Дело принципа - Денис Драгунский 15 стр.


Я покосилась на папу и мадам Антонеску и поняла, что да, верно – смущение выказывают скорее они. Мадам Антонеску не поднимала глаз от своей французской книжечки (кажется, это были стихи), а папа делал вид, что его главная забота – соскрести ногтем заусенец на лошадиной сбруе. Мне казалось, что они меня выставили навстречу этой неприветливой хозяйке здешних мест. Я посмотрела ей в глаза, попыталась улыбнуться. Она не улыбнулась мне в ответ и все смотрела на меня в упор.

Но меня не переглядишь. У нас в деревне я у всех выигрывала в гляделки.

Она смотрела на меня так, что у меня слегка помутилось в голове. Сильный взгляд был у девушки. Я завела руки за спину и вцепилась ногтями левой руки в ладонь правой. Еще чуть-чуть, и я бы раскровенила себе руку, но тут эта девушка вдруг хмыкнула и стала рассматривать мои ботинки.

– Вот такая история, – сказала я громко. – Запутались, видите ли, заплутали.

– Ага, – сказала она.

– Ехали в Дамбель, – сказала я.

– Куда? – спросила она.

– Дамбель, – сказала я. – Дачное место недалеко.

– А? – спросила она.

– А вы не будете любезны нам сказать, как отсюда выехать?

– Куда? – спросила она.

– На Зоосадовскую улицу. Zoostrasse, – повторила я по-немецки.

Девушка пожала плечами.

– Как вообще отсюда выехать? – спросила я.

– А? – спросила она.

– Ну, например, в… в центр города?

Она пожала плечами.

– Или на набережную? – спросила я.

Она опять пожала плечами, продолжая подробно меня рассматривать – как неживую, как манекен в витрине. На ее лице, впрочем, не было особого интереса, не было приветливости, но и зла не было тоже. Я попыталась отыскать презрение, зависть, жадность, ненависть бедняка к богачу, разыскать то, что в газетах называли «классовым антагонизмом». Ничего этого не было. Или я не увидела. Даже равнодушия не было. Не было буквально ничего. Она просто смотрела на меня, как, может быть, в зоопарке одно животное смотрит на другое, которое никогда ему в природе не встречалось и встретиться не могло. Как пингвин на павлина, например.

Потом пришли эти старики с жердью, вытащили нашу карету, а потом, размахивая руками, долго объясняли кучеру, как ему выехать из этой путаницы переулков на загородное шоссе. А эта девушка все стояла и смотрела, как мы садимся в карету, как кучер забирается на козлы, как мы потихоньку трогаемся. Потом она почесала себе ухо и пошла обратно в тот проулок, откуда вышла. Я это заметила, потому что смотрела в каретное окошко на нее.

Вот такими я представляла себе фабричных работниц, которые в половине шестого утра, по рассказам госпожи Антонеску, бегут на работу. Мне почему-то страшно было вспоминать эту девушку. Она мне снилась раза два или три после, летом, когда мы уже снова вернулись в имение. Она мне снилась так, как будто она не одна, как будто их много, и они смотрят на меня как на неживую, как будто я на самом деле становлюсь неживая. У меня от этого билось сердце. Я просыпалась вся мокрая от пота и будила госпожу Антонеску, чтобы она дала мне сухую ночную сорочку. Госпожа Антонесу переодевала меня, хоть я сквозь сон бормотала «сама, сама». Но она говорила мне «подними ручки». Я, как маленькая, поднимала ручки. Она стягивала с меня промокшую сорочку, комкала ее и протирала ею мою спину и грудь, потом говорила «ну-ка снова подними ручки» и надевала на меня сухую сорочку, а потом обнимала и на несколько секунд прижимала к себе, к своей жесткой плоской груди, и мне снова становилось не страшно. Я ложилась и засыпала.


А совсем уже днем, вокруг полудня, на улицы выбегал четвертый отряд женщин. Первые три – работницы, продавщицы, конторские барышни, четвертый отряд – хозяйки, мещанки, бюргерши, матери небогатых, но крепких семейств, жены делопроизводителей, машинистов, помощников инженеров и полицейских. Они выходили за покупками – купить что-нибудь к обеду, к возвращению главы семьи. Крепкие тетки в ладных, хотя грубоватых, платьях в обтяжку, с корзинками в руках, а некоторые даже с новомодными кожаными торбами с большой бронзовой застежкой. Шли в свой ежедневный поход по магазинам и лавочкам. А по воскресеньям на большой крестьянский базар. Приятные, солидные, достойные, иногда даже вполне миловидные, чуть было не сказала красивые, дамочки разных возрастов, в том числе и вполне молодые, двадцати с небольшим. Но если среди них попадалась какая-нибудь совсем уже хорошенькая и красиво одетая, в совсем новеньких туфлях и шляпке прямо как будто с витрины, то это были экономки из богатых домов. Обычно рядом с такой экономкой шагала жилистая кухарка или мужчина повар, вроде нашего Влада. Или здоровяк кучер, вроде нашего Игнатия.

Вот это все и была толпа. Толпа для меня была толпой женщин. Толпы мужчин я не видела никогда. Вернее, видела, конечно, потому что по центральным улицам точно так же ранним утром бежали сначала приказчики и официанты, а потом министерские и банковские служащие. И уж конечно на окраине, точно так же, как и работницы на фабрику – рабочие шли на завод. Но о мужчинах я почему-то не думала. Я совсем на них не обращала внимания.

Так что когда папа уважительно говорил «народ», а госпожа Антонеску презрительно говорила «толпа» – я всегда представляла себе много-много женщин.

И я сильнее всего боялась смешаться с толпой. Поэтому, когда мы с госпожой Антонеску внезапно оказывались на улице в тот момент, когда из дверей метрополитена или из трамвая выплескивалась большая порция людей, я зажмуривалась и ждала, пока толпа, собственно не толпа, а группа (сколько там было человек – двадцать, сорок, пятьдесят?) – пока эта толпа рассеется. А иногда хватала госпожу Антонеску за руку и тянула ее в сторону, уступая толпе дорогу. И мне больно было подумать и невозможно себе представить, что моя мама смешалась с толпой, что она вот так, как эти конторские барышни или домохозяйки-мещанки, идет по улицам, торопится по своим пошлым повседневным делам. Вот, наверное, почему я зажмуривалась в толпе. Потому что я боялась вдруг увидеть там свою маму.

Но театр – это не толпа.

Хотя там была, по папиным словам, толпа народу. Но какой народ! Слов не хватит описать наряды дам и господ, которые заполняли сначала фойе, а потом партер и ложи штефанбургской оперы. Да и не надо слов. Кто видел – тот видел, а кто не видел – рекомендую полистать журналы января 1912-го года, как раз тогда штефанбургской опере исполнилось сто пятьдесят лет, и все наши журналы были полны фотографиями спектаклей, а также зрительного зала и фойе со всей блестящей штефанбургской публикой. Поинтересуйтесь. Во втором номере «Театрального обозревателя» есть отличная фотография на целый разворот: страницы 16-я – 17-я. Там в левой стороне третья ложа бенуара – это наша ложа – и там вы можете увидеть меня, моего папу и госпожу Антонеску, которую мы взяли с собой на юбилейный спектакль. А на следующей странице, на 18-й, есть тоже неплохая фотография под названием «Сценка в фойе». Вот там я стою около киоска с мороженым, и официант протягивает мне вазочку с тремя шариками и воткнутыми в них меренгами, отчего вазочка похожа на букет из кактусов, а я в черном шелковом платье, в узенькой меховой накидке и едва виднеющихся лаковых туфельках. Я беру одной рукой вазочку, а вторую руку протягиваю официанту, и он вручает мне сияющую во вспышке магния мельхиоровую ложечку. Я такая хорошенькая, просто как куколка. Просто как игрушечка. Даже противно, потому что настоящая аристократка не может быть слишком хорошенькой. Это удел мещаночек или даже продажных девок.

Но уж как получилось.

Поэтому я не буду описывать блеск штефанбургской оперы.


Я хотела сказать, что гостей к нам приходило мало. Считанные разы мы накрывали в столовой ужин на большую компанию.

Но к папе довольно часто приходили какие-то господа. Я не уверена, что у него в Штефанбурге было много приятелей. Впрочем, приятелей, не говоря уже о настоящих друзьях, у него почти не было и в имении. Кроме вот этого князя, у которого был сын – жирный и скучный мальчик. А сам князь, кстати говоря, был хорош. Если бы мне было лет сорок, как ему, я бы, может быть, даже в него влюбилась. Но он-то вряд ли бы ответно влюбился в сорокалетнюю барышню. А в двенадцать или даже в четырнадцать лет влюбляться в сорокалетнего дядю – это вообще какая-то глупость. Хотя некоторые мои знакомые девицы влюблялись, кто в оперного тенора, кто в знакомого банкира, а некоторые даже в кронпринца, которому было вовсе под пятьдесят и у него, несмотря на молодцеватую выправку и красивые ордена – я видела его в театре – были ужасно скучные усы, как у моржа на картинке. Целоваться с моржом? Это не для меня. Даже если меня потом назначат императрицей.

Папиных гостей я не очень различала, потому что они выглядели совсем одинаково. Коротко стриженные, слегка седеющие господа, почти все с усами, как у нашего почтенного кайзера, стрелочками вниз, или как у соседнего кайзера, стрелочками вверх. А у некоторых, как у канцлера, – стрелочки параллельно плечам. Но если отойти на три шага и сощуриться, то совершенно одинаковые. Кроме усов – манишка со стоячим воротничком, шелковая жилетка, пиджак-визитка и серые брюки, часто со штрипками, реже с гетрами и уж совсем редко, по последней моде, с шелковыми носками под цвет брюк. Тросточка то с оленьим рогом, то с бульдожьей головой, и довольно часто кожаный саквояж, из которого доставались какие-то бумаги. Некоторые гости были похожи на адвокатов или на клиентов – черт их разберет – этой трехфамильной конторы, которая располагалась под нами.

Папиных гостей я не очень различала, потому что они выглядели совсем одинаково. Коротко стриженные, слегка седеющие господа, почти все с усами, как у нашего почтенного кайзера, стрелочками вниз, или как у соседнего кайзера, стрелочками вверх. А у некоторых, как у канцлера, – стрелочки параллельно плечам. Но если отойти на три шага и сощуриться, то совершенно одинаковые. Кроме усов – манишка со стоячим воротничком, шелковая жилетка, пиджак-визитка и серые брюки, часто со штрипками, реже с гетрами и уж совсем редко, по последней моде, с шелковыми носками под цвет брюк. Тросточка то с оленьим рогом, то с бульдожьей головой, и довольно часто кожаный саквояж, из которого доставались какие-то бумаги. Некоторые гости были похожи на адвокатов или на клиентов – черт их разберет – этой трехфамильной конторы, которая располагалась под нами.

Одного гостя, впрочем, я запомнила очень хорошо. Он оказался тем самым господином, который года четыре назад поил меня кофе в кофейне «Трианон» и обещал рассказать, отчего у простых жителей Штефанбурга в квартирах на стенах можно встретить картины великих мастеров прошлого.

Я вышла в переднюю, услышав знакомую интонацию, услышав, что кто-то разговаривает с горничной совершенно также, тем же голосом и с такими же вопросами и вздохами, как тогда со мной разговаривал этот господин. Да, это был он.

– Мадемуазель, вы так любезны, – говорил он горничной. – Сразу видно, что вы служите в замечательном доме у настоящих аристократов. О, вы так изящны! О, у вас такой цвет лица! Видно, что вы родились в степях и лесах и свежий ветерок с детства овевал ваши чудные румяные щечки.

Горничная молча принимала у него пальто, шляпу, перчатки и кашне, ставила тросточку в специальную стойку.

– Кхе, кхе! – громко сказала я. – Приветствую вас.

Он раскланялся, но совершенно не подал виду, что мы знакомы. «Извольте пройти в гостиную, – сказала горничная. – Я доложу барину». Он прошествовал мимо меня, обдав запахом одеколона и сигары. Запах сигары мне не понравился. Он был слишком терпкий и кислый и к тому же старый. Наверно, у него был просто прокуренный пиджак. Фу! Сквозь стеклянную дверь я увидела, как он уселся на диване в гостиной, а горничная вышла и пошла по коридору направо, в папину комнату. Я ушла к себе.


Это было как раз в тот самый сезон, когда мы остались в Штефанбурге праздновать мой день рождения, потому что в имении перекладывали крышу.

Я ходила по квартире, заняться мне было особенно нечем.


Когда мы рассчитали госпожу Антонеску, папа долго думал, как со мною дальше поступить. Тем более что я обещала ему, что в шестнадцать лет непременно выйду замуж. Вернувшись к этому разговору, папа спросил меня, что я думаю насчет моего дальнейшего образования.

– Ничего не думаю, – ответила я. – Я знаю, кроме немецкого, еще французский и латынь. Я знаю алгебру и геометрию, начала физики и химии, неплохо разбираюсь в зоологии, особенно что касается чешуекрылых, а также кошачьих, хотя семейство кошачьих гораздо скуднее отряда чешуекрылых, но зато гораздо приятнее. Я, с твоей легкой руки и с неоценимой помощью госпожи Антонеску, неплохо разбираюсь в истории. Я прекрасно помню, что было в битве при Нанси, при Тулоне, а также при Грюнвальде, Аустерлице и Штеттельберге.

– А что там было при Штеттельберге? – спросил папа. – Где этот Штеттельберг?

– Нигде, – сказала я. – Я пошутила. Так что с образованием у меня полный порядок.

– Но вдруг у тебя есть какие-то особые способности? – Папа даже всплеснул руками. – Например, к математике. И ты будешь, как Амалия Эмми Нётер. Или к литературе. И ты станешь, как любая из сестер Бронте.

– Оставь, – сказала я.

– Нет, нет, – упорствовал папа. – Это была бы страшная катастрофа, если у тебя талант, а мы его зароем в землю.

– Если мы его хорошенько зароем, – сказала я, – никто об этом не узнает. А главное, мы сами об этом никогда не узнаем, и не будем мучиться. Так что не беспокойся, папочка.

– Нет, нет, – повторял он. – В любом случае образование надо продолжать.

– Только не математику, – сказала я.

– Всеобщую историю, включая историю изящных искусств, – сказал папа, щелкнув пальцами. – Политическую теорию. Русский язык.

– Хорошо, – согласилась я. – Но не больше.

Поэтому там, где раньше жила госпожа Антонеску, мне оборудовали некое подобие классной комнаты. Поставили большой письменный стол, книжный шкаф и вертящуюся этажерку для бумаг. И ко мне стали ходить три учителя: истории, включая изящные искусства, русского языка и политической теории. Шесть дней в неделю. По два занятия каждого предмета. То есть в понедельник и среду я занималась историей и искусствами. Во вторник и пятницу я занималась русским языком, а в четверг и субботу – политической теорией.

Поначалу папа хотел, чтобы я занималась два дня одним, два дня другим и два дня третьим. Но потом он решил, что нужно заниматься вперемешку. Кроме того, учитель русского языка отказался заниматься со мной по субботам, а именно на пятницу и субботу (по папиному расписанию) приходились эти занятия.

– Твой учитель русского языка, естественно, еврей, – объяснил мне папа.

– Почему естественно? – спросила я.

– Потому что это Россия, Далли, – сказал мне папа. – Я бывал там. Один раз я прожил там почти полгода. Тебя еще на свете не было. Это Россия, Далли. Там все вот так.

– Но он будет учить меня русскому языку или еврейскому жаргону? – испугалась я.

– Русскому, русскому, – успокоил меня папа. – У него диплом историко-филологического факультета Санкт-Петербургского императорского университета. Он мне показывал.

– Пускай и мне покажет, – сказала я.

– Это неловко, Далли, – возразил папа. – Что за недоверие?

– Ну так я у него сама попрошу.

Диплом оказался совершенно настоящий.

Мы так и начали изучать странные русские буквы по этой бумаге с завитушками и печатями. Вообще же русский язык оказался легче, чем я предполагала, а про учителя я вспомню потом, если времени хватит.

Но он был хороший, хороший, хороший.

Итак, был четверг, вторая половина дня. Учительница всеобщей истории уже ушла. И я ходила из комнаты в комнату, ожидая вечера, когда мы должны были опять ехать в театр. Я услышала, как звякнула дверь гостиной, восклицания, рукопожатия, тихий звон стекла. Наверное, Генрих наливал коньяк папе и его гостю. Какой-то длинный, не очень оживленный разговор. Мне стало интересно, отчего же этот господин не обратил на меня внимания. Неужели он забыл меня? Нет, этого не может быть! Ведь мы встретились прямо около дверей нашего дома.

Вот здесь! Я выглянула в окно и посмотрела на тот самый кусок тротуара, где мы тогда стояли и разговаривали. А разговор ведь был довольно шумный, вы помните? Я даже пригрозила позвать дворника, а потом, когда этот господин все никак не мог утихомириться, вытащила из кармана нож. А вот кофейня «Трианон», совсем рядом, на углу. Именно оттуда нам принесли столик, и мы сидели и болтали довольно долго. Отчего же он сделал вид, что меня не знает? Я зажмурила глаза и попыталась как следует его вспомнить. Он как-то распадался в моей памяти – и тогдашняя встреча, и теперешняя состояла из каких-то кусочков, из обрывков. Проникновенный голос, как будто рисующий интонацией большие вопросительные знаки – Дааа? Почемууу? Узкие белые руки. Кажется, перстень. Визитка. Галстук. Туфли. Не человек, а складная картинка из лото для детей. Но я все-таки зажмурилась еще крепче и попыталась это лото сложить. В результате получился какой-то «господин Ничего Особенного». Человек без особых примет. И, наверное, без каких-нибудь интересных свойств и качеств.

Я тихонько вышла из комнаты и прошла мимо гостиной, где он сидел и разговаривал с папой. Они оба сидели в профиль и смотрели друг на друга, и поэтому не заметили меня. Я на несколько секунд задержалась.

– Огромное имение, – говорил папа. – Нет, конечно, не латифундия в полном смысле слова. Но все равно огромное. – Он показал своему собеседнику лист бумаги. Наверно, там была карта или какое-то свидетельство – мне издалека было не рассмотреть.

– Ах, это прекрасно! В наше время, когда люди, подобно муравьям, стекаются в большие города и живут буквально на головах друг у друга. Знаете ли, господин Тальницки, я живу в очень, очень хорошем доме. У меня очень, очень хорошая квартира. Возможно, не такая роскошная, как ваша…

– Это не моя. Я ее снимаю, – тут же уточнил папа.

– Ну да, я тоже снимаю свою квартиру, – сказал господин Ничего Особенного. – Здесь так дороги квартиры! Позволить себе иметь собственное жилье в Штефанбурге может только князь, у которого дворец в Инзеле, ну, миллионер – биржевой делец или, – усмехнулся он, – или пролетарий. Где-то там, на самой окраине. Мазаную халупу, доставшуюся ему от деда. Вот такие парадоксы, господин Тальницки. Но о чем это я? Ах, да. У меня очень хорошая квартира. Меньше вашей, но я и живу один. Но знаете ли, иногда я вдруг внезапно чувствую (я живу в третьем этаже, а дом у нас пятиэтажный), я вдруг внезапно чувствую, что подо мной в два слоя живут люди. И сверху надо мной тоже – и тоже в два слоя! Я чувствую себя как птичка в клетке в зоологическом магазине. Вы бывали в зоологическом магазине? Видели, как продают кенарей? – Папа покачал головой, а господин продолжал: – Целый шкаф, многоэтажный шкаф, и на каждом этаже клетки, клетки, клетки. А в каждой клетке сидит кенар. И вот так же мы в городе, в городских домах. И знаете что, господин Тальницки? Я посмотрел внимательно и сообразил, что соотносительно размера клетки и размера птички кенару в клетке просторнее, чем нам в наших комнатах. Меня просто обуял ужас!

Назад Дальше