Дело принципа - Денис Драгунский 53 стр.


– А как ты думаешь, кто-нибудь догадался, кроме тебя?

– Да понятия не имею, – пожала плечами я. – Полагаю, что нет. Как говорят в народе, им деньги глаза застят.

– Зря ты все поломала, – сказала мама. – Все равно все бы досталось тебе.

– Вот тут позволь мне тебе не поверить, – возразила я. – И вообще, откуда у тебя деньги? Этот чек настоящий? (Я не видела никакого чека, но я запомнила разговор Фишера с папой. Что, дескать, Фишер гарантирует подлинность чека и передачу денег в банк на папин счет.)

– Ты ничего не понимаешь, – сказала мама.

– Нет уж, погоди, – сказала я. – Расскажи мне все во всех подробностях.

– Ты ничего не понимаешь, – повторила мама. – У нас есть самое большое три минуты.

– Три минуты на что? – не поняла я.

– Дура, – зашипела мама. Вернее, не мама, а «господин Ковальский». – Как мы туда вернемся? Что мы им скажем? Ты знаешь, что сказать?

– Знаю, – сказала я. – Господин Ковальский раздумал. Отказался от сделки и ушел.

– Гениально! – сказала мама, разгладив пальцами пышные польские усы и поправив свой гигантский сюртук. – Все гениальное – просто и нагло. Мне бы твое бесстыдство, я бы… Я бы давно выгнала твоего папу из имения. Вызови моего помощника.

– Как его зовут?

– Збишек, разумеется, – сказала мама, подмигнув мне.

Я прошла по коридору, приоткрыла дверь и всунула голову в комнату.

Там все оставались на своих местах: кто стоял, тот так и стоял над столом, кто сидел, тот так и продолжал сидеть на своем месте. Было похоже на музей восковых фигур. Только глаза вращались. Все глаза повернулись ко мне.

– Который тут Збишек? – громко спросила я.

– Да-с, – ко мне тут же подлетел молодой человек, радостно сбросив оцепенение.

– На секундочку, – я поманила его рукой и снова прикрыла дверь. – Господин Ковальский, – сказала я ему, глядя то на него, то на маму, – уезжает.

Я хотела сказать «едет домой», но не знала толком, куда они потом направятся: то ли к маме на Инзель, то ли еще куда-нибудь, а, может быть, просто в гараж, где брали напрокат этот роскошный автомобиль. Поэтому я сказала просто «уезжает».

Збишек открыл дверь на лестницу.

«Господин Ковальский» подхватился с места и, опираясь на трость, шагнул к двери, но тут я ухватила его за рукав и сказала:

– Збишек, идите к машине и подождите секундочку.

Я взяла «господина Ковальского» правой рукой за волосы, а левой за усы и сказала:

– Мама, приходи ко мне на день рождения тридцатого числа, а то я сейчас покажу твой парик и усы господам адвокатам и скажу, кто ты такая, то есть кто ты такой, ну, в общем, ты поняла.

– А если я тебя обману? – спросила она, глядя мне прямо в глаза. Так странно было смотреть на ее дивное лицо, загримированное под усатого мужика. – Пообещаю, а не приду.

– Ты же графиня фон Мерзебург! – шепотом прорычала я.

– Твой папа в этом сомневался, – сказала она.

Ах если б вы знали, как это ужасно!

Разговаривать со своей мамой, когда она в таком обличье! Да еще о таких вещах! Я понимаю, на маскараде, а тут? У меня просто ноги подкашивались. Даже не знаю, отчего. От бессилия понять, что происходит – хотя я была почти уверена, что маму впутали в какую-то денежную аферу. Но вот кто впутал? Да какая мне разница! Но не в этом дело, я ее спасла. Я ее наверняка спасла. И вдобавок спасла своего папу. И даже Фишера, наверное, спасла от всяких неприятных разбирательств, потому что все это непременно бы выплыло – я в этом была совершенно уверена.

Но не в том, не в том, не в том дело! А дело-то в том, что мама все равно виляет, выдумывает, фокусничает, издевается надо мной, не желает сказать правду, твердо пообещать, объяснить, что происходит – и вот от этого у меня подкашивались коленки и круги плыли перед глазами. Но я это никому не могла сказать. Потому что в наше время жалеть друг друга не принято, и тем более не принято жаловаться.

– А если ты пообещаешь и не придешь, ну что ж! Значит, я что-то важное пойму про тебя и вообще про жизнь, – сказала я с некоторой даже торжественностью. – Иди. Завтра-послезавтра я привезу тебе приглашение. Иди, иди.

Стоя у дверей, я проследила, как она, притворяясь жирным старым поляком, спустилась по лестнице, опираясь на трость.

Этот Збишек ждал ее у двери на улицу, распахнул дверь, потом закрыл.

Я вернулась в комнату. Все снова молча поглядели на меня.

– Господин Ковальский просит прощения, – сказала я. – Он внезапно передумал.

– То есть как? – сказал Фишер.

– У богатых свои капризы, – парировала я.

– То есть как? – Фишер продолжал возмущаться.

– Да вот так, – засмеялась я. – Человек, который может эдак одним росчерком выписать чек на сколько-то там миллионов, Фишер, напомните…

– Тридцать, – механически ответил Фишер.

– Ну вот, человек, который может разом заплатить тридцать миллионов, очевидно, быстро принимает решения. Как в ту сторону, так и в другую. Может принять решение, а потом отказаться от него. Он очень богат. Значит, имеет право.


– Послушай, Далли, – сказал мне папа, когда мы вернулись домой, то есть поднялись на два лестничных маршрута в свою квартиру и уже распрощались с Фишером, – теперь-то ты мне можешь объяснить, что происходит?

Я молчала.

– Мне кажется, что я спал и видел сон, – сказал папа. – Это на самом деле было? Какой-то странный тип в мешковатом сюртуке приехал на «роллс-ройсе», какой-то скандал устраивает моя юная дочь, приказывает этому магнату выйти в переднюю. Она говорит ему «ты»! Он повинуется – вот что изумительно! Конечно, бывают встречи давних друзей, – папа смотрел на меня беспомощными глазами, – но ведь это же весьма пожилой джентльмен, а ты же девочка! Что происходит? Может, это действительно был сон?

– Может быть, – сказала я. – Тебе будет гораздо проще считать именно так. Да и мне тоже так кажется.

– Но почему, – сказал папа, – почему ты исчеркала и испортила купчую крепость? Я ослаб, – он снова заморгал глазами. – Я должен был тебе надавать пощечин, запереть в темную комнату, позвать слуг и отправить тебя в имение до следующей весны, самое маленькое. Чтоб ты там посидела во флигеле и в разум пришла. А я вот сижу на диване и задаю тебе вежливые вопросы. Что происходит, ты можешь мне объяснить?

– Сама не знаю, – я развела руками. – Но у меня тоже есть какое-то чувство: что-то происходит. Я должна была бы, по всем правилам, улыбаться, как цветочек-ноготочек на клумбе, и говорить: да, папочка, спасибо, папочка, конечно, папочка, делать книксены каждые полминуты – вот так (я показала ему, как хорошая девочка-паинька чуть приседает, растопырив юбочки, спрятав левую ножку сзади под юбку, а кончик правой туфельки выставив чуть вперед из-под кружевных оборочек. Правда, оборочек на мне не было, поэтому книксен вышел довольно смешно, и папа улыбнулся тоже). – А я разъезжаю по всему городу, не ночую дома, провожу время черт знает с кем и черт знает где. А самое главное, вступаю в препирательство со своим отцом. Действительно, что-то происходит. Они хотели тебя обмануть, папочка!

– И Фишер тоже? – встрепенулся папа.

– Ты, я вижу, как-то к нему по-особому привязан, – сказала я.

– Ну, привязан – не привязан, – пожал плечами папа, – но за долгое время это оказался первый порядочный адвокат. Так, по крайней мере, мне показалось на наши несколько встреч.

Боже, папа, наверное, на самом деле потерял рассудок!

Наверное, не зря он уже много лет притворялся забывчивым стариком. Такой вот смешной, якобы надменно-чудаческий стиль общения. Я рассказывала. Наверное, не все так просто. То есть наоборот, все гораздо проще. Если человек притворяется пьяницей, значит, он пьяница. Если вором, значит, он вор. А если притворяется дураком – выходит, он дурак и есть. Должно быть, так. Как можно было считать этого афериста, пройдоху, секретного агента, клейма негде ставить, жулика Фишера «единственным порядочным адвокатом» – вот это да!

Ладно. Родителей не выбирают. Хотя, конечно, иногда хотелось бы. Но это, наверное, когда-нибудь потом. Лет через сто, я имею в виду. Наверное, лет через сто родители будут выбирать себе детей. Пройдет много войн, землетрясений и потопов, и сиротские приюты будут прямо-таки набиты детишками на любой вкус. И люди будут выбирать себе ребеночка – мальчика-девочку, блондинчика-брюнеточку, пупсика-худышечку и т. д. А потом, глядишь, и дети, уж лет с тридцати точно, будут подбирать себе стариков. А пока будем выполнять Пятую заповедь: почитай отца своего и мать свою и как там дальше… в общем, и у тебя все будет хорошо.

Я много раз видела в Штефанбурге на улицах, а особенно в парках, как слуга катит инвалидное кресло на колесиках и в нем сидит какой-то полоумный, с перекошенной рожей, пускающий слюни и что-то стрекочущий старик, а рядом с ним, держа над ним зонтик от солнца, идет прекрасно одетая дама средних лет и почтительно повторяет «да, папочка», «конечно, папочка». О, эта Пятая заповедь!

– Да, конечно, папочка, Фишер замечательный человек, прекрасный адвокат и, главное, глубоко, безупречно порядочный – сказала я, – и он, разумеется, ничего не знал. Но ведь и самого лучшего адвоката можно ввести в заблуждение, особенно если этот адвокат, – я подняла палец, – честный и порядочный человек. Порядочные люди иногда бывают удивительно легковерны. Именно из-за своей порядочности.

Кажется, папа немного успокоился.

Кажется, он в глубине души был рад этому скандалу и тому, что сделка расстроилась. Конечно, получить тридцать миллионов – это очень приятно, но ведь сколько же тревог, хлопот и опасений. А так все по-прежнему. Ничего не изменилось. Можно так же лежать на диване, читать книги и фантазировать.


Я, конечно, узнаю, что там затевала моя мама. Если у меня останется время. Потому что мне вдруг показалось, что времени у меня совсем мало. Даже не у меня. У нас у всех. Но это как-то быстро промелькнуло в моей голове. Мелькнуло – и умчалось.

– Интересно, – спросила я папу, – а почему мне никто не задал ни единого вопроса? Так сказать, по существу скандала?

– Во-первых, – горделиво сказал папа, – ты моя дочь. Ты понимаешь, что это значит для обыкновенных мещан? А эти адвокаты, несмотря на все их образования и все их гонорары – самые обыкновенные мещане. А мещане в нашей империи привыкли уважать дворян и офицеров, что, собственно, одно и то же. А во-вторых, зачем задавать вопросы, когда уже ничего нельзя поправить? В таких расспросах есть что-то мстительное, что-то бессмысленно-мучительское. И опять-таки что-то мещанское. Разобьет мещанский мальчик чашку, и тут же: зачем ты это сделал? Куда ты смотрел? Почему зазевался? А чашка-то уже вдребезги. И вся так называемая современная литература – та же мещанская болтовня. Или, что хуже, мелкий мещанский садизм – я бы так сказал. Вот это вот копание во всякой психологии, в мотивах поступков, которые уже совершились. Понимаешь, Далли, они уже совершились и уже ничего не поправишь. Вот в этом отличие благородной жизни от жизни мещан, благородной мысли от мещанской, благородной литературы от слюнявой и похабной мещанкой словесности. Если благородному дворянину изменяет жена, – сказал папа, – он может прогнать жену или убить ее. Прогнать, если он милосерден и добр. Убить, застрелить, заколоть шпагой, если он вспыльчив. Вызвать на дуэль соперника, если он храбр. Уехать в другую страну от такого позора, если он, мягко говоря, нерешителен. – Папа щелкнул пальцами. – Вот как поведет себя благородный мужчина. А мещанин? Он никого не убьет. И с женой не разведется. Он останется с ней жить. Он будет ложиться с ней в постель. Прости меня, Далли, но ты уже взрослая девушка. Ты уже собралась замуж, не так ли?

– В принципе папа, в принципе собралась, – поправила я. – У меня нет жениха, ты же знаешь. Но я собираюсь в ближайшее время его найти, обручиться, повенчаться и все такое. Надеюсь, ты не против?

– Что ты, дочь моя, я буду счастлив. Но тем более ты все должна понимать. Так вот, мещанин. Он ложится с женой в постель после измены. Он делает с ней новых детей, но при этом садистически ковыряется в ее душе и в собственной тоже. Он донимает ее злобными и бессмысленными вопросами: а зачем ты это сделала? А почему ты поддалась на его уговоры? Или, может быть, ты сама его соблазнила? Кто же ты есть? Слабое, похотливое существо или развратная тварь? За что ты его полюбила? Чем он тебя так привлек? Он красивее меня, умнее, богаче? Извини за выражение, тебе с ним заниматься любовью было приятнее, чем со мною? И вот так годами. А потом этот мещанин будет пристально всматриваться в черты своих детишек и мучительно решать, его ли это дети или это изменница-жена набаловалась. Вот такое взаимное мучительство. И вот такова она – современная литература. И вообще вся ваша хваленая современность с ее равноправием и пристальным вниманием к внутреннему миру рядового человека.

– Это ты цитируешь? – спросила я.

– Это я цитирую, – согласился папа. – В каком-то журнале читал, не помню. Чем больше книг читаешь, тем меньше толку. Они все совершенно одинаковые. Очевидно, тут что-то вроде закона Гаусса. Ты же изучала это со своей Эжени.

– Кажется, – сказала я.

– Чем больше однородных предметов, тем ровнее кривая распределения. Кажется, так, – сказал папа, рисуя в воздухе что-то похожее на шляпу-федору. – Так и здесь. Чем больше книг читаешь, тем сильнее понимаешь, какие они одинаковые. Но я не о том. О чем я, доченька?

– О мещанской литературе, – сказала я. – Ты господ Золя и Достоевского туда же относишь?

– К сожалению, – сказал папа. – Они весьма одарены. Каждый по-своему. Но весьма. Но пишут примерно одно и то же.

– Как ты можешь сравнивать? – возразила я. – Они совсем непохожи. Достоевский – это бездна человеческой души. А Золя – это, скорее, приключение. Любовное приключение в большом городе.

– Бездны большого города и приключение человеческой души, – засмеялся папа. – Почитай с мое и увидишь, что это одно и то же. Но мы точно говорили о чем-то другом, Далли.

Он потер лоб. Мне показалось, что у него болит голова.

– О том, – сказала я, – что не надо задавать вопросы, если ничего не исправишь.

– Вот, – обрадовался папа, – совершенно верно!

– Но я все-так и хочу кое-что исправить, – сказала я, – и поэтому хочу задать тебе один вопрос.

– Слушаю тебя внимательно, – сказал папа.

– Я хочу уехать, – сказала я.

– Ты что? – сказал папа. – Тридцатого числа твой день рождения. Гости приглашены. Я заказал прекрасный обед. Хочешь, будет музыка? Какую музыку ты хочешь? Пианиста? Пианиста и скрипача? А, впрочем, пианист и скрипач в этом ресторане и так есть. Квартет! Или даже целый ансамбль! Хочешь?

– Папа! – я всплеснула руками. – Я с тобой серьезно говорю. Уехать не сейчас, не сию минуту и не в имение, а куда-нибудь далеко и надолго.

– В Вену? – спросил папа. – Или в Рим? В Рим я бы сам с удовольствием поехал. Возьмешь меня с собой? А в Вене, честное слово, нет ничего интересного.

– В Стокгольм, – сказала я. – Или в Нью-Йорк.

– Странный выбор, – сказал он.

Вот тут мне захотелось заплакать.

Кажется, он вообще не понимал, о чем я говорю. Ну и ладно. Я тоже ничего толком не понимаю и ни в чем окончательно не уверена. Больше того, мне даже кажется: я уверена в том, что ошибаюсь. Да, конечно, я ошибаюсь, и всё будет хорошо. О, эти страшные три слова! Как заклинание. Как шаманский бубен. Как самая главная ложь нашего времени. Что бы не случилось с тобой, с семьей, с народом, с империей – отовсюду несется это успокоительное: всё будет хорошо! Этому невозможно противиться. Это как наступление лета или зимы. Как наступление старости. Или как желание выйти замуж и рожать детей. Это наша проклятая природа, которая заставляет нас, против всякой очевидности, против всякой логики, против всех уроков истории, отчаянно дергать за веревку этого старого колокола и звонить: всё будет хорошо!

Да, разумеется.

Все будет хорошо. Когда-нибудь. Война не начнется. А если начнется, то потом она все равно кончится. Мы будем жить долго и счастливо. А если недолго, то попадем в рай. А если несчастливо, то просветлимся в лоне церкви. И все равно все будет хорошо. Когда-нибудь. В недалеком будущем. Там, за горизонтом. А может быть, здесь, за поворотом. Но пока, мои дорогие папа и мама, мне очень хочется спрятаться. Грета Мюллер беременна? Вот и отлично. Нам хватит денег воспитать малыша. Да и веселее, когда ребенок в доме.

Вот эта мысль – что нужно куда-то бежать – пришла ко мне так же внезапно, неожиданно и на несколько секунд, как только что мысль о том, что у меня может не хватить времени, чтобы все разузнать про мамину затею, или аферу, или что это там было, да и не наплевать ли, если надо бежать!

Я стояла посреди комнаты и думала, а папа смотрел на меня внимательно. Наверное, ему хотелось догадаться, почему я запнулась и что сейчас делается внутри меня. Я и сама толком не знала, но мне это очень не нравилось. Я не любила всякие предчувствия, неясные тревоги и прочую мистическую чепуху. Я гордилась тем, что со мной такого не бывает, что ко мне в голову эта ерунда не залетает. А вот, гляди ты, залетела. Мне стало очень неприятно. Но я же не виновата, в конце концов. Я же не из пальца все это высосала. Оно само.


– Уехать, – сказал папа, – это, в сущности, неплохая идея.

Кажется, я поняла маму.

Она говорила, что он всегда со всем соглашается и это совершенно невыносимо. Но ведь это всего лишь папа. Поэтому надо на это махнуть рукой и постараться снять какие-то пенки с его легкомысленного оппортунизма. Вот так. Расчетливо и цинично. А что поделаешь? Потому что я люблю… Неважно! Не скажу. Никому не скажу, что я люблю. И тем более кого я люблю. Но папа, даром что изображал из себя слабоумного, кажется, обо всем догадался.

– Неплохая идея, – сказал он. – Ехать можно в Рим. А уезжать, так уж верно, в Нью-Йорк. Или вообще в Буэнос-Айрес. Знаешь, что такое Буэнос-Айрес? – задал вопрос папа и сам на него ответил: – Славный ветерок!

Назад Дальше