Дело принципа - Денис Драгунский 26 стр.


Хороша была бы я, если бы, соблазнившись двумя минутами выигрыша во времени, села на извозчика номер 103! Иногда, выходит, полезно посовеститься и перед извозчиком? О, нет! Не в том дело. Ordnung muss sein. Тебе заказан извозчик номер 88, вот на нем и езжай, дорогая Далли. Порядок прежде всего. Да, кстати, о порядке. Конечно, у меня на секунду мелькнула мысль, что я, как верноподданная его императорского величества, просто обязана остановиться и рассказать господам полицейским агентам, где я только что видела этого извозчика, кого и куда он привез, а также сообщить, что привезенную им девицу, если мне не изменяет моя юная память, зовут Анна.

Но я, разумеется, захохотала в уме таким верноподданным мыслям и проехала мимо как ни в чем не бывало. Я боялась только, что мой извозчик, подъезжая к дому, мог запомнить извозчика номер 103 и что сейчас он остановится и начнет давать господам полицейским-агентам свои верноподданные показания. Но, очевидно, он думал точно так же, как и я, и поэтому мы с ним без приключений доехали до кофейни «Трианон».


В квартире было тихо. Слуг не было, меня никто не встречал. Ведь я же отпустила их погулять. Я посмотрела на часы. Был уже третий час. Сколько времени меня не было? Наверно, часа четыре. Мне вдруг показалось, что в квартире очень пыльно. То ли слуги совсем разленились, то ли солнце так ярко и косо светило в окна, что все пылинки на полированном паркете, на стеклянном шкафу со статуэтками и на крышке секретера были видны. В столовой я подошла к маленькому столику, где всегда стоял графин с водой и несколько стаканов, попила. Вода показалась мне какой-то пресной. Странные мысли. А какая она должна быть еще? Не морская же! И не лимонад. Но все равно у воды был затхлый привкус. За всем надо следить. Чтобы воду меняли тоже. Боже, какая тоска! Или самой менять. Но тогда – на чёрта нужна огромная квартира со слугами? Тогда надо жить в каморке, где до всего легко дотянуться рукой, или хотя бы в квартире, которую я сняла на улице Гайдна и в которой я, кстати сказать, ни разу не ночевала.

Четыре часа прошло после завтрака, а я ни разу не была в уборной. Как только я это вспомнила, мне вдруг сразу же сильно захотелось по-маленькому. Я пошла в уборную и долго там сидела. Уже пописала, а все никак не могла слезть с унитаза. Потом встала, промокнулась пипифаксом, спустила воду, натянула панталоны, опустила юбку и долго мыла руки, стараясь не глядеть на себя в зеркало и пытаясь понять, отчего я уже минут двадцать, наверное, торчу в уборной. Как будто бы боюсь выйти в коридор.

Вдруг я вспомнила – папа!

Я заново вымыла руки, промыла и протерла глаза (на улице было пыльно; кажется, мне что-то попало в глаз), еще раз умылась, вытерла лицо и руки и, растягивая секунды, на цыпочках пошла по коридору и увидела, что дверь в папину комнату открыта, что там никого нет, а дверь в дедушкину комнату, где я оставила папу лежащим на диване, так и закрыта, как закрыла ее я. Мне вдруг показалось, что я вижу отпечаток собственной руки на латунной ручке. Какой бред! Я толкнула дверь. Папа все так же лежал на диване, сильно запрокинув голову, выпростав руку и уронив ее на низкий столик. В руке он сжимал листок бумаги.

Я вдруг поняла, что мне все это – поездка к маме, наш разговор с ней, мальчик Габриэль, извозчик, картинки и всё, всё, всё, что было за эти четыре часа, – мне все это приснилось, потому что бумажка с маминым адресом все так же была в папиной руке.

У меня подкосились ноги. Я упала в кресло напротив, посмотрела на папу и поняла, что я все поняла неправильно. Потому что папин живот слегка вздымался – это было видно на фоне черной кожаной диванной спинки. Папа отчетливо всхрапывал. Я вскочила с кресла, выдернула бумажку у него из рук. Так и есть! Это был вовсе не адрес. Это были какие-то колонки цифр. Папа открыл глаза, сонно посмотрел на меня, зевнул, сел, потирая затекшую шею, и сказал: «Кажется, я задремал?»

Наверное, любая хорошая девочка разрыдалась бы от счастья, что папа на самом деле жив, хотя она, дурочка такая, думала, что он умер. Хотя, конечно, совсем плохая девочка, наверное, разочарованно хмыкнула бы, увидев, что папа, черт бы его взял, опять остался жив. Хотя она, мерзавка такая, надеялась, что он наконец сдох.

Но я была недостаточно хороша и недостаточно плоха, чтобы испытывать те или другие чувства. Я просто сказала:

– Да уж, мягко выражаясь, вздремнул.

– Да, да, – сказал папа. – Я сначала вздремнул под утро, ночью как-то не спалось, а потом встал и увидел, что никого нет. Это ты отпустила людей? – Я кивнула. – Взял в кухне хлеба и шоколада, эдак по-швейцарски, заварил чай, закусил, немного поработал, – он показал бумажку, которую держал в руках, – и снова лег. Думал, просто полежу с закрытыми глазами, и видишь, как вышло.

– Вижу, – сказала я. – Я отпустила людей до вечера. Ты, наверное, проголодался? Давай пойдем в ресторан. Устроим себе хороший завтрак, вернее, второй завтрак или даже ранний обед.

– Увы, увы, – сказал папа. – Если хочешь есть, возьми, как я, хлеб и шоколад. Швейцарцы молодцы. Очень сытно. Или иди обедай одна. А я не могу. Сейчас ко мне придет мой поверенный, и мы займемся очень важным делом. Кстати, ты должна присутствовать тоже. Как единственная наследница нашего имения.

– А вдруг не единственная? – спросила я.

– Это еще что?

– Посоветуйся с адвокатом, вот с этим самым поверенным. Ты ведь не развелся. У тебя есть законная жена, которая, очевидно, имеет какие-то права на какую-то, пусть небольшую, но все-таки долю в твоем имуществе. Согласно брачному контракту. Неужели молодой Тальницки и юная графиня фон Мерзебург венчались без нотариуса, как Ганс и Марта? А если они были такие дурачки, то куда смотрели их родители?

– Спасибо за совет, – мрачно сказал папа. – Кстати, а где ты была?

– У нее, – сказала я, – у бедной израненной больной голубки. Кто мне давал ее адрес?

– Ах, да, – сказал папа и приложил два пальца ко лбу, делая вид, что он все забыл и вообще очень рассеян. Я же говорила – у него была такая привычка: забывать, не узнавать, путать имена и адреса, и все это для красоты.

– Ты притворщик, – укорила я. – Хотела бы только знать зачем?

– Неважно, – сказал папа. – Важно другое. Мы продаем имение.

– Мы? – удивилась я. – У меня такого и в мыслях не было.

– Погоди, – сказал папа. – Сейчас я тебе все объясню.

Глава 16

– Погоди, – повторил папа. – Сейчас я тебе все объясню. Да ты и сама слышала, когда ко мне приходил поверенный. Ты же там ходила кругами по гостиной и все время проходила мимо дверей. Я же помню. Тебе не терпелось узнать, и ты, наверное, все подслушала. Вот расскажи мне сама, что ты услышала и что ты поняла.

– Поняла, что у тебя очередной прожект, – сказала я. – А, кстати, почему ты говоришь «поверенный, поверенный»? Как его зовут?

– Я забыл, признаться, – сказал папа.

– Посмотри в своем блокноте, – посоветовала я.

– Блокнот, блокнот, блокнот, – заговорил папа, расхаживая по комнате. – Куда же я его сунул? Тоже забыл.

– Страшное дело, – мрачно сказала я.

Папа замолчал и посмотрел на меня. Я молчала.

– Что тебя так пугает? – спросил папа.

– Я сейчас же поеду к матери, – сказала я строгим голосом. Папа дернулся, услышав, как я говорю «к матери», а я продолжала: – Да, я сейчас поеду к матери и твой супруге – графине Гудрун фон Мерзебург (Боже, какое ужасное имя у моей мамы! Я ненавидела его, и поэтому почти никогда не произносила вслух, но сейчас как раз это было вполне уместно, чтобы как следует напугать папу), и мы с моей матерью будем брать тебя в опеку.

– Что? – вскричал папа тонким голосом, готовый то ли заплакать, то ли снова дать мне пощечину.

– Если ты не можешь запомнить, как фамилия твоего поверенного и куда ты сунул блокнот, то имеешь ли ты право заключать сделки? Нужен психиатр! Он удостоверит твою не-де-е-спо-собность! – я четко произнесла это обидное слово.

– Успокойся, – сказал папа. – Поверенного зовут Отто Фишер. Доктор права Магдебургского университета. Лицензия, выданная палатой адвокатов Штефанбурга двадцатого сентября одна тысяча девятьсот шестого года за номером тринадцать римское тире двести пятьдесят один. Выиграл знаменитое дело «Глюкштайн против Завадовски». С тех пор является поверенным, не единственным, а одним из них, но все же поверенным графа Глюкштайна.

– Еврей, – сказала я.

– Почему? – спросил папа. – Да и какая разница? Ты что, антисемитка? Новое дело! Настоящий аристократ никогда не бывает антисемитом, потому что он не считает евреев умнее себя! – и папа несколько картинно засмеялся, повторив эту старую шутку.

– Разницы никакой, – сказала я. – Но мне Аннета Кицлер говорила, что все Фишеры – евреи.

– Допустим, – сказал папа. – Но ты видишь, какая у меня хорошая память?

– А зачем ты все время притворяешься старым маразматиком? – спросила я. – Уж извини за выражение.

– Успокойся, – сказал папа. – Поверенного зовут Отто Фишер. Доктор права Магдебургского университета. Лицензия, выданная палатой адвокатов Штефанбурга двадцатого сентября одна тысяча девятьсот шестого года за номером тринадцать римское тире двести пятьдесят один. Выиграл знаменитое дело «Глюкштайн против Завадовски». С тех пор является поверенным, не единственным, а одним из них, но все же поверенным графа Глюкштайна.

– Еврей, – сказала я.

– Почему? – спросил папа. – Да и какая разница? Ты что, антисемитка? Новое дело! Настоящий аристократ никогда не бывает антисемитом, потому что он не считает евреев умнее себя! – и папа несколько картинно засмеялся, повторив эту старую шутку.

– Разницы никакой, – сказала я. – Но мне Аннета Кицлер говорила, что все Фишеры – евреи.

– Допустим, – сказал папа. – Но ты видишь, какая у меня хорошая память?

– А зачем ты все время притворяешься старым маразматиком? – спросила я. – Уж извини за выражение.

– Легче всего не встревать в дела, – сказал папа, – когда что-нибудь забываешь. Или делаешь вид. Когда-то у меня была тетушка, двоюродная или троюродная, уже не помню, из тех Тальницки, которые жили в Саксонии. Она ужасно вышла замуж. Правда, за богатого человека. У них был дом в Дрездене. Он изменял ей на каждом шагу, а под конец обнаглел так, что водил актрис прямо к себе домой, а бедная старушка, ей уже за шестьдесят было, в это время сидела за книгой в своей спальне, в том же этаже. Она была совершенно глуха, ну, не совершенно, а так, едва слышала – надо было кричать. Однажды я ее спросил: «Тетя Тилли, вам надо сходить к доктору. Может быть, вам пропишут что-нибудь от глухоты». А она мне сказала, тоже прокричала своим смешным скрипучим голосом: «Если я чего и недослышу, то мне даже лучше».

– Странные у тебя сближения, – заметила я. – Глухая старушка – жена развратного старика, и ты – сорокалетний мужчина в расцвете сил, владелец огромного имения.

– Не знаю, – сказал папа и вдруг сел на диван. – Ничего не знаю. Иногда на самом деле хочется все забыть. Никого не узнавать. Проходить мимо старых знакомых, как мимо деревьев в парке. Я их не люблю, скажу тебе честно, Далли. Бессмысленные люди. И я такой же. Твой дедушка был другой. Он управлял имением, награждал и наказывал, чувствовал себя королем в своем маленьком замке. Он любовно строил дом, приглашал художников, чтобы расписывали потолки, покупал статуэтки и даже картины, тратил на них много денег. Помнишь картину, которая висит у нас в дедушкином кабинете? Там, – он махнул рукой на окно, – в поместье?

– Помню, – сказала я и передернула плечами. – Ужас какой. Почему он купил именно эту картину?

– Потому что она очень красивая и дорогая, – сказал папа, поджав губы. – Он купил ее в Милане на аукционе.

– Знаю, – сказала я, – знаю. Даже художника помню.

– Художницу, – поправил папа.


Да, конечно, художницу, я прекрасно помню. Артемизия Джентилески. «Иаиль». Библейская история. Вражий полководец взял в плен красавицу. Или она специально отдалась ему в плен, как Юдифь, с далеко идущей целью. У меня нет под рукой Библии, извините. А потом ранним утречком она взяла колышек от палатки – дело происходило в шатре, а шатры ставят на растяжках, а растяжки цепляют за вбитые в землю колья. Вот она взяла такой колышек в левую руку, а в правую руку молоток для вбивания этих колышков. Большой такой, деревянный, тщательно выписанный молоток, на картине каждая прожилочка дерева видна. И как засадит ему этот колышек в висок! На картине были выкаченные глаза этого полководца, брызнувшая кровь и раскрытый в предсмертном крике рот. Спасибо, что не было рассаженного черепа и вылетевших мозгов. Хотя висок с торчащим в нем колышком написан довольно подробно. Но вообще хорошая картина. Примерно полтора метра в высоту и два с небольшим в длину. Самое же милое было то, что эта героическая Иаиль смотрела не на свою жертву и не на кого-то из стражников, уже протянувших к ней руки, а прямо в глаза зрителю. У нее были большие, выпуклые и чуточку зеркальные глаза с расширившимися зрачками, то есть как будто она делала это напоказ кому-то, кто на нее сейчас смотрит. И я подходила близко, смотрела в ее зрачки и видела там странное маленькое отражение. Будто бы женская фигурка с рукой, согнутой в локте. Я долго так смотрела, то приближаясь, то отдаляясь, то сощуривая глаза, то сжимая кулак в трубочку, пока, наконец, не поняла – эта фигурка с приподнятой рукой – это художница с палитрой. Это и есть она сама – Артемизия Джентилески. Я потом прочитала про нее, что она была дочерью художника, забыла, как зовут, но тоже Джентилески, разумеется. Занималась в мастерской своего отца, и там ее изнасиловал другой ученик отца, какой-то малоизвестный живописец, старше ее лет на десять. А ей было семнадцать лет, кажется. Артемизия, однако, была гордой девицей, но гордой без стыдливости. И поэтому она, не убоявшись огласки этого позорного случая, подала на своего обидчика в суд. Суд длился несколько лет, и ей все-таки удалось доказать его вину. Его даже, кажется, посадили в тюрьму. Правда, ненадолго. Но то уже не важно. Важен факт. А потом она остаток жизни рисовала то Юдифь, то Иаиль. То отрубала голову мужчине, а то забивала ему кол в висок. Веселая была дама. Вышла ли она после этого замуж? «Большая Лейпцигская история искусств» об этом умалчивает.

Вредная картина. Для воспитания молодых девиц, а также для недавно вышедших замуж графинь.


– Да, помню, помню, – повторила я. – У дедушки был странноватый вкус.

– Видишь ли, Далли, – сказал папа, – когда речь идет о картинах великих или даже выдающихся художников – а синьора Джентилески если не великая, то без сомнения выдающаяся, – тут соображения вкуса в том, что касается содержания, отходят на второй план. Впрочем, некоторые богатые идиотки, глядя на картины Рубенса, говорят: «Фу, какие жирные, какие грудастые и задастые бабы!» – а глядя на картины Рембрандта, удивляются, что изображение морщинистых старух с узловатыми пальцами стоит таких сумасшедших денег. Им бы, конечно, румяных детишек, играющих со щенком, и вообще всякий пошлый венский бидермайер.

– Как с тобой приятно разговаривать, – сказала я. – Разговор сразу уходит от всего тяжелого и реального в какие-то общие милые материи.

– Ничуть, – сказал папа и посмотрел на меня слегка обиженно, но вполне серьезно. – Дедушка если не создавал, то хотя бы накапливал. А я даже не трачу. Я просто живу. Все мое время, все мои силы, вся моя жизнь уходят на то, чтобы встать, сделать гимнастику, умыться, одеться к завтраку, позавтракать, выкурить сигару или папиросу, потом переодеться и пойти гулять. Я подсчитал, что на одни переодевания у меня уже ушло около года жизни! А на сидение за обеденным столом – еще больше! Когда-то я думал, что буду жить ради любви. Я процеловался-промиловался четыре месяца чистого времени. Сто двадцать суток без перерыва. И всё впустую. Я читаю книги, да. Целыми днями. Но я никому не рассказываю о том, что прочел, и книги рушатся в меня, как в колодец. Они лежат там на дне. Я прочитал чертову уйму книг, Далли. Может быть, я был бы полезен обществу как учитель. Преподавал бы отечественную и мировую словесность.

– Вот еще! – возмутилась я. – Полезен обществу! Ты что, социалист?

– Не знаю, – сказал папа. – Как-то об этом не задумывался. Но ведь любой человек должен быть полезен обществу.

– Не знаю, – сказала я.

– Чего тут знать? – удивился папа. – Кажется, это аксиома.

– Ну уж нет, – сказала я. – Хотя, может быть, и да, но без разницы. Что такое аксиома? Госпожа Антонеску учила меня математике. Истина, не требующая доказательств. То есть допущение! Истина не может ничего требовать или не требовать. Учти, это не я сама придумала. Это мне все госпожа Антонеску рассказывала. Это мы можем называть какое-то утверждение истиной, а какое-то ложью. Аксиома – это то, что мы не хотим доказывать. По тысяче причин. В математике – чтобы создать удобную систему для исчисления. А в жизни – потому что нам так выгодно. Нам – в смысле людям. Людям – в смысле тем, кто с надутым видом говорит: «Это аксиома! Это истина, не требующая доказательств». Странное какое допущение – что человек должен быть полезен обществу. Мне кажется, это придумали как раз те, кто хотел, чтоб общество было полезно им. Заставить других работать на себя, убеждая при этом, что надо работать на общество. Да любой феодальный барон, который отнимает хлеб у крестьян, гораздо честнее вот этих философов. Так что читай книги в свое удовольствие, дорогой мой папа. И не нанимайся сельским учителем. Один недавно умерший русский граф вот так попробовал, и ничего не вышло, кроме смеха. Хотя он был популярным автором, вот и писал бы себе романы. Ты хоть знаешь, о ком я? А?

– Ты даже хуже, чем социалистка, – засмеялся папа. – Ты анархистка. Как этот самый граф. А имение я все равно продам.

Назад Дальше