– Ах, стоит ли ужасаться? – сказал папа. – Настанет время, и мы все будем жить теснее, чем сигары вот в этой коробке, – сказал он и постукал пальцем по шкатулке, стоящей на столе.
– У вас очень смелый юмор, – заметил господин Ничего Особенного, – но жестокий.
– Жизнь ненамного ласковей, – мудро сказал папа, доставая сигару из шкатулки, наверное, с особым выражением лица.
Я его не видела, но представила себе.
– Да, но о чем мы? – рассеянно спросил папа.
– Мы о том, что жизнь в имении – это свобода. А свобода – это и есть счастье. Не подумайте, что я революционер.
– Не подумаю, – сказал папа. – Для людей нашего сословия свобода есть основа нашего существования. Мы – потомки древних свободнорожденных, – добавил он.
– Завидую, – сказал господин Ничего Особенного. – Мой отец выслужил личное дворянство, потом выслужил право передать его старшему сыну. А я третий сын в большой семье небогатого майора инженерных войск. Посему мне приходится заново зарабатывать себе право быть свободным человеком. – Папа открыл рот, чтобы что-нибудь сказать, но тот как раз прибавил: – Я вижу, что вы выше сословных предрассудков.
Папа-то как раз был весь в этих предрассудках, но деваться ему было уже некуда. Да и в самом деле – двадцатый век.
– Да, да, – сказал папа. – Вот, вот. Именно об этом я и веду разговор. Сословные предрассудки, дружище («Ого! – подумала я. – Дружище! Вот они, предрассудки-то и полезли! Дружище говорят тому, кто ниже!»), – это не только глупые устаревшие манеры. Не только утомительные церемонии, не только недостойные просвещенных людей предубеждения. Сословные предрассудки – это, увы, совершенно реальные, тяжёлые вещи. Взять то же имение. Нелепо большая, бессмысленно большая территория. При этом глядите, – он показал еще один лист бумаги, – вот эти земли фактически принадлежат не мне, а моим крестьянам, моим в некотором условном смысле, вы меня поняли. Крестьянам, живущим в этих границах. Но это не более четверти земли. Хотя на самом деле, я подсчитал, всего двадцать один процент. Все остальное принадлежит лично мне. Я пытался предлагать это крестьянам внаем, в бессрочную аренду, да просто в дар. Столько, сколько им надо, пусть берут! Но они не берут. Им не надо. Владелец должен платить налог, и они это прекрасно знают. А деньги за аренду могут оказаться больше выручки за урожай. Вы же знаете, что сейчас делается на хлебном рынке. А на винном рынке? На мясном? Эх! Не съем же я всю эту землю? – сказал папа. – А любоваться цветением лугов и шумом рощ на тысячах десятин земли в двадцатом веке как-то даже странно. Вот эти сословные предрассудки я бы, дружище, с удовольствием с себя стряхнул. На выгодной основе, разумеется.
Мне стало скучно их слушать. Тем более что я примерно поняла, о чем у них разговор. Я прошла по коридору до конца, заглянула в дедушкину комнату, посидела на кожаном диване, вернулась к себе и решила пойти в кофейню «Трианон», съесть мороженое.
Взяла из ящика стола монету, положила в сумочку.
С сумочкой вышла в коридор. Господин Ничего Особенного одевался в передней. Горничная подала ему пальто, кашне и, наконец, тросточку. Я села в кресле рядом, стала шнуровать башмаки. Этот господин попрощался с горничной, молча кивнул мне и вышел. Через две минуты, а может, и того меньше, вышла и я. Вышла из парадной двери, поглядела направо и налево. Улица была совершенно пуста. В кофейне «Трианон» горели лампочки. Было видно, как официант скучает у стойки. Я спустилась со ступенек и почувствовала, как моя правая нога наступила на что-то упругое.
Я отдернула ногу и увидела, что это кошелек.
Глава 10
Это был кошелек. Плоский и твердый.
Мне даже на секунду показалось, что это кусочек черепицы, потому что он был красно-коричневого цвета. Но все-таки чуть мягковатый и упругий. Тут я вообще подумала, что я ступила ногой сами понимаете во что. Тем более что у соседей наверху (жила там парочка довольно противных стариков) была точно такая же парочка французских бульдогов. Почему точно такая же? Помните, я рассказывала, когда мы въезжали в Штефанбург, из окна кареты увидела в соседней коляске вот таких вот противных курносых стариков – старика и старуху. Помните? Так вот, это были точно такие же, но не те, а другие. В Штефанбурге вообще полно таких. Очень много приземистых, курносых и широколицых людей, которые к старости превращаются вот в таких вот бульдожек. Идешь по улице, смотришь, навстречу студент или молодой офицер, или просто непонятно кто, но хорошо одетый, в дорогой меховой накидке, то есть явно молодой человек из богатой семьи. И думаешь, ах, какой красавец! Широкоплечий, голубоглазый, с приятным открытым лицом, а потом как вглядишься в его нос и скулы, тяжелый выпирающий подбородок и широкий рот – и прямо наяву увидишь, как он к пятидесяти годам превращается в настоящего бульдога. Э, нет, думаешь, нам такие кавалеры не нужны.
Папа с дедушкой, я помню, обсуждали новую философию, которая появилась незадолго до моего рождения. Называется расизм. Автор лорд Чемберлен, если я не путаю. Ну, о том, что разные расы ведут себя по-разному – это понятно. Это я и без вашего лорда знаю. Но эта философия пошла дальше. Вроде и среди европейской расы, среди европейских людей, точнее говоря, тоже встречаются разные расы. Нордическая, например, славянская, средиземноморская и что-то там еще. И конечно, этот самый лорд изо всех сил доказывал, что только белая голубоглазая, курносая и скуластая раса на что-то годится. А остальные чепуха. Мусор истории.
– Несправедливо, – возражал дедушка. – А как же древние греки? Как же римляне? Семиты, наконец? Давшие нам заповеди и даже, – тут дедушка крестился, – Спасителя!
Папа возражал, говоря, что, во-первых, не надо считаться прежними заслугами. На это дедушка хихикал и предлагал папе отказаться от дворянства и забыть про рыцаря Далмитца, нашего предка. Папа пропускал это мимо ушей и говорил:
– А во-вторых, существует такая штука, как исторические задачи. Задачей семитов было дать религию, греков – философию, задачей римлян была научить народы закону, праву. Но представь себе, – говорил папа, облокотясь о ручку кресла и подвинувшись вперед к дедушке, который полулежал на диване, – но представь себе, к примеру, великого поэта или учёного. Перед ним преклоняются? Да. Его стихи учат наизусть? Да. Ученого увенчивают лаврами? По его книгам учится молодежь? Да. И куча подобных примеров. Но всех этих высокоодаренных господ император не приглашает в государственный совет. А в какой-нибудь демократической Англии или Франции их не избирают в парламент и не назначают министрами. У всех разные задачи. Так и здесь. Задача нордической расы, – говорил папа как по-писаному, – есть задача государственная. Управлять и руководить, устанавливать законы и следить за их выполнением, расширять границы своих государств, пересекать океаны и основывать колонии. Согласись, что это другое.
У дедушки затуманивались глаза.
Я видела, что ему надоел этот разговор, да и папу на самом деле он не очень интересовал. Они просто обсуждали какую-то модную брошюру или нашумевшую статью, о которой шла речь позавчера на обеде у князя такого-то. Мне казалось, что все это полная ерунда. Мне не нравились эти северные лица, которые красивы только до тридцати пяти лет, а потом превращаются в бульдожек. Не могу же я в самом деле разводиться с мужем, когда ему исполнится тридцать пять, но и жить с бульдожкой тоже не хочу. Тем более что сама я вовсе не такая. Я смотрелась в зеркало, прикладывала линейку к носу и ко лбу, вымеряла расстояние между скулами, между кончиками глаз. Получалось, что у меня какая-то смешанная раса. По вискам, скулам и подбородку славянская, а по носу, бровям и губам – средиземноморская. Славянская от папы, а средиземноморская уж не знаю от кого. Фон Мерзебурги должны были по всем правилам принадлежать к чистой нордической расе. Но это, конечно, только по правилам. А на самом деле они, наверное, постоянно брали в жены итальянок. А может, и вообще неизвестно кого. Женщин из Леванта или Северной Африки. Нет, насчет Северной Африки это я, конечно, чересчур.
Поэтому, вспомнив про бульдогов с третьего этажа, я отдернула ногу и с брезгливой опасливостью посмотрела, на что это я наступила. Не дай бог, придется возвращаться и очищать ботинок от этого – вы понимаете от чего.
Но нет. Это был кошелек. Я подняла его. На улице кругом никого не было, не считая нескольких господ, которые входили-выходили в двери кофейни «Трианон», поэтому мне не пришлось так особо озираться. Это был довольно большой мужской кошелек, портмоне. В полном смысле слова porte-monnaie с крепкой застежкой, чтобы монетки не вываливались. То есть именно кошелек, а не бумажник, сколько раз повторять. Подобрав его, я вспомнила, что наш дом смотрит на гостиницу, и, вполне возможно, какой-нибудь бездельник или, хуже того, горничная, поливающая цветы на окне, может смотреть сверху на барышню, которая подобрала кошелек и копается в его содержимом. Поэтому я, уронив рядом со своим башмаком сумку, нагнулась, сунула туда кошелек и подумала, что сейчас пойду куплю себе что-нибудь сладкого и выпью кофе, а потом вернусь домой и рассмотрю его хорошенько. Но мне не терпелось, поэтому я, подрыгав ногой, поболтав ею в воздухе, нагнувшись и поводив пальцами по лодыжке – то есть я явно притворялась для возможных зрителей, что у меня что-то случилось то ли с ногой, то ли со шнурками, – повернулась и, слегка прихрамывая, вошла обратно в дверь нашего подъезда.
Поэтому, вспомнив про бульдогов с третьего этажа, я отдернула ногу и с брезгливой опасливостью посмотрела, на что это я наступила. Не дай бог, придется возвращаться и очищать ботинок от этого – вы понимаете от чего.
Но нет. Это был кошелек. Я подняла его. На улице кругом никого не было, не считая нескольких господ, которые входили-выходили в двери кофейни «Трианон», поэтому мне не пришлось так особо озираться. Это был довольно большой мужской кошелек, портмоне. В полном смысле слова porte-monnaie с крепкой застежкой, чтобы монетки не вываливались. То есть именно кошелек, а не бумажник, сколько раз повторять. Подобрав его, я вспомнила, что наш дом смотрит на гостиницу, и, вполне возможно, какой-нибудь бездельник или, хуже того, горничная, поливающая цветы на окне, может смотреть сверху на барышню, которая подобрала кошелек и копается в его содержимом. Поэтому я, уронив рядом со своим башмаком сумку, нагнулась, сунула туда кошелек и подумала, что сейчас пойду куплю себе что-нибудь сладкого и выпью кофе, а потом вернусь домой и рассмотрю его хорошенько. Но мне не терпелось, поэтому я, подрыгав ногой, поболтав ею в воздухе, нагнувшись и поводив пальцами по лодыжке – то есть я явно притворялась для возможных зрителей, что у меня что-то случилось то ли с ногой, то ли со шнурками, – повернулась и, слегка прихрамывая, вошла обратно в дверь нашего подъезда.
Я прекрасно понимала, что поступаю нехорошо. Что бы на моем месте сделала хорошая девочка? Хорошая девочка дошла бы до кофейни и попросила бы метрдотеля вызвать полицию, а полицейскому передала бы кошелек, получив с него расписку. И через несколько дней, быть может, прямо назавтра в городской газете появилось бы объявление: «Потерявший кошелек в таком-то часу на такой-то улице благоволит посетить полицейский участок, находящийся там-то». Хорошая девочка простого происхождения, живущая в большом и небогатом доме на шумной окраинной улице, поступила бы несколько иначе, но по сути точно так же. Я читала об этом в разных нравоучительных книжках, где на канве простенького сюжета вышивались вот такие воспитательные цветочки – хорошая девочка вернулась бы домой, взяла бы листочек бумаги и написала бы: «На крыльце найден кошелек. Кто потерял – заходите. Квартира 50. Нелли Гейзенберг». Ну, или там Агнеш Керес. Радмила Циглар. Илона Эминеску. На выбор.
Но я не была хорошей девочкой, и, самое главное, я не обязана была ею быть. Поэтому, театрально прихрамывая и для собственной убедительности едва ли не прикусив губу (уж играть так играть!), я вошла в подъезд, прислушалась, не идет ли кто по лестнице, прислонилась спиной к высокой (в три четверти моего роста) чугунной отопительной батарее с литыми узорами в виде все тех же поникших ирисов и лилий, раскрыла сумочку, достала кошелек и, упершись большими пальцами в рожки его замка, раскрыла его серебряные губы. О, Боже! Там была целая куча денег. Две пачки. Одна пачка новеньких крупных купюр, двадцать пять билетов по сто крон. Ого-го! И другая поменьше, засаленная. Там были бумажки по пятьдесят, по двадцать и по десять. По-моему, общим счетом чуть меньше тысячи. А еще на дне лежали восемь золотых гульденов, они же империалы, с профилем кайзера и изображением печальной женщины с мечом в руках на обороте. Каждый такой империал, я знала, стоил самое маленькое пятьсот крон, хотя на нем была выбита цифра «250». Но в разнице между золотым и бумажным курсом я прекрасно разбиралась. То есть у меня в руках было две с половиной тысячи крон ассигнациями и четыре тысячи золотыми монетами, не считая этой засаленной пачки, которую я уже заранее определила себе на мелкие расходы.
Странно устроены эти девочки из хороших семей!
Если бы в кошельке лежало двадцать крон и скромный медальончик, я бы, конечно, сама снесла его в полицию. Но добровольно отказываться от такого богатства было как-то глупо. Тем более что у меня в руках никогда не было таких денег. Да, я была богата. Я была очень богата. Мне прислуживали горничная, повар, дворник, кучер. Я жила в роскошной квартире, в роскошном доме, в роскошном районе (ну, не в самом роскошном, не в Инзеле, но мы же не герцоги, мы не магнаты и не внезапно разбогатевшие биржевые дельцы – хотя, кстати, нуворишей в Инзель не пускали), но все равно на громадной линейке нашей империи мы находились на том самом маленьком сантиметровом отрезочке, где были и герцоги, и магнаты, и внезапно разбогатевшие банкиры. А дальше вниз, как на саночках с зимней горки в Рождество в центральном парке Штефанбурга, как на саночках туда, туда, где живет нищая неразговорчивая девчонка, та самая, с которой мы играли в гляделки, когда наша карета заблудилась на выезде из города и вместо загородного шоссе въехала в рабочую окраину.
Но при всех слугах, обедах, платьях и бескрайних землях нашего имения – самое большее, что я держала в руках из денег, была монетка в пять крон, на которую можно было самое маленькое два раза, а то и даже три раза полакомиться кофе с мороженым в приличном кафе. Вот и сейчас у меня в сумочке, в кармашке, рядом с серебряным карандашиком и записной книжечкой размером в половину моей ладони, лежала серебряная монета в пять крон, которую я взяла у себя в ящике письменного стола из резной костяной шкатулки, в которой оставались еще три таких же монетки. Можете себе представить, мне было шестнадцать, а у меня не было собственного портмоне! Потому что не было и самих monnaies. Я перевела дыхание, расстегнула пуговицы на своей блузке и попыталась засунуть кошелек за пояс, который держал чулки. Но тут я услышала, как наверху хлопнула дверь и затявкали эти противные бульдоги. Хозяева – эти бульдожистые старик и старуха – на два голоса прикрикнули на них, и вся эта четверка стала спускаться с третьего этажа, кряхтя, отдуваясь, урча и стуча когтями по мраморной лестнице. Поэтому я бросила кошелек в сумку, застегнула ее и вышла на улицу, не забывая при этом, – какая же все-таки я была хитрая и предусмотрительная девица! – не забывая при этом прихрамывать. Правда, я забыла, на какую ногу я прихрамывала, когда входила в дверь, но, полагаю, что какая-нибудь горничная из гостиницы напротив тоже этого не запомнила. Выйдя из дома и пройдя несколько шагов по направлению к кафе, я вдруг вспомнила, а вернее, почувствовала, что у меня расстёгнуты две пуговицы на блузке. Закинув сумку за плечо, я совершенно спокойно их застегнула. «Тем лучше, – подумала я, ведя диалог с воображаемым шпионом. – Очевидно, барышне стало дурно. Она зашла в подъезд немного перевести дух. Потом вышла из него, застегиваясь. Как естественно».
– Вам дурно? – вдруг раздалось у меня над самым ухом. Я обернулась. Передо мной стоял господин Ничего Особенного. Тот самый, который буквально полчаса назад беседовал с моим папой, и папа жаловался ему на бессмысленные трудности землевладельца, на пустующие земли…
– С чего вы взяли? – спросила я.
– Вы бледны, – сказал он, – и… – и он показал глазами на недозастегнутую пуговицу на моей блузе.
– Благодарю вас, я в полном порядке, – сказала я.
– Я могу вас проводить? – предложил он.
– Кажется, не имею чести быть с вами знакомой, – сказала я.
– Молодая госпожа Тальницки? – спросил он. – Буквально полчаса назад я беседовал с вашим папенькой. Мы даже здоровались и прощались с вами.
– Да, да, в самом деле? – спросила я, сощурившись и притворяясь, что я изо всех сил пытаюсь его вспомнить. – Ах, да, да, да. – Он улыбнулся, поклонился с приложил руку к краешку шляпы. Я не стала оборачиваться. И вообще не стала думать, зачем он – менее чем через полчаса – снова оказался на нашей улице. В кафе я взяла кофе и вазочку взбитых сливок с меренгами. Все это удовольствие обошлось мне в восемьдесят крейцеров. Двадцать я оставила на чай, и официант поклонился мне и сказал:
– Спасибо, добрая барышня!
«Добрая, – подумала я. – Госпожа Антонеску меня научила, что с кроны положено давать пять крейцеров, если ты не пьяный загулявший офицер».
– Принесите газету, – улыбнулась я в ответ официанту. Я хотела сидеть за столом совсем как взрослая, а не как девчонка, которая пришла полакомиться сладеньким и прилежно лопает, глядя в одну точку. Когда пьешь кофе в одиночестве, приличнее всего опустить глаза в газету. Официант взял городскую газету из пачки на стойке, принес мне, спросил:
– А желаете «Театральный обозреватель»?
– Пожалуй, – сказала я.
Он оглянулся, пошарил глазами по этажерке, которая стояла рядом со стойкой.
– Извините, барышня. «Обозревателя» нет, но я могу быстренько сбегать, тут недалеко киоск.
«Ага, – подумала я. – Богатая, добрая барышня пришла. Сбегать еще за полкроны? Умный какой».
– Не надо, мой дорогой, – сказала я. – Не беспокойтесь. Хватит этой.
Итак, думала я, невнимательно просматривая городскую газету. Итак, одна крона – это приятно проведенный час в кофейне. Предположим, я захочу еще мороженого и засахаренные фрукты и рюмочку ликера. Хорошо, две. Сколько у меня там денег? Я положила руку на сумку и нащупала там кошелек. Почти восемь тысяч крон, то есть самое маленькое четыре тысячи, а то и пять тысяч визитов в кафе. Я хорошо умела считать в уме. Боже! Пятнадцать лет в кафе, как на службу в контору! Как это смешно и как скучно. Я подняла голову и посмотрела на улицу.