Так что я была против этих тщательных и издевательских разборов опер, которые появлялись в нашем «Театральном обозревателе». Мне казалось, что опера – это прекрасно само по себе. Как новогодний бал, как елка, как катание на коньках в парке или мой день рождения, который мы справляли тридцатого мая у нас в усадьбе.
Тут я вспомнила, что уже конец апреля, а мы все еще здесь. В имении перестилают крышу. Значит, мой день рождения будет отмечаться тоже здесь, в Штефанбурге, первый раз за всю мою жизнь. Оставался всего месяц, а папа еще ничего об этом не говорил. Впрочем, и в имении никто об этом не говорил раньше, чем за неделю. Но там-то все было заведено издавна. Там-то все было понятно: где будет стоять стол, кто будет приглашен в гости. Список гостей был утвержден, кажется, когда мне было лет восемь, а может быть, и раньше, и с тех пор не менялся. Во всяком случае, последние восемь лет я не видела на своем дне рождения ни одного нового лица. А как будет здесь? Ничего не понятно. Нельзя сказать, что у меня сильно испортилось настроение, когда я вспомнила об этом, но все же я задумалась, потому что не могла решить, что будет лучше. Если папа придумает, кого пригласить, и устроит точно такой же праздник у нас дома или, скажем, наймет шатер в парке. Но откуда брать гостей? Или просто утром тридцатого мая он преподнесет мне подарок, а в обед отведет в какой-нибудь особенно модный ресторан? Если так, то я хотела бы позвать госпожу Антонеску, а папа пусть будет с Генрихом, чтобы хоть четыре человека за столом сидели. А может быть, позвать маму? О нет, боюсь, что это невозможно. Хотя жаль. Но, может, папа вообще обидится на меня за все, что было в эти дни и за сегодняшний вечер тоже, преподнесет мне какую-нибудь ерунду в бархатной коробочке, поцелует в лоб, пожмет руку и делу конец: ты хочешь быть самостоятельной, дочка? Пожалуйста.
– Пожалуй, мне пора, – сказала я. – Приятно было познакомиться.
У меня вылетело из головы всякое желание подъехать к маме через Анну и попытаться что-нибудь узнать. Сама не знаю почему, вдруг стало неинтересно. Наверно, после того, как я представила себе, что на моем дне рождения папа и мама сидят на разных концах стола и напряженно помалкивают. А мы с Генрихом и госпожой Антонеску изображаем веселый разговор. Какой абсурд! Я подошла к стойке, расплатилась и, помахав рукой от двери, вышла на улицу.
Было темно. Два фонаря слабо светили в отдалении: один справа, другой слева. Фонарь стоял и у входа в гастхаус, но и он не горел. Я стояла и соображала, куда мне идти – направо или налево. Улица опоясывала холм против часовой стрелки, если смотреть снизу вверх. При этом дома стояли только по одной стороне – так сказать, по внутренней. А с внешней стороны была невысокая балюстрада из известняка, и если подойти к ней и посмотреть вниз, то видны были крыши домов внизу. Кажется, я уже рассказывала. Да, конечно. Я тут же вспомнила, что гастхаус был до моего дома, значит, идти надо было вверх, то есть налево. Я шла по этой темной, едва освещенной аллее. Мысли у меня в голове были самые разные. Я немножко жалела, что затеяла всю эту историю с квартирой на улице Гайдна. Еще сильнее я жалела, что не догадалась взять в гастхаусе каких-нибудь, что ли, ватрушек на завтрак. Думала, есть ли в доме на улице Гайдна телефонный аппарат, чтобы заказать извозчика, но почему-то решила, что конечно же нет, и вспоминала эту оперу, которую пересказывала барышня по имени Анна. «Флер де Помье». Яблоневый цвет. Должно быть, какой-то современный автор. Но мелодии из всех опер мешались у меня в голове. Я, наверно, никогда б не смогла вспомнить хоть одну оперу целиком. Не то чтобы я устала идти вверх, тем более что подъем был не так уж крут, но вообще я чувствовала себя немножко разбитой и утомленной. Смотрите сами: вчерашний тяжелый разговор с папой, потом утром поездка к маме, возвращение, еще один разговор и потом сюда. И все это без нормального обеда, к которому я привыкла. Поэтому я шла медленно, перекладывая из руки в руку кошелек. Не тот кошелек, конечно, а маленький кошелек, такую совсем детскую, девичью сумочку на узеньком лакированном ремешке. Вдруг я услышала шум сзади. «Сомнительный район», – вспомнила я слова Петера, этого студента. Но нет, ничего страшного. Меня просто обогнал извозчик. Все стихло. Потом сзади раздались шаги. Какой-то разговор.
– Милая моя, – услышала я, – неужели ты в самом деле думаешь, что…
– Я ничего не думаю, но все это крайне подозрительно, – отвечал женский голос.
– То-то и оно, что ты ничего не думаешь, – засмеялся мужчина.
– Сам дурак! – возмутилась женщина.
Какая-то подвыпившая парочка, подумала я. И тут они из-за угла прямо-таки налетели на меня.
– Пардон, – сказал мужчина. Голос его показался мне знакомым.
– Réciproquement[18], – сказала я.
Мы вошли в свет фонаря. Я узнала давешнего Петера. Рядом с ним шла Анна. Петер явно был смущен.
– Вы что, следите за мной? – сказала я. – Кто вам дал право? Может, вы и есть ищейки тайной полиции?
– Нет, это вам кто дал право? – чуть ли не закричала Анна.
– Ну, знаете, у меня просто слов нет! – я даже всплеснула руками. – Я вхожу в ресторан, на меня из-под газеты кто-то смотрит, не сводя глаз. Потом входит напарник. Они ведут со мной всякие разговорчики, а когда я выхожу – идут за мной следом. Что я должна думать?
– Абсурд! – сказала Анна.
Смешно, что она повторила слово, которое звучало у меня в голове минуту назад. Правда, совсем про другое. Про возможную встречу моих папы и мамы на моем предстоящем дне рождения. Но абсурд он и есть абсурд. Наверно, это как дождь. Или как война. Если в городе дождь, то дождь везде. Если в стране война – это касается всех: от императора до последнего обывателя. Абсурд, наверное, что-то похожее. Среднее между дождем и войной. Он везде.
– Абсурд! – продолжала говорить Анна. – Полнейший абсурд! Это я имела полное право считать, что вы за нами следите. Вот посудите сами…
Но я ее перебила:
– А зачем вы тогда тащитесь за мной по темным улицам сомнительного района?
– Мы просто идем домой, – сказала Анна.
– Вы женаты? – тут же спросила я.
В темноте было видно, как оба покраснели.
– Я здесь снимаю квартирку, – сказала Анна.
– А я провожаю барышню до дома, – подхватил Петер.
– Или наоборот? – спросила я.
– Отстаньте, – сказала Анна. – Он сказал правду. Я действительно здесь живу. Снимаю. Маленькую квартиру. Тут недалеко. Улица Гайдна, пятнадцать, если угодно.
– Тьфу, – сказала я и засмеялась.
– Не может быть! – сказала Анна. Она всё поняла.
– Однако так, – заверила я. – Но, честное слово, я не нарочно. Так вышло. По объявлению. Еще одно подтверждение тому, что Штефанбург очень маленький город. Тысяча извинений, – обратилась я к Анне, – ваша фамилия случайно не Антонеску?
– Нет, – сказала Анна. – А что?
– Да нет, ничего, – сказала я. – Слава богу! Все-таки Штефанбург не такой уж маленький город.
Вот было бы смешно, если бы эта Анна оказалась дочерью госпожи Антонеску. Или Петер оказался бы ее сыном. Она же говорила, что у нее есть ребенок, на два года старше меня. Что она в разводе, а ребенок живет с отцом, то есть почти точный повтор нашей истории. Правда, она не сказала, ребенок кто – мальчик или девочка? Или она сказала, а я забыла. Но на всякий случай спросила у Петера:
– А вы?
– Что я? – не понял он.
– А вы не Антонеску? Или, по крайней мере, не знаете ли вы госпожу Эжени Антонеску? Сорока лет. Кажется, училась в Париже.
– Первый раз слышу, – сказал Петер.
– Слава богу! – сказала я.
– Что вас так радует? – спросил Петер довольно зло.
Я совершенно не могла понять, из-за чего он так злится. Но потом сообразила. Он, наверно, собрался остаться в квартире Анны, но теперь в моем присутствии ему, возможно, было неловко. Хотя, верней всего, я преувеличиваю. Я много раз читала в фельетонах Старого Пуделя, что современная молодежь совершенно потеряла стыд, совесть и малейшие понятия о приличиях. Так что, может быть, Петеру было совершенно наплевать на то, что какая-то шестнадцатилетняя девица с длинной красивой фамилией вдруг станет свидетельницей его столь неприличного поведения.
Ну, допустим, увидит. Ну и что? Старый Пудель писал, что любимый аргумент современной молодежи – это именно вот эти цинические и неуязвимые слова «Ну и что?». Явился с плохо повязанным галстуком – ну и что? Ушел с четвертого курса университета и уехал в Америку – ну и что? Не встал со скамейки, когда в парке духовой оркестр играет гимн империи – ну и что? Перестал бриться, чистить ногти, менять белье – и опять-таки, ну и что?
А в самом деле – ну и что? Эта Анна и этот Петер, скорее всего, не принадлежат к высшему обществу. У них нет строгих родителей, дядюшек и тетушек, бабушек и дедушек, соседей с графскими титулами, постоянных гостей в родительском имении. Нет всей этой многочисленной и добровольной полиции нравов, которая следит друг за другом и особенно за молодыми людьми. Наверно, Анна из какого-нибудь Андерваруша, а Петер, дайте-ка вспомнить, когда мы встретились два года назад на улице – разговор между каретой и коляской – Анна же сказала, откуда он. Дайте же вспомнить. Дайте вспомнить.
– Вы из Триеста? – спросила я у Петера. – Что-то такое припоминаю.
– Из Белграда, – сказал он.
– Да, да, конечно, – сказала я. – Когда-нибудь мы будем и в Белграде.
Честное слово, я не имела ввиду ничего дурного, ничего оскорбительного для его национальной гордости. Я могла точно так же сказать: в Лондоне, в Париже, в Петербурге. Я имела в виду просто – когда-нибудь мы все вместе, вот так, окажемся в Белграде. Будем гулять по белградским улочкам. Но почему-то я не сказала: «Когда-нибудь я приеду в Белград. Побываю в Белграде. Навещу Белград» или что-то еще в этом роде. Но я сказала именно так, как я сказала. «Когда-нибудь мы будем и в Белграде».
– Никогда! – вдруг закричал Петер ощерившись. – Запомните это! Мадмуазель такая-то фон что-то там. Никогда!
– Успокойтесь, – сказала я. – Вы совершенно правы. В том смысле, который вам послышался в моих словах, мы… Мы, – закричала я и постучала себя левой рукой в грудь, а правой рукой подкрутила воображаемые усы, – вот в этом смысле мы никогда не будем в Белграде. Даю вам честное слово имперской аристократки! Но не потому, что мы такие добрые и хорошие, а потому, что сил не хватит. Вы довольны?
Он хмыкнул и замолчал.
Какой он смешной – этот патриотизм малых стран и народов! Все время им кажется, что кто-то их хочет проглотить, схряпать и прожевать. Ну да, конечно. Не без этого. Но, с другой-то стороны, что ему, студенту Штефанбургского университета, или Высшей технической школы (не знаю, где он там учится), или Имперского коммерческого училища – что ему с того, какой флаг будет болтаться над дворцом в центре его столицы? Я подумала: а мне будет все равно, какой флаг будет мокнуть под дождем и задубевать на морозе над Королевской канцелярией в центре Штефанбурга? Или над нашим сельским домом в табельные дни? Смешно сказать – наверное, все равно. Это странно.
Ну, а раз он из Белграда, то тем более. Они могут чувствовать себя совершенно свободными в этом городе. Он студент. А интересно, чем Анна занимается? Может быть, тоже посещает женские курсы? Тоже прилежная ученица из мещан? Из тех, кто, по словам моего папы, будет определять судьбу нации всего через поколение.
– Я приехала из Вены, – вдруг сказала Анна. – Осмотреть здешние музеи. Коллекцию графа Нановски. Она недавно открылась в Бельведере для всеобщего обозрения.
Боже, как она неловко врет! А два года назад что она тут, извините за выражение, обзирала?
– Два года назад, – ответила Анна моим мыслям, – я еще жила здесь и заканчивала женскую гимназию. А потом папашу перевели в Вену. Он служит в генеральном штабе. Полковник. («Надеюсь, не Редль?», – подумала я, но вслух говорить не стала.) А сюда я приехала действительно, – она напористо и убедительно выговорила это слово и повторила его, – действительно, чтобы посмотреть новый музей. Мой отец воспитывает меня в любви к изящному.
– Мой меня тоже – сказала я.
Вот мы и пришли.
Я подергала дверь. Она была закрыта, потому что времени было пять минут двенадцатого. Но в окошко швейцарской стучать не пришлось. Швейцар услышал, отодвинул засов. Мы вошли. Он воззрился на меня, не узнавая.
– Второй этаж, левая, – сказала я. – Вспоминайте, живенько. А то деньги назад.
– Да, да, да, добрый вечер, барышня. Пожалуйста, проходите, – сказал он, совершенно не обратив внимания при этом на Анну и Петера.
Наверно, они были давние постояльцы. Конечно, если б я была вредная девчонка, я бы стала долго и церемонно прощаться с Петером, глядя с тайной и ехидной ухмылочкой, как он не знает, что делать. То ли сразу пойти вместе с Анной в ее квартиру, прибавив что-нибудь типа «Я уж с вашего позволения провожу свою приятельницу до двери», либо сделать вид, что он действительно провожал ее до дому и сейчас пойдет восвояси, чтобы потом тихонько вернуться. Нет, я, конечно была злой девчонкой, но уж не настолько. Поэтому я помахала им рукой, сказала «пока, пока!» и взбежала по левой лестнице на второй этаж, надеясь, что Анна живет не в соседней квартирке. Я остановилась на верхней лестничной площадке, задержала дыхание, прислушалась. Слышно было, как швейцар что-то бубнит. Потом какие-то шаги вдаль. Слава создателю, она жила на правой стороне. Закрытая дверь. Железный скрип задвижки. А может быть, Петер и в самом деле пошел домой. Ну да бог с ними.
Я открыла дверь квартиры. Тьма была кромешная, потому что окна смотрели не на улицу, где был хоть какой-то свет далеких фонарей и слабое сияние города внизу под холмом, а прямо, можно сказать, на склон холма, заросший кустами. Я зажмурилась (я всегда жмурюсь в темноте – зачем тратить глаза, когда все равно ничего не видно) – и стала вспоминать, справа или слева стоит столик со свечками и спичками. Но тут вспомнила, что в доме есть электричество. Выключатель (я точно помнила, что он справа) пошарила правой рукой и нащупала фаянсовый кругляш с медным барашком. Повернула барашек: щелк, щелк – никакого впечатления.
– После одиннадцати они выключают электричество, – раздался голос из темноты. – Не бойтесь.
Я вытащила из-под блузки револьвер и для начала выстрелила в темноту.
– Сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь! – раздался крик.
Чиркнула спичка. Загорелась свечка.
– Держите свечку ближе к груди, – велела я, прицеливаясь и всматриваясь с незнакомца. – Чтоб я сразу попала в сердце.
– Шутница, – сказал он. – Я всегда знал, что вы очень остроумная барышня.
Тьфу ты, Господи! Это был господин Ничего Особенного, он же господин Неизвестно Кто, он же адвокат Отто Фишер.
– Вы не боитесь случайно спустить курок? – сказал он. Я молчала. – Мне повезло, что вы не умеете стрелять на голос, – сказал он, – Но, по-моему, вы повредили диван. А если бы вы попали в меня?
– Закон на моей стороне, – возразила я. – Вы, как адвокат, должны это знать.
– А вы-то откуда знаете? – спросил он.
– Читала в книжках, в английских романах про сыщиков, – сказала я. – Там присяжные в таких случаях всегда оправдывали девушек.
– У нас не действует англо-саксонское право, – сказал адвокат Отто Фишер. – У нас право континентальное, романо-германское.
– Веселый разговор, – признала я, продолжая в него целиться. – Вы забрались в мою квартиру, чтобы читать мне лекции по сравнительному правоведению?
– В вашу квартиру? – спросил он, хихикнув. – А вы уверены в том, что она ваша, барышня?
– Но уж не ваша точно, – сказала я. – Давайте, господин Фишер, или как вас там, – я отступила к двери, – давайте попрощаемся по-хорошему. Выматывайтесь, проще говоря, а то я папе наябедничаю.
– Это я наябедничаю вашему папе, – сказал он – Сообщу ему, что я вас нашел и что с вами все в порядке. А дальше он сам будет решать – оставить вас здесь, самому заявиться и уговаривать, или вызвать полицию.
– То есть это папа вас послал? – спросила я.
– Ну, разумеется, – ответил он. – Намекнул эдак, не худо, мол, узнать, что у этой бестии на уме и где она собралась ночевать. Неужели и вправду у своей мамаши? Насчет вашей мамы проверить было все очень просто. Вы знаете, барышня, с тех пор, как в дома провели электричество, проводить сыскные действия стало гораздо легче. В любую квартиру, в любой особняк может заявиться нахмуренный молодой человек в синем мундире городской электрической службы. Но в случае с вашей мамой было еще проще. Швейцар побожился, что вы там были утром, а примерно в два часа пополудни ушли и более не возвращались. Поэтому оттуда я поехал сразу сюда. Вы, наверное, спросите, барышня, как я узнал ваш адрес? Попробуйте догадаться сами. – Я молчала. – Открою вам этот маленький секрет, – сказал он. Он встал, поставил свечку на стол, зажег другую и третью. Три свечки довольно хорошо освещали эту комнату. Мне стало любопытно, и я совсем расхотела его убивать. – Вот, глядите, – сказал Отто Фишер и вытащил из саквояжа страничку городской газеты. – Спрячьте пистолет, пожалуйста, а то я немножечко нервничаю. Вдруг у вас от удивления вздрогнет палец, и вот тут уже закон будет явно не на вашей стороне, потому что вся обстановка – три свечи и раскрытый саквояж – будет свидетельствовать о том, что мы с вами просто мирно беседовали.
У меня был не пистолет, а револьвер. Из револьвера от случайно дрогнувшего пальца выстрел не получится. Надо сильно тянуть крючок, чтобы перекрутить барабан и взвести курок, а потом его спустить. Поэтому револьверы рекомендуют барышням и начинающим. Но господин Фишер, наверно, не разглядел. Ну и ладно – пусть понервничает.
Вдруг в дверь постучали.
– Кто? – крикнула я.
– Это, как это, с вашего позволения, стреляли или что? – раздался голос швейцара.
– Или ничего, – ответила я. – Все живы. Всё спокойно. Идите спать. – Слышно было, что швейцар потоптался за дверью, покряхтел, покашлял и ушел.
– Вот, вот, – сказал Отто Фишер, кладя газетный лист на стол, – полюбопытствуйте.