– Ничего особенного, – сказала я, подойдя к нему и обняв его за плечи.
Он приподнялся. Я усадила его обратно. Мы поцеловали друг друга в щеки.
– Все хорошо, – сказала я. – А у тебя?
– И у меня, – сказал он.
– Здравствуй, мама! – я снова обернулась к ней.
– Боже, какая ты зануда, – вздохнула она, – и какая упрямая. Вот что тебе с того: скажу я тебе сейчас «Здравствуй, моя любимая доченька!» или просто кивну?
– Ordnung muss sein, – сказала я.
Мама засмеялась.
– А хочешь, я напишу твой портрет? – спросила она. – Бери кресло, садись рядом с Габриэлем. Я только-только начала.
– В другой раз, – сказала я. – Хотя, конечно, спасибо.
Глава 29
– Как ты здесь оказалась? – спросила мама. – Ты специально ко мне приехала?
– Нет, – сказала я. – Просто так. Проходила мимо, решила зайти. А ты почему никогда ко мне не зайдешь?
Мама засмеялась, потом равнодушно пожала плечами, потом вдруг помрачнела, потом улыбнулась снова. Я внимательно смотрела, как меняется выражение ее лица. Мне казалось, что она делает это нарочно. Я вспомнила фотографии, где она была в китайском гриме и с китайской прической.
– Меня никто не приглашал, – сказала мама.
– Но ты меня тоже не приглашала, а я пришла.
– Это другое, – сказала мама.
– Ну прямо уж. Дочь к матери, мать к дочери – какая разница? Папа, скажу по секрету, был бы в восторге. Да и какие тут секреты, ты сама знаешь. Он так тебя любит.
– Как это он меня любит? – пожала плечами мама и опять усмехнулась.
Я решила, что хватит паясничать, и сказала со всей серьезностью, на которую только была способна в это утро:
– Очень любит. Просто обожает. Больше жизни.
Князь Габриэль тем временем окончательно проснулся или сделал вид, что проснулся. Во всяком случае помотал головой, протер глаза, смешно пофыркал и сказал, зевая и тайком потягиваясь, вытянув руки вдоль тела, сжимая и разжимая кулаки:
– Графиня, я, с вашего позволения, пойду наверх. Посплю там. Прощай, сестричка, – это он уже мне сказал.
– Боже, милый мой, – сказала мама, – мы тебя разбудили. Прости меня. Мне так хотелось, чтобы ты подремал на воздухе после такой ужасной ночи. А здесь сухо и тепло.
– Тогда лучше, может быть, я пойду? – спросила я.
– Что ты, что ты, – сказал Габриэль. Встал, потрепал меня по плечу и двинулся к дому.
– Минутку, – сказала мама. – Далли, подожди меня минутку.
И пошла за ним.
Что, он не мог сам дойти до дома? Ага, наверное, она почему-то хотела проследить и убедиться. А может быть, она даже запирала его в квартире. Если поверить всему, что рассказывал Фишер, наверное, так оно и есть. Господи, зачем я связалась с этими людьми? Зачем только подобрала этот проклятый кошелек? Но теперь уже всё.
– Ты что, запираешь его в квартире? – спросила я маму, когда она вернулась и снова уселась в соломенное кресло.
– Да, конечно, – ответила она безо всякого смущения. – А как же иначе?
Я не поняла, что она имеет в виду, но не стала задавать лишних вопросов.
– Вот оно как, значит, – сказала я. – Ладно. Так о чем мы с тобой? Ах, да. Папа был бы счастлив, если бы ты к нам вот так вот неожиданно, как я к тебе, пришла бы. Будь уверена, тебя никто бы не заставил сидеть на скамейке перед входом.
– А если он меня так обожает, – спросила мама, – почему он не пришел сам?
– Наверное, гордость, – сказала я.
– А у меня? А у меня, по-твоему, нет своей гордости?
– Ну, – сказала я, – скучно-то как. Поединок двух гордынь. Гордость и предубеждение, и все такое. Неужели нельзя проще?
– Вовсе он меня не любил, – вдруг сказала мама. Сказала очень простым голосом, как будто она не графиня, а продавщица в магазине, а то и вовсе на рынке. – Не любил он меня ни капельки. Но даже это не самое страшное. Разные бывают отношения между мужчинами и женщинами. Бывает сначала влюбленность, потом привычка, а потом у кого как: у одних благодарность, у других раздражение. Но мы с ним даже до привычки не дожили. Привычка где-то на шестом году появляется. Вот тогда-то мы и расстались.
– Но почему? – спросила я.
– Он был поразительно, невероятно холодный человек, – сказала она. – Ледяной. Пустой внутри.
– Как ты можешь? – сказала я. – Он такой умный. Он столько читал. Он столько знает. Он такой внимательный. А когда он вертит головой и говорит, что ничего не помнит, он только притворяется. Ты что, не знаешь? Это у него манера такая, пускай глупая. Но что ж, каждый имеет право. Ты знаешь, у него есть друзья – ты их сама видела. Каждый из себя что-то корчит. А ты сама разве никогда не корчила из себя хоть кого-нибудь?
– Ах, да я не о том, – сказала мама. – Ты говоришь, он много прочитал? Да. Я обратила внимание. Пустота, заполненная умными книгами.
Я вспомнила, как папа сам говорил мне о себе: «Книги падают в меня, как в колодец, и тонут». Может быть, здесь что-то есть.
– Погоди! – закричала я. – Он же тебя обожал. Он на коленях перед тобой ползал. Выполнял малейшие твои капризы, а ты над ним издевалась. Разве нет?
– Это он тебе рассказал? – возмутилась мама.
– Нет, в газете прочитала! – закричала я.
– Значит, он передо мной на коленях ползал, выполнял все мои капризы?
– Да, да! – сказала я. – В глаза заглядывал. Ловил каждый вздох, каждый взмах ресниц. Пытался угадать все твои желания. Ты над ним издевалась, оскорбляла его, обзывала его дурным актером, посылала в Москву, к этому маэстро… – я вдруг забыла его фамилию. – Ну как его? Пшибышевский? Выспянский?
– Станиславский, – сказала мама. – Он что, и это тебе рассказал? Какая у него, оказывается, прекрасная память. Теперь я понимаю, почему он притворяется маразматиком, который роется в записной книжке. Ему, наверное, стыдно, что он запоминает все, как фонографический аппарат. Люди должны что-то забывать, Далли. Забвение – это такой же божий дар, как память. Ну ладно, хватит умничать.
– Ну почему, почему? – закричала я. – Давай поумничай еще немножко. Я очень люблю, когда умничают.
– Вот! – закричала мама, – Ты вся в него! Вы все время умничаете и ничего не чувствуете.
– Неправда – сказала я. – Я все время думаю о том, что со мной делается. И вообще, что такое «чувствовать»? Чувства, мама, это много-много-много мелких-мелких-мелких мыслей. Таких маленьких, что по отдельности не ухватить. Они сливаются вместе – получаются чувства.
– Хватит, – сказала мама и хлопнула ладонью по своему этюднику, отчего маленькая фарфоровая чашечка с водой, стоявшая в нем, подпрыгнула и упала на землю, на лету обрызгав мамину юбку грязноватой акварельной водичкой.
Я вскочила с кресла, подобрала эту чашечку и сунула ее в этюдник на место, краем глаза увидев набросок. Там действительно был обозначен только контур сидящего в кресле человека. Так что мама и вправду могла бы нарисовать нас двоих с князем Габриэлем. Если бы я не стала перечить и задавать глупые вопросы. Вот так тихо села бы рядом в кресле, положила голову на плечо Габриэлю, а мама бы нас писала акварелью. Идиллия! А потом мы пошли бы в кофейню, которая открывается в двенадцать часов. Я запомнила. Это Петер сказал, что здесь есть что-то такое рядышком. Но вот почему у меня не получается, чтоб все было мирно и ласково?!
– Хватит умничать. Надоело, – сказала мама. – Я шесть лет в этом прожила. В этой пустой, холодной болтовне ни о чем.
– Нет, – сказала я. – Ты все-таки признай: он тебя любил, а ты над ним издевалась. Это правда. Ты имела полное право от него уйти, но говорить нужно все-таки правду.
– Ха-ха-ха-ха, – сказала мама. Она не рассмеялась, а вот именно что сказала «ха-ха». – Он вообще не понимал, что такое любить. Он любил только себя, свои фантазии, свои страдания. Я верю, что он страдал. Палач, который остался без работы, тоже страдает, тоскует без любимого дела. Это он издевался надо мной, а не я над ним. Он придумал себе злую жену. А до этого – злую девушку, в которую влюбился на вечере в салоне поэтов. Капризную, взбалмошную, своенравную, жестокую, сумасшедшую – какую хочешь – сама скажи нужные слова, если тебе не надоело. Придумал себе вот такую ведьму. И себя, который поклоняется ей, ползает у ее ног, а на самом деле совершенно не чувствует, не желает понимать, что этой женщине нужно. А ей нужно очень мало, как любой женщине. Ей нужно, чтобы чувствовали то, что чувствует она. Чувствовали вместе с ней, понимаешь, Далли?
– Ну и что же ты хотела? – спросила я. – Чего же это он никак не мог почувствовать?
Мама смотрела мне в глаза долгим тяжелым взглядом. Мне стало даже немножко не по себе. Я не решилась ее переспрашивать. Но, кажется, поняла. Но очень удивилась – ведь папа говорил, что мама редко пускала его в спальню. А потом и вовсе перестала пускать.
– И еще, – сказала мама, – он был очень жестокий человек.
– Почему был? Он жив и прекрасно себя чувствует.
– Не сомневаюсь, – сказала мама. – Был, в смысле, может, он уже изменился. Все-таки десять лет прошло с небольшим. Может быть, я была по-другому воспитана, но меня страшно оскорбляло, как он обращается с прислугой, с мужиками, как он зовет их всех на «ты». И даже не в «ты» дело, а в каком-то ужасающем ледяном презрении.
– Неправда, – сказала я. – И папа, и дедушка всегда заботились о мужиках.
– А твой дедушка вообще чудовище. Садист и убийца. Я знаю про все его подвиги. Даже в жестокой России, даже сто лет назад помещиков за это отдавали под суд и посылали на каторгу. А он живьем сжигал людей и гордился этим.
– Это сказки! – возразила я. – Папа мне сказал, что это полная ерунда. Какие-то дедушкины фантазии.
– Тем более, – сказала мама. – Фантазировать о своих феодальных подвигах вслух. Какой кошмар! Я всегда думала, куда я попала? Я образованна, начитанна, поэтична. Девушка из прекрасной семьи, из литературного круга вдруг оказалась среди каких-то феодалов двенадцатого века. Грубых, жестоких и самовлюбленных.
Мама замолчала и начала перекладывать кисточки в своем этюднике.
– Ты знаешь, – сказала я, – все это, конечно, ужасно, если это на самом деле так. Но я почему-то не верю.
– Что? – сказала мама. – Я говорю неправду?
– Нет, – покачала я головой и первый раз за все время погладила ее по руке. – Я ничего такого не сказала. Ты говоришь правду. Наверно. Скорее всего. Какое право я имею сомневаться в том, что ты говоришь правду? Но я, понимаешь, я, я… – я потыкала себя пальцем в грудь, – но я тебе не верю. Это ведь разные вещи, мамочка.
– И вот в таком умничанье, – сказала мама, – я провела шесть лет своей жизни. Заткнись, – сказала она. – Заткни свой философический фонтанчик. Сколько тебе лет?
– Шестнадцать. Буквально через пару недель, а именно тридцатого мая исполняется, прости, что напоминаю, – повинилась я. – Но иногда мне кажется, что сто шестнадцать.
– Вредно жить в имении и глотать книги, – сказала мама. – Но почему, почему ты мне не веришь?
– Потому что получается, что ты обиделась на папу из-за того, что он невежливо обращается с мужиками. Хотя это в свою очередь неправда. Но не в том дело. Ты мне какую-то странную картинку нарисовала. Как будто вы не муж и жена, а два студента с факультета правоведения. Один социалист, а другой монархист. Смешно. Так не бывает.
– А еще он мне изменял, – сказала мама.
Я как стояла, так и села в кресло, едва не промахнулась. Кресло даже заскрипело, а я слегка отшибла себе левую ягодицу, стукнувшись о переднюю перекладину сиденья.
– Да, да, – сказала мама. – Представь себе. Гадко об этом говорить, но ты уже взрослая. И к тому же очень интересуешься нашим разводом. Когда я была беременна тобой, он бегал на сеновал, или как это у вас, у помещиков, называется. На конюшню. Ты знаешь, я его в этом даже не обвиняю. Он бегал на конюшню, а потом сидел на ковре, целовал мне ножки, глядел снизу вверх и ловил мои желания и капризы. Я его не виню. Наверное, это болезнь. Наверное, ему нужны были две женщины. Тупая и покорная деревенская баба, которую можно презрительно… ну, в общем, ты понимаешь, что с ней сделать… а на прощанье еще и перетянуть плеткой по голой заднице, – и властная, своенравная, капризная богиня, чтобы она наступала каблуком ему на лицо. Наверное, это род безумия. Он не виноват. Это болезнь. Пусть так. Но при чем тут я? Почему я должна быть актрисой в его спектакле? Куклой в его игре? Забавой для сумасшедшего?
– Нипочему, – сказала я. – Допустим, ты права. Но скажи, ты правда над ним издевалась: обижала, оскорбляла, обзывала, посылала «поди туда – не знаю куда», «принеси то – не знаю что»?
– Правда, – сказала мама. – Понимаешь, он был как будто покрыт стальной скорлупой. Вся его нервность, нежность, весь его интеллект – все это было притворство. Это был какой-то кусок ледяных желаний, непонятных мне. А сколько амбиций! Сколько гордыни! Мелкой, прямо-таки мещанской. Во всяком случае недостойной потомка Гуго Далмитца – оруженосца Генриха Четвертого. Вообще, мне кажется, он все это сочинил. Тальницки – вполне почтенная славянская помещичья семья. Зачем этот бред про Генриха Четвертого? Чего ради? Кто в это верит?
Я вспомнила, что папа то же самое говорил про маминого предка, незаконного внука Хатебурги фон Мерзебург и Генриха Птицелова. И поэтому промолчала.
– А обижала, оскорбляла я его потому, что хотела пробить этот панцирь, эту ледяную корку. Хотела до него достучаться. Хотела, чтобы он на меня как следует обиделся. Чтобы он бросился в кресло, закрыл бы лицо руками и подумал: «Боже, а вдруг она права? Что со мной происходит?» Но он же был настоящий аристократ! Его же невозможно обидеть. Тем более когда оскорбление исходит из женских уст. Совершенно непробиваемый человек. Ледяной, я же говорю. Хочешь, я расскажу тебе, как он проводит свой день? Плотно занятый день бездельника. Книги, гимнастика, кофе, сигары, прогулки, послеобеденный сон, визиты, приемы, опера. Правда?
– Допустим, – мрачно сказала я. – Он очень хороший, добрый и нелепый человек. В этом ты права. Он нелепый. Не злой и не холодный, не надменный, не горделивый, как еще сказать. Не плохой, в общем. Просто нелепый.
– Ну предположим, – устало сказала мама, облокотившись на стол и чуть вытянув голову ко мне, – но я тут при чем? В сотый раз тебя спрашиваю. А потом он соблазнил твою гувернантку – Эмилия ее звали. Она была моей подругой. Ну, в общем, не столько подругой, сколько знакомой. Мы с ней встречались в поэтическом салоне. Небогатая девушка. И я, столь удачно выйдя замуж и родив дочь, тебя то есть, взяла ее к себе. Наверное, ему доставляло большое удовольствие: не просто то, что это была новая и довольно красивая молодая женщина, но и то, – мама даже с некоторой ненавистью скрипнула зубами, – что она была моей подругой, а также твоей гувернанткой. Он вел себя с ней совершенно ужасно. Он отпускал камердинера и велел ей, к примеру, принести себе воды, когда он, полуголый, делает гимнастические упражнения, заставлял ее набивать себе папиросы, поправлять галстук и все такое прочее.
– Но ведь она же была твоей подругой? – спросила я. – Выходит, она была тоже подловатая барышня?
– Не знаю, – сказала мама. – Человек слаб. В общем, она забеременела, и он ее рассчитал. Вот так презрительно, по-барски. Ей-богу, я была готова надавать ему пощечин – и за себя, и за нее. Но, когда она уезжала, она вдруг – я-то думала, она у меня прощения попросит, – она вдруг этак горделиво заявила, что твой папочка выдал ей деньги на первое время и обещал содержать ее ребенка вплоть до совершеннолетия. А ежели он окажется мальчиком и при этом сподобится поступить в университет, то вплоть до окончания университета. И вот тут я поняла, дорогая моя Далли, что сил у меня больше нет. Ты поняла? Нет, ты скажи – ты поняла?
Я поняла только одно – что папа мне рассказывал ту историю с гувернанткой совершенно по-другому. Что эта самая гувернантка, Эмилия, нагло, напористо и открыто соблазняла его, чуть ли не зажимала в дверях, чуть ли не притискивала своей пышной грудью к стене, задирала при нем юбку, и именно поэтому, не желая терпеть это пошлое бесстыдство, он ее рассчитал, а мама обиделась за подружку, которая пять лет дармоедствовала в имении, и обхамила папу и фактически сама хлопнула дверью. Или он сказал маме «пошла вон!», ну да какая разница. Но, честное слово, мне уже было неинтересно, кто из них говорит правду, а кто врет. Скорее всего, врали оба. А что там было на самом деле, они, наверное, и сами не знают.
Меня только одна маленькая подробность зацепила.
– Значит, у меня есть десятилетний братик? – спросила я. – Или сестренка?
– Нет, – сказала мама. – Там были неудачные преждевременные роды.
«Понятно, – подумала я. – Значит точно, это все – вранье».
А потом мне вдруг подумалась и вовсе странная вещь – что мама мне все это рассказывает для того, чтобы объяснить, почему она сидит в своей квартире взаперти и даже погулять выходит только в сад позади дома. Сейчас проверим.
– Я ведь на самом деле к тебе вот зачем пришла, – начала я. – У меня тридцатого мая день рождения. Мы с папой устраиваем небольшой обед. Шестнадцать лет, серьезная дата! Брачное совершеннолетие.
– Поздравляю, – сказала мама.
– Заранее не поздравляют, – сказала я. – Так что имею честь пригласить тебя и князя Габриэля Принчипе, своего, так сказать, юридического брата, на этот самый обед. В парке над рекой открылся новый ресторан. Я там не была, но папа говорит, что очень мило. Будет шатер. Прямо над рекой, представляешь себе. Такая прелесть! – Я заглянула в сумочку, пошевелила в ней и совершенно натурально воскликнула: – Вот черт! Ну это ж надо! Ну просто, как нарочно, собралась приглашать тебя в гости, а приглашение забыла! Но завтра, или когда скажешь, привезу два – тебе и Габриэлю.
– Не трудись, деточка, – сказала мама.
Я всплеснула руками:
– Ты? Не придешь? На шестнадцатилетие? Своей единственной дочери? Ах да, – сказала я и встала, громко застегнув сумочку, – у тебя теперь есть сын. Красивый, умный и, наверное, очень любимый. Но, честное слово, ты зря отказываешься.
Мама молча закрыла этюдник, предварительно убедившись, что из фарфоровой чашки вылита вся вода. Она даже вытащила ее и несколько раз тряхнула донышком кверху, поставила на место, разложила кисточки, закрыла эту деревянную коробочку, застегнув с краев плоские латунные крючки.