— Почему ты отправился с нами?
Гурриато, со спины освещенный фонарем, как-то беспокойно поерзал на скамье, будто мой вопрос озадачил его, и ответил не сразу.
— Судьба, — проговорил он наконец. — Мужчина должен идти, пока сил хватает. Уходить в дальние земли и возвращаться умудренным. Может быть, тогда сумеет понять.
Заинтересовавшись, я тоже оперся о фальшборт:
— Что же ты должен понять?
— Откуда я. Нет, речь не о тех горах, где меня произвели на свет.
— А зачем?
— Когда знаешь, откуда ты, легче умирать.
Снова повисло молчание, нарушаемое лишь перекличкой рулевого с вахтенным матросом на носу. Затем смолкли и их голоса, и теперь слышались только поскрипывание мачт и плеск воды у бортов галеры.
— Всю жизнь мы разгуливаем по лезвию, — опять заговорил могатас. — Но большинство людей этого не знают. Знают только ассены, мудрецы.
— А ты — мудрец? Или только еще хочешь сделаться таким?
— Нет. Я всего лишь человек из племени «бени-баррати». — Голос его звучал безмятежно: могатас явно не собирался ничего скрывать. — И я даже не видел своими глазами ни тот бронзовый колокол, ни книги, которые никто не может прочесть. И потому нуждаюсь в том, чтобы другие люди указали мне путь, как вам указывает его волшебная стрелка вашего компаса.
Он указал на корму — без сомнения туда, где в полутьме, слабо подсвеченная снизу огоньком нактоуза, угадывалась фигура рулевого. Я кивнул.
— Понимаю. И по этой причине ты выбрал капитана Алатристе себе в спутники?
— Истинно так.
— Но ведь он всего лишь простой солдат. Воин.
— Да, он воин. Имъяхад. И потому владеет мудростью. Каждое утро, открывая глаза, он глядит на свою шпагу, и вечером, перед тем, как закрыть, опять глядит. Он знает, что такое смерть, и готов к ней. И тем отличен от других.
Еще до рассвета слово «смерть» обрело для нас смысл самый что ни на есть непосредственный. Ветер, до сей минуты умеренный и благоприятный, сменил направление, резко усилился и погнал нас к берегу, грозя разбить о скалы. Гребную команду растолкали, подняли бичами, погнали на весла, и вот отчаянными и совместными усилиями удалось мало-помалу уйти подальше от опасных мест в открытое и весьма бурное море, захлестывавшее высокими волнами куршею; жалко было смотреть на полуголых мокрых галерников, что надрывались, выгребая против ветра. Моряки сбились в кучу, попеременно молясь и матерясь, а наша братия, за исключением нескольких привилегированных лиц, давно уже застолбивших себе местечко в кубрике, лазарете и каюте, валялась, как кому Бог привел, кучей и вповалку на палубе и в галерейках вдоль бортов, умученная непрерывной рвотой, ибо качка, именуемая килевой, была страшеннейшая: галера то глубоко зарывалась носом в волну, то выныривала, и тогда вода обдавала нас потоками с ног до головы. Мало было проку от парусины, мешковины и прочего тряпья, коим мы пытались накрыться, ибо в довершение к тем пакостям, что вытворяла с нами разыгравшаяся стихия, хлынул проливной и холодный дождь, а натянуть парусиновый тент над палубой не получалось из-за сильного ветра.
И все-таки на одних веслах — пять или шесть были в тот день сломаны — мы, потратив на это целое утро, продвинулись примерно на одну лигу мористей. И забавно было слышать, какой в ответ комиту, вскользь заметившему, что если господам солдатам не желательно, чтобы галеру шарахнуло и в щепки разбило о прибрежные скалы, где нам всем сейчас же и конец придет, недурно было бы кому-то из нас сесть на весла, какой, говорю, поднялся тут вой протеста: мы, дескать, воины, а, значит, идальго, и потому нам и в кошмарном сне не привидится грести на галере, иначе как — Господи, избави! — по приговору пресветлого нашего государя. Да я сто раз предпочту, говорил один, чтоб меня, как новорожденного котенка, утопили, не нанеся порухи чести моей, чем спастись такой ценой. Да я лучше дам себя ломтиками нарезать, вторил ему другой, чем хоть на краткий срок унижусь до подлого состояния галерника. Тем дело и кончились, и все пошло своим чередом: вымокшие до нитки мужи брани остались валяться на палубе, стуча зубами, блюя, молясь и понося весь род человеческий, к которому имели несчастье принадлежать, а каторжане — выбиваться из сил, ворочая веслами, меж тем как бичи комита и его помощника лоскутьями снимали кожу с их спин.
Во второй половине дня ко всеобщему несказанному облегчению ветер переменился — задул сирокко, и, тотчас надув оба паруса, помчал нас заданным курсом в обратном направлении. Беда была в том, что с небес продолжали низвергаться потоки воды, будто хляби разверзлись и сейчас начнется потоп, и так вот, терпя то вместе, то поврозь струи ливня и оплеухи ветра, мы заметили впереди огни, перебежали в полном составе на корму, чтобы приподнять нос да, не дай Бог, не воткнуться куда-нибудь тараном, и стали приближаться к Мессинскому проливу, причем ход держали, согласно расчетам штурмана, четыре мили на каждую склянку. В довершение радостей быстро стемнело, так что весьма затруднительно было определиться, где мы находимся, а ведь прямо по носу у нас где-то в кромешной тьме таились пресловутые Сцилла и Харибда, еще со времен хитроумного грека наводящие ужас на мореплавателей и справедливо считающиеся наимерзейшим местом на всех морях-океанах. Однако волнение было сильное, гребцы окончательно выбились из сил, и все это не давало решительно никакой возможности ни лавировать, ни держаться от проклятого створа подальше. Вот в таком положении мы пребывали, входя в воронкообразный Мессинский пролив — повернуть было уже никак нельзя, — и когда сразу несколько наших вдруг вскричали, что видят огонь на суше, штурман с капитаном Урдемаласом после непродолжительного совещания с глазу на глаз, решили, что, мол, была не была, а также вспомнили о семи смертях, которым, как известно, не бывать, и все прочее с тому подобным, и договорились считать, что горит этот огонь либо на башне в самой Мессине, либо на маяке, отстоящем от города почти на две лиги северней. Взвился парус на фок-мачте, комит засвистел, силясь быть услышанным сквозь вой ветра в снастях, гребцы — в том числе и Гурриато — вновь налегли на весла, а рулевой взял курс на этот отдаленный огонек. Мы плыли в темноте и гораздо быстрее, чем нам того хотелось, бормоча молитвы, держась кто за что мог и уповая, что не сядем в этой узости на мель, не налетим на подводный камень, не врежемся со всего хода в скалистый берег. Впоследствии мнения разделились: одни считали, что произошло чудо, другие полагали, что нам неслыханно повезло, а иначе как объяснить, что не постигла нас ни одна из этих бед. Когда мы, по прикидкам штурмана, были уже совсем неподалеку от Мессины, в довершение несчастий погас путеводный огонь, залитый, надо думать, непрекращающимся ливнем: счастье еще, что, хоть ветер и сменился снова на норд-ост, шторм почти утих. Мы подвигались вперед, отыскивая вход в гавань, и если бы в этот самый миг не вспыхнула на небе зарница, высветив форт Сан-Себастьян, оказавшийся на пистолетный выстрел от носа галеры, и рулевой в последнюю минуту не успел бы переложить штурвал, то, несомненно, вдребезги расшиблись бы о каменную стену и погибли, не дотянув до спасения буквально на волосок.
VII. Увидеть Неаполь и умереть
Там, где Везувий озарял ночное небо неверным и призрачным светом, оно было алым, а потом будто выцветало, делаясь на противоположном своем краю, залитом лунным сиянием, блекло-розовым. И Неаполь со всеми своими возвышенностями и затемненными впадинами, домами, шпилями колоколен, морем и сушей, так причудливо освещенными двумя противоборствующими источниками, показался Алатристе не настоящим городом, а игрой воображения, и напомнил ему, как во Фландрии, когда грабили какой-нибудь дворец, спорило всамделишное пламя с огнем, написанным красками на полотне.
Он с наслаждением втянул ноздрями теплый солоноватый воздух, покуда не спеша прилаживал и затягивал потуже ременный пояс со шпагой и кинжалом. Плащ надевать не стал. Несмотря на поздний час — давно уж отзвучали колокола, сзывавшие на вечернюю молитву, — было совсем не холодно. И эта приятная прохлада по-особому прозрачного ночного воздуха как-то умиляла, навевая светлую грусть. На месте Алатристе поэт — вот хоть дон Франсиско де Кеведо — давно извлек бы из этого несколько славных или скверных строк, но капитан стихов не писал — у него вместо них было полдюжины шрамов и десяток воспоминаний. Так что он нахлобучил шляпу, поглядел сперва в одну, потом в другую сторону — по ночам в таких уединенных местах сам дьявол не ощущал бы себя в полной безопасности — и пустился в путь, слушая, как звонкий стук его каблуков по торцам мостовой стихает на песчаной почве Чиайи. Он шел неторопливо, внимательно всматриваясь, не вынырнет ли чья-нибудь тень из-за перевернутых рыбачьих лодок на берегу, и вот в конце длинного пляжа увидел, как — черные на красном — возникают вдали холм Пиццофальконе и вынесенная далеко в море крепость Уэво. В окнах не светилось ни единого огонька, на улицах не горели ни факелы, ни плошки. И не было ни ветерка. Древняя Партенопа спала, укрощенная огнем, и на лице Алатристе, спрятанном в тени широкополой шляпы, вдруг появилась улыбка. Такой же точно свет, исходящий из жерла Везувия, когда вулкан вдруг решает перетряхнуть свои внутренности, и в дни капитановой боевой юности озарял его забавы и проказы.
Нынешнему веку шел тогда десятый год, а ему — семнадцатый. Он впервые тогда узнал Италию, навидавшись всяких ужасов при усмирении мятежных морисков в горах и на побережье Испании. Он плавал солдатом на корсарских галерах, и богатая добыча с греческих островов и оттоманских прибрежных земель сама просилась в руки каждому, у кого хватало духа отправиться за ней. Первые шесть лет службы в неаполитанском полку были, можно считать, лучшим временем в его жизни: нескудеющая и пополняемая с каждым новым походом мошна, остерии и таверны Мергелины и Чоррильо, испанские комедии в Корраль-де-лос-Флорентинос, отменное вино, а жратва — еще лучше, благодатный климат, привольное гарнизонное житье под сенью раскидистых дерев в компании милых сердцу товарищей и ласковых красавиц. Там он и познакомился с будущим испанским грандом, в поисках приключений пошедшим волонтером на галерный флот — юные аристократы так зарабатывали себе репутацию, — с графом де Гуадальмедина, сыном того генерала, под водительством коего Алатристе воевал во Фландрии, при Остенде.
Шутка ли — Альваро де ла Марка, граф де Гуадальмедина! Шагая берегом моря, капитан размышлял: а знает ли тот, сидя в своем мадридском дворце, что давний его знакомец вновь оказался в Неаполе? Если, конечно, сиятельному вельможе, другу и конфиденту короля Филиппа Четвертого, есть хоть какое-то дело до того, как сложилась судьба человека, который в 14-м году вынес его, раненого, из боя и на себе, по пояс в воде, дотащил до кораблей. Дело было на Керкенне, и арабы кидались на них тогда со всех сторон, как бешеные псы. Однако с той поры между былыми боевыми товарищами пролегло слишком много всякого-разного: добрым отношениям не способствуют ни бедро, пропоротое шпагой перед неким домом в Мадриде, ни лицо, разбитое рукоятью пистолета, когда в карете переезжали мост через Мансанарес.
Он выругался про себя, сплюнул с досады. Гуадальмедина, которого он не видел с достопамятной охоты в окрестностях Эскориала, не выходил у него почему-то из головы, а заодно лежал камнем на сердце. Капитан, силясь избавиться от неприятного воспоминания, заставил себя думать о другом. В самом деле — какого черта? Он — в Неаполе! Вокруг — все великолепие Италии, сам он здоров, и в кармане еще побрякивают кружочки с августейшим профилем. У него — отличные товарищи, не говоря уж про Себастьяна Копонса — как хорошо все же, что удалось выцарапать его из Орана! — мастера пожрать и не дураки выпить, мужики в полном смысле слова, готовые и последним поделиться, и спину тебе прикрыть. И той же породы самый давний его друг, Алонсо де Контрерас — еще бы: с ним вместе по четырнадцатому-то году они записались пажами-барабанщиками в полк, отправлявшийся во Фландрию. Алатристе и Контрерас встретились в Италии десять лет спустя, потом в Мадриде и вот теперь — снова в Неаполе. Бравый дон Алонсо нисколько не изменился — все так же отважен, речист и немного фанфарон, но это — лишь по первому впечатлению, которое не только обманчиво, но и чрезвычайно опасно для тех, кто, поддавшись ему, не захочет вникнуть в суть. Он вышел в капитаны, прославился — после того, как Лопе де Вега вывел его в комедии «Король без королевства» — и, плавая на мальтийских галерах вдоль побережья Эгейского моря, на Морею наведываясь, богатства себе не стяжал, но жил широко. Герцог де Альбукерке, вице-король Сицилии, не так давно дал ему под начало гарнизон Пантеларии — есть такой островок на полпути в Тунис — и даже выделил фрегатишко, чтоб, если совсем тоска заест, можно было малость покорсарствовать. По словам самого Алонсо, не бог весть что, но все же должность приятная, надежная и оплачиваемая.
Алатристе берегом шел дальше. Не доходя до твердынь Пиццофальконе, свернул, поднялся по откосу. И через арку всю ночь открытых ворот вступил, удвоив бдительность, на улицы города. На углу внимание его привлекла освещенная таверна. Изнутри слышались гитарный перебор, мужские и женские голоса, обрывки слов по-испански и по-итальянски, смех. Захотелось завернуть туда, принять стакана два, но капитан поборол искушение. Был уже очень поздно, к тому же он устал, а до так называемого Испанского квартала, где они с Иньиго разместились, идти еще порядочно. Да и потом: за жизнь свою он уже и так выпил немало, гася жажду — да и не ее одну, видит Бог! — напиваться же взял себе за правило лишь в те дни и ночи, когда демоны устраивали в душе и в памяти свои игрища, а сегодня такого не было. Свежие воспоминания наводили все же на мысли о райских усладах, нежели об адских муках. Алатристе усмехнулся этой мысли и, проведя пальцами по усам, ощутил, что они будто впитали в себя запах женщины, дом которой он недавно оставил. Как хорошо, мелькнуло у него в голове, быть живым и снова оказаться в Неаполе.
— Non e vero[18], — сказал итальянец.
Мы с Хайме Корреасом переглянулись. Счастье еще, что оружие полагалось оставлять при входе в игорный дом, а иначе немедленно бы обнажили шпаги по адресу наглеца. Нужды нет, что у итальянцев эти слова вовсе не считаются оскорблением, ни один испанец безнаказанно такое не оставит. А этот игрок прекрасно знал, кто мы и откуда.
— Нет, сударь. Это вы врете.
И с этими словами я, оскорбленный тем, что мне осмелились сказать такое, поднялся и ухватил со стола кувшин с намерением разбить его — вот только дернись! — о голову собеседника. Корреас последовал моему примеру, и так вот стояли мы с ним бок о бок, глядя: я — на шулера, Хайме — на тех восьмерых-десятерых молодцев самого гнусного вида, что играли за нашим столом. Как я уже упоминал выше, мы в такого рода заведениях были не впервые, ибо Корреас ни устали, ни удержу в игре не ведал и мог предаваться сему пороку с утра до вечера. Давний мой товарищ пустился во все тяжкие после того, как нелегкая — извините за каламбур — занесла его еще в нежном возрасте, пажем-мочилеро во Фландрию, а ныне сделался прожженным плутом, отъявленным потаскуном и неисправимым кутилой, завсегдатаем злачных мест, одним из тех пропалых ребят, которые, привыкнув брать от жизни все, не задумываются, что когда-нибудь и отдавать придется, отчего обычно и получают либо нож под ребро, либо почетное право галерным веслом шугать сардинок, либо и вовсе подсудобливают себе на шею в три витка веревочку, которой, известное дело, как ни вейся, а конец будет. А я? Что ж я? И чего другого вы, господа, ожидали бы от меня — ровесника его и друга и уж совсем не мужа праведной жизни? Так что мы с ним на пару новоявленными Аяксами бродили, ухарски заломив шляпы да шпагами звеня, по Италии, которой владели, о которой радели с тех, теперь уже давних пор, как арагонские государи завоевали Сицилию, Корсику и Неаполь, и сперва рати Великого Капитана[19], а потом полки императора Карла намылили здесь французам холку. К вящей досаде Римских Пап, венецианцев, савойцев, ну и, так надо понимать, что и самого врага рода человеческого тоже.
— Врете и притом мухлюете, — припечатал Корреас, отрезая пути к отступлению.
Последовало молчание из разряда тех, что обещают много, но ничего хорошего, однако, не сулят, а я наметанным солдатским глазом оценил положение и остался им крайне недоволен. Партнер наш, по виду судя, продувная бестия, пройдоха и шельма, был скорей всего флорентинец, а прочие — неаполитанцы, сицилийцы или уж не знаю, где их мамаша родила, а наших в поле зрения не оказалось ни одного. Помимо всего прочего, место, где это дело происходило, — подвал с закопченным потолком — помещалось на площади Ольмо: рядышком имелся фонтан, а вот до испанских казарм было довольно далеко. Утешаться оставалось тем лишь, что на первый взгляд противники наши были так же безоружны, как и мы с Хайме, хотя нельзя было исключать, что в нужный момент в руке у кого-нибудь, откуда ни возьмись вынырнув, блеснет ножичек. Я про себя проклял своего товарища, который оттого и вверг нас обоих в такую вот мухоловку, что в безмозглую башку ему в очередной раз втемяшилось выбрать для утоления картежной страсти такой гнусный притон, как этот. Да, в очередной раз, не в первый, но очень похоже, что в последний.
Итальянец меж тем сохранял спокойствие. Ему ли, бакалавру крапа и лиценциату мухлежа, было тревожиться из-за таких недоразумений, неотъемлемо присущих благородному ремеслу шулера? Наружность его, доверия не внушая, была под стать поведению: плешь он прикрывал скверно сделанной накладкой, был тощ и мосласт, на пальцах сверкали массивные перстни, и торчком, как два свясла, стояли у самых глаз нафабренные усы. Совсем был бы персонаж какого-нибудь фарса, если бы не взгляд — цепкий и опасный. Жуликовато бегая глазами, до ушей раздвинув губы улыбкой, что смотрелась фальшивей, чем гасконец на богомолье, он быстро переглянулся со своими присными, а затем указал на карты, разбросанные по грязному столу, залитому вином и заляпанному белесыми кляксами свечного воска: