в Балаклаву морем тащили? Гречанке-покойнице ты уже без надобности. Не дите она с ангиной-скарлатиной; от костлявой не вылечишь. Может, к Тузихе вызвали? — а то совсем вредную бабку кондратий разбил, того и гляди, окочурится! Лечи старуху, отпаивай каплями! — да что ж ты все вокруг гроба, вокруг гроба, и седенький пушок твой от солнца короной отсвечивает?!


Эй, Валерьяныч! — не ты ли принц-король? целуй гречанку — оживет!

* * *

Тут девка-Акулька парня острым локтем в бок ткнула. Со значением. Страх девку разбирает, пот на лбу бисером — а на месте не сидится! Подумал Федор, подумал, кивнул шустрой землячке, и начали они бочком, бочком — к столу. Надо детей, не надо, там видно будет. Права Акулина: хуже нету сидеть в сторонке и ждать от бога дулю.

Валерьяныч-доктор тут гроб и вовсе на краешек стола сдвинул. Одной рукой; левой. Задумался Федор: а он сам так сумеет? тяжеловато, однако. Пока думал, Валерьяныч нагнулся, из ящика ракушек пустых набрал, и на столешнице раскидал. Как попало. После лоз с навеса надергал; возле ракушек примостил. И песочком-землицей присыпал.

В игры доктор играет.

Под нос себе: «Эни-бени, кукарача, место мудрого — дом плача...»

Пригляделся Федор: все Валерьяныч левой рукой делает. Шуйцей, значит. А в деснице тросточка зажата, набалдашник — морда черного пуделя. Из кости, резная, да так искусно — пуще живой! Что-то такое Рашель в поезде про пуделей черных рассказывала... нет, не вспомнить.

Народ тоже поначалу на доктора вовсю глазел, так что парня с девкой гнать не надумали. Подкрались тихо, встали за спиной у Рашели с Друцем. Разули уши про запас, на всякий случай. Видать, теперь их с Акулькой черед за спинами крестных стоять. Эх, зря Княгиня на Федьку в баркасе окрысилась, про князя слушать не захотела!.. зря.

Да вот не сложилось, а сейчас — уж точно не время.

«...Вышел месяц из тумана, осветив стезю обмана...» — бегает доктор припеваючи, слюной брызжет, а рядышком облом «клетчатый», что поздоровее, с Друцем шушукается:

— ...тот самый? Которому барон Чямба заказ передал?

— Заказ? — цедит Друц. Лениво так, вроде между делом. — Какой-такой заказ?

— Да не лепи горбатого, Бритый! Тебя ведь по острогам Бритым кличут?

— Если бреюсь, значит, кличут.

— На жеребца, говорю, заказ. Ты за дело взялся?

— Ай, морэ, жеребец жеребцу рознь! Чистый орловец, что ли?

— Ну!

— В американке бегает? ноги от путового сустава бинтуют?

— Ну!

— Нет, морэ, не я в деле. Я все больше свиней ворую, на колбасы. Хочешь, тебе украду?! жи-ирную!

— Ладно. Я другое скажу: молись, ром, чтобы в этой прихватке мокрой ты сухим вышел. Поздно уж заказ на сторону сливать. Выходит, у нас к тебе интерес козырный, да впридачу двойной. Не рыпайся попусту. А то Щелчок — он у нас нервный. Мама его в детстве часто по голове била. Вот он теперь сперва из шпалера — а после разбирается.

— Уже боюсь, морэ. Всех рысаков для тебя сведу, только не пугай.

— Ну, смотри...

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

Ох, и стремное это дело: такому человеку, как Клетчатый, в глаза пялиться! Смотришь в глаза, а словно в два ствола заглядываешь! Выстрелит? не выстрелит? ну и само собой примечается:

...рулетка.

Стол зеленый. Крутится колесо, господа и дамы делают ставки, стучат фишки, шуршат ассигнации, звякают монеты, подпрыгивает шарик. Азартом дышат лица игроков: черное? красное? куш желанный? кукиш от судьбы? «зеро» мигнет-оскалится? дулом револьверным в висок упрется? Эх, судьба — индейка, а жизнь — копейка! Чужой азарт, чужие страсти. Для дураков.

Умный-то всегда при своих останется...

* * *

«Клетчатый» разом умолк; широкую ладонь себе за шиворот сунул. Взопрел, наверное, от разговора. Или мурашек поймать решил, которые по коже. Зашуршали сверху лозы под ветерком; набежала тучка-штучка на солнце ясное, собой закрыла. И откуда взялась-то, приблуда? Клубится краями, уши выпятила, пасть разинула, свет ясный клыками перемалывает.

Не тучка, пудель черный.

Пошли тени по земле гулять, друг с дружкой перешептываться.

Повернулся Ознобишин, Петр Валерьяныч, к Тузихе параличной:

— Кали мера, тетушка Деметра!

Закаменел Федор. И не оттого, что детский доктор со старухой по-гречески поздоровался. Оттого, что голос он украл, Валерьяныч-пройдоха; так вот прямо взял и украл.

Гоже ли красть у покойницы?!

Помнил парень — на берегу у мостков, где с рыбаками драка учинилась, тем же голосом гречанка сказывала:

— Идемте. Туз вас ждет. Я встретить вышла...

И вот на тебе!

Тузиха и раньше-то белая была, а теперь синяя сделалась. Жилы на лбу веревками. Желваки на скулах — галькой. Куда и паралич девался! — приподнялась в кресле:

— Елена!

Детский доктор ей пальцем погрозил: молчи! Спугнешь, дескать. И снова побежал круги наворачивать. Не гроб — муха пойманная, не Валерьяныч — паук-крестовик, мотает петли на добычу, в кокон пеленает.

Остановился.

Тросточкой по краю гроба хлестнул: наотмашь.

Акулькины пальцы в Федькин локоть вцепились — не отдерешь. Федор и сам бы рад за кого придержаться: ведь бездна под ногами! И во дворе они стоят, и не во дворе — над обрывом висьмя висят. Всей честной компанией. Дух захватывает. «Клетчатые» за пазухой шарят, ищут, в кого б стрельнуть; а стрелять-то и не в кого. Разве что в гречанку-покойницу.

Вон она, живая-здоровая, по тропке идет.

Травки ни свет ни заря собирает.

Тряхнуло мир, от подножия до верхушечки. Снова двор, снова гроб, да на столе у гроба, вместо ерунды разбросанной, скалы топорщатся. Ма-ахонькие, все скалы в ладошку собрать можно. Были ракушки, стали скалы. Были лозы, стали волны внизу. Был песок-земля, песком-землей и остался. А по тропке вдоль радужного хребта ближней раковины — муха ползет.

Гречанка Елена; живая.

Ротмистра давешнего Федор вспомнил. Понял, как люди ума лишаются.

На всю жизнь понял.

Хотел было назад попятиться: не вышло. Ноги где стояли, там прикипели — отодрать бы, да вряд ли. Только и увидел, как упал ниоткуда камешек, ударил муху-Елену. Та брык с раковины, к лозам-волнам скатилась, и лежит кверху лапками. Валерьяныч снова тросточкой хлобысть, хлобысть! — сразу видно, злится добрый доктор. Не заладилось что-то. Налетела туча комаров, звенят, вьются над мухой, клювами щелкают...

Клювами?!

Рвут комары-чайки женское тело. Завтракают. Боятся: вдруг отнимут лакомый кусочек!

А Валерьяныч все равно злится. Тросточкой машет. Скальпелем себе жилу отворил; бросил скальпель, зажал порез. Кровь по ладони размазал, ухватил той ладонью двух божьих коровок. На раковину швырнул. «Божья коровка, не лети на небо! — спутай быль и небыль...» Ползут насекомые вниз по скале, глянцевыми спинками отсвечивают.

Сползли осторожненько.

К мухе-Елене, чайками рваной, приблизились.

Злится доктор. Серчает: как были коровки, так коровки и остались. Никем нужным не прикидываются. «Кш-ш-ш!..» — это Тузиха из кресла. «Крыша!..», значит. Над коровками божьими крыша.

Не видно ничего правильного.

Разве что слыхать шепоток в отдалении:

— Глаза уже выклевали?

— Да вроде... подойдем?

— Циклоп велел: только когда безглазая. Иначе, сам понимаешь...

Тут вдруг Валерьяныч как закричит на покойницу:

— Десятка Крестовая! Ты «видок» или слякоть?! Зачем «видоку» глаза земные? зачем?! отвечай?!

Аж приподняло Федора: вдруг возьмет покойница да ответит доктору? Вдруг шевельнет клочьями?! Ф-фу, пронесло — не ответила, не шевельнула. Разве что одна из коровок, которая покрупнее, мерцать принялась. Дрожит себе болотным огоньком: была спинка, стала спина. Человечья. Были усики, стали усищи. Концы кверху закручены. Были лапки, стали сапоги. Ваксой намазаны, до блеска вычищены.

Через тварь насекомую человек просвечивает: то объявится, то исчезнет.

Знакомый человек.

— Княгиня! — заорал парень, себя не помня. — Княгиня! глянь! Это ж унтер!

— Какой унтер?! — Валерьяныч мигом подлетел лесным филином. Тросточку вскинул, пуделем за шею Федькину зацепился: не отодрать. — Откуда знаешь?!

Глянул Федор искоса на крестную: кивает.

Отвечай, мол.

— В «Вавилоне» видел. Он с тем ротмистром приходил, что на глазах у всех рехнулся. Навроде денщика при нем. Акулька еще врала, будто ротмистр землемером в Грушевке переодевался...

— Землемером? Когда у Вадьки-контрабандиста крестника утопили?!

— Ну...

Повернулся Валерьяныч-доктор к старухе в кресле:

— Вот тебе, Деметра, и крыша. Съехала она, крыша твоя; ветром сдуло. Верь, не верь: «Варвары» наших крестников убирают. Оттого мы убийц и не видим, что магу в Законе облавного жандарма вовек не увидать-отследить. Наоборот от роду-веку заведено; не нам менять.

— Не может быть, — вместо Туза тихо отозвалась Княгиня.

«Быть не может!» — промолчал Друц, кусая губы.

Отрицанием, живым или мертвым, застыла Туз из Балаклавы.


— Ну, как хотите, — пожал плечами «трупарь».

* * *

Стоит Федор Сохач, орясина кус-крендельская, Бубновый крестничек. Тот, оказывается, кого убирают. Один из тех. Вот ведь какая радость: не станет больше Тузиха на Княгиню грешить. И на Друца не станет. Не виноватые они; не крыли крыши. Так, в чужом пиру похмельем вышли.

Болью головной.

Спихнут Федора Сохача с обрыва, или там калеными клещами всяко-разно повыдергают — бывает.

Зато с Княгини поклеп снят.

Слышишь, Туз Крестовый, ведьма балаклавская? Слышишь, добрый доктор Ознобишин?! Ротмистр-безумец, слышишь ли?!

Если кто и слышит, так это ротмистр.

Даже отвечает:

«Знай же, Никто, мой любезный, что будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок!..»

А унтер-усач, коровка божья, поддакивает начальству:

«Циклоп велел... Иначе, сам понимаешь...»

Ничего не понимает Федор Сохач. Велел, не велел, циклоп, не циклоп. Хрен разберешь. Просто радуется парень. На Валерьяныч-доктора глядит с любовью. Как старичок пот с лица платочком утирает. Как пульс сам себе меряет. Как достает из саквояжа не ланцет-пинцет — бутылку водки дорогущей. Вся пробка в сургуче, в печатях. Царская водка, по всему видно.

Умаялся доктор.

Устал загробную карусель народу вертеть.

Подскочил к старичку «клетчатый», стакан граненый из воздуха вынул. А у доктора белые руки ходуном ходят, не откупорить ему бутылки, не налить стакана. Клетчатый все и сделал в лучшем виде: откупорил, налил. Всклень; вот-вот прольется.

Не жалко.

Пей, хороший человек!

Даже портсигар серебряный предложил: хочешь папироску? С золотым ободком, «Помпея» называется. Хочет Валерьяныч-доктор, ой, хочет, хлопает по карманам, будто ром таборный в пляске — огонька ищет. Пришлось и Федору расстараться. Подбежал на радостях, сунулся за пазуху; коробок спичек достал.

А вместе с коробком визитка княжеская возьми и вывались.


Ловок «клетчатый».

Даром, что бугай — ловок.

На лету подхватил.

X. АЗА-АКУЛИНА или НЕ ВОРУЙТЕ СТРАШНЫХ СКАЗОК

— ...князь Шалва Теймуразович Джандиери. Полуполковник в отставке.

Это «комод в клеточку» вслух прочитал, что на Федькиной карточке было написано. То есть не на Федькиной, конечно, а на той, что Федька-растяпа из кармана выронил.

— Ну у тебя и кореша, парень! — нижняя челюсть «комода» выдвинулась ящиком: ухмыльнулся, значит. — Хороша семейка: крестная мамаша — Княгиня, а тут вдобавок еще и крестный папаша — нате-здрасте! Из грязи в князи!

Хохотнул коротко, поперхнулся, на покойницу с трупарем глаз скосил, на хозяйку дома.

Кивнул: мол, извиняюсь, не хотел.

А меня и саму всю дергает; и плакать, и смеяться хочется в одночасье. Вроде бы радоваться надо, что никто на нас больше плохого не думает — и не до радости тут, при гробе да при свежих новостях! И Друц с Княгиней друг с дружкой переглядываются. Теперь-то чего в гляделки играть? Ведь кончилось уже все!

— Простите, любезный...

* * *

Доктор-трупарь аккуратно ставит на стол рядом с гробом пустой стакан. Была водка, да сплыла. Выпил он ее. Весь стакан. Без остатка. Без закуски. Мелкими глоточками.

Мне его, старенького, аж жалко стало!

— Простите, любезный... Можно взглянуть?

Смотри-ка, и руки у него больше не дрожат!

— Джандиери... Шалва Джандиери... — бормочет себе под нос доктор тем же тоном, каким раньше бормотал свои страшные считалки. — Интересно, и давно он в отставке? Что скажете, молодой человек?

Розовый, благостный лик поворачивается к Федюньше. И на этой мордочке престарелого поросенка неожиданно остро взблескивает стеклышко в глазу.

Я мимо воли хватаюсь за Друца. Мне страшно! Пусть лучше заговорят все покойницы на свете! пусть! лучше! Отчего-то кажется: сейчас, сейчас он полезет в свой саквояж и достанет оттуда — косу!

Кривую, щербатую...

— Ну ты и спросишь, Валерьяныч! — чешет в затылке Федюньша. — Я ж и видел-то его всего раз... на базаре. Сегодня.

— Ну-ну, молодой человек, не прибедняйтесь! — ободряюще улыбается трупарь.

Если он мне так улыбнется — сбегу! вот те крест, сбегу!

Или помру без покаяния.

— Не прибедняюсь я. Говорю как есть: на базаре сегодня встретил. К нему воришка подбирался — а я спугнул. Воришку. А этот, князь — он благодарить стал. Пирожным угостил, с сельтерской. Карточку на память дал. И разбежались.

— Я-таки прошу пардону, Петр Валерьянович, — вмешивается «комод», и еще шляпу чуть-чуть приподнимает. — Что за допрос меж своими людьми? Мало ли с кем парень, деликатно говоря, скорефанился? Ну, дурак, ну, честным уркам работать мешает; ну, пирожные жрет со всякими фраерами! У меня пароход через два часа...

Назад Дальше