– Неплохая идея, – сказал он. – Ехать можно в Рим. А уезжать, так уж верно, в Нью-Йорк. Или вообще в Буэнос-Айрес. Знаешь, что такое Буэнос-Айрес? – задал вопрос папа и сам на него ответил: – Славный ветерок!
Он зажмурился, будто бы стоя на теплом атлантическом берегу и ощущая нежный ветер с океана. Но потом нахмурился и серьезно спросил:
– А с кем ты собираешься уезжать? Неужели с этой рыжей девчонкой, которую ты попросила привезти тебе из имения? С девицей Мюллер? Я не собираюсь тебе ничего запрещать! – Он встал с дивана, на котором, откинувшись на подушки, расслабленно сидел до этой минуты. Встал, очень сухо и упруго подошел ко мне и заглянул в глаза. – Делай, что хочешь. Но зачем же ты мне сказала, что собираешься замуж? Делай что хочешь, но лгать зачем? Адальберта-Станислава Тальницки фон Мерзебург, зачем ты лжешь?
– Боже, папочка! – сказала я, отшатнувшись от него и для вероподобия закрыв лицо руками. – Неужели ты подумал, что я… О нет, невозможно! Я обыкновенная девушка. Я непременно выйду замуж, буду обожать своего мужа и рожать от него детей. А Грету я люблю просто так. Просто, понимаешь? Она мне мила и симпатична. Вот ты, папа, любишь своего этого приятеля князя – никак не могу запомнить его фамилию, – у которого жирный сын. Тупой жирный мальчишка. Ну, этот князь – твой друг, небогатый, с которым вы вместе ездили в Рим. Которому твой дедушка давал целый кошелек золотых монет – ну ты же мне рассказывал! – якобы чтобы заказать мессу у Святого Петра, а на самом деле просто, чтобы он мог жить с тобой в Риме за дедушкин счет. Помнишь?
– Ну да, – сказал папа, – мой друг Дорнберг-Хесснер.
– Ты его очень любишь? Но я же не говорю тебе, что у тебя к нему ураническая любовь?!
– А ты почем знаешь? – вдруг расхохотался папа и как-то даже отчасти непристойно толкнул меня в плечо, как это бывает между мужчинами простого звания, когда они своей мужской компанией сидят в трактире, и пьют, и хлопают друг друга по спинам, и громко хохочут – и папа, хохоча, повалился на диван.
Но тут же выпрямился, посерьезнел, нахмурился и сказал, чеканя каждый слог:
– Я по-шу-тил. Я пошутил, Далли, ты поняла?
– Я поняла. Папа, у тебя остались еще приглашения? Напиши, пожалуйста, маме.
– Сама, сама, сама, – сказал папа, подойдя к бюро, отворяя дверцу и доставая конверт – мы с ним сидели в дедушкиной комнате.
В так называемой дедушкиной, если вы помните.
Глава 34
– Неужели ты не напишешь маме хотя бы то, что ты написал всем остальным? – спросила я. – Вежливо и формально. Такой-то приглашает такую-то на такой-то обед?
– Вообще-то и те приглашения ты тоже могла сама написать, – сказал папа. – Ты, кстати, всегда так делала. Начиная с восьми лет, наверное. Разве не помнишь, как вы с мадам Антонеску писали пригласительные карточки? Как у тебя соскакивали кляксы с пера и мадам заставляла тебя – боже, какая она была терпеливая, просто ангел, ангел! – сказал папа, – и мадам заставляла тебя тщательно выводить длинные фамилии твоих маленьких друзей.
– Глупых и гадких детишек твоих друзей, – подхватила я.
– А они, эти глупые и гадкие детишки… А что в них гадкого, кстати? Не дурнее тебя, – сказал папа и щелкнул меня по носу конвертом с пригласительным билетом. – И эти детишки тоже, подперев головку кулачками, выводили, пыхтя: «Дорогая Адальберта-Станислава! Честь имею пригласить тебя на свой день рождения. Любящая тебя Марта-Франческа». Так что вот! Не ленись! – сказал папа, сменив голос с умильного на грубый, и протянул мне конверт.
– Ты просто очень упрямый человек, – сказала я. – А маме было бы приятно. Тем более, что она, ты только не кричи и не маши руками, тем более что она, мне кажется, до сих пор мечтает вернуться…
– Куда? – спросил папа.
– Какой немужской вопрос, – сказала я.
– Тебе не кажется, что ты переходишь некоторые границы? – сказал папа, прикусив губу.
– Ты не хочешь, чтобы она к тебе вернулась? – спросила я.
– Границы, границы, Далли! – сказал папа. – Юная, пока еще не совсем совершеннолетняя дочь объясняет отцу, – он поднял палец, – что-то о мужском и немужском поведении. Если бы я был простой мужик, я бы спросил: ты что, белены объелась, дура?
– Как мне повезло, – сказала я. – Еще одна причина гордиться своей высокородностью.
– Тебя не пробьешь, – сказал папа.
– Не надо меня пробивать, – ответила я. – Напиши маме приглашение. Ей будет приятно. – Папа смерил меня взглядом, откинул деревянную, с квадратом зеленого сукна посередине писчую доску бюро, сильно оперся о нее локтями, так что я испугалась, что маленькие бронзовые петельки сейчас оторвутся, доска обломится, и папа шлепнется на пол, потому что он согнулся над бюро стоя – это же было большое стоячее бюро-конторка с откидной доской.
Папа достал вечное перо – оно как раз тут же торчало в стакане – и, изображая холодность и почти что брезгливость, – но на самом деле я видела, что с удовольствием – написал, что он имеет честь пригласить графиню Гудрун фон Мерзебург на обед по случаю дня рождения своей дочери.
Я заглядывала ему через плечо: он красиво расписался и попросил меня поискать, куда девалось пресс-папье.
– Не годится, – ответила я. – Придется переписывать. Перечитай еще раз. Ты приглашаешь графиню фон Мерзебург на обед по случаю дня рождения своей, то есть твоей, дочери. По-моему, это звучит глупо и невежливо.
Папа повернул голову и спросил:
– А как будет вежливо? – У него сильно покраснели уши. – И вообще, что тебе здесь не нравится?
– Я же ваша общая дочь, – сказала я. – Ты приглашаешь маму на день рождения своей дочери, вдумайся.
– Иди к черту, – сказал папа. – Ты чего стоишь? Я сказал «иди к черту» в прямом смысле слова. Проваливай! Скройся с глаз!
– Как хорошо, папочка, что ты не простой мужик, – сказала я, – как ты только что сам изволил заметить. И поэтому напиши просто: «Дорогая Гудрун! У нашей дочери день рождения. Приходи! Твой Славомир».
– Сейчас, – сказал папа. – Минуточку. Все будет, как ты хочешь.
Он порвал прежнее приглашение, достал новое (там была еще стопочка, штук десять, наверное. Папа их с запасом заказал в типографии), прищелкнул пальцами, подул на золотой кончик вечного пера и написал: «Любимая! Обнимем вместе нашу дочь. Вернись, я все прощу! Вечно твой С.»
– Нравится? – обернулся он ко мне.
– Если ты искренен, то да, – сказала я.
– Разумеется, – сказал папа. – В отличие от некоторых, я всегда правдив, искренен, честен и ясен душой, – и написал: «P.S. На два лица» – и красиво расписался.
И объяснил мне:
– Это, как ты понимаешь, на тот случай, если она не захочет ко мне возвращаться, а напротив, захочет прийти с каким-нибудь (он помолчал, подыскивая слово), ну, с каким-нибудь своим другом, а может, с подругой. Сейчас среди женщин модно заводить подруг. Ну все, все. Я устал, – сказал он, со щелчком поднимая и захлопывая письменную доску бюро.
– По-моему, наоборот, ты отдохнул и разгулялся после этой кошмарной сцены. Скажи, папочка, ты не огорчаешься, что не продал землю?
– Ну вот, – сказал папа, – по второму кругу. Я же тебе говорил: благородный человек никогда не огорчается по поводу того, чего нельзя поправить.
– А благородный человек – это человек-машина? – спросила я.
– Отчасти, – сказал папа. – И на мой взгляд, это прекрасно.
– Точно, – сказала я. – Недаром у принца Гомбургского была серебряная нога. Наверное, если бы он был весь металлический, он бы не наделал глупостей.
– Какая ты у меня начитанная, – сказал папа. – Любо-дорого послушать. Ну все, ступай. Ступай, доченька.
Он протянул мне приглашение и конверт.
– Дай еще парочку, – сказала я, – на всякий случай.
– Ты отстанешь на меня наконец? – сказал он, выходя из комнаты и едва не толкнув меня плечом. – Возьми сама все, что тебе нужно. Тут не заперто. И отстань, отстань, отстань…
Я пошла в свою комнату, написала приглашение как надо, от своего имени, просто: «Мама, приходи ко мне на день рождения. Ты же обещала!». И никакой подписи. Написала еще одно. «Дорогой Габриэль! Любимый брат!» – это я писала итальянскому князю, которого мама якобы усыновила с папиного разрешения.
Но мне вдруг расхотелось ехать на Инзель, отвозить эти приглашения лично. Я попросила Генриха вызвать курьера и велела курьеру отвезти оба письма по маминому адресу – «Инзель-Сигет, IV/15, графине фон Мерзебург». Я хотела было отправить приглашение на Гайдна, 15, Петеру и еще прибавить конверт для Фишера (они же все время вместе), но потом решила, что за эти дни мы обязательно как-нибудь встретимся и я передам эти приглашения лично. То ли тому, то ли другому, то ли обоим сразу.
Так оно и случилось.
Я услышала какой-то шум в папиной комнате. Я как раз занималась с Вяленой Селедкой, с моей учительницей всемирной истории и истории искусств – я вам уже говорила, вы, наверное, помните, что она была известная в свое время историческая романистка и сочинительница увлекательных биографий великих художников. Но папа почему-то был уверен, что именно такая учительница мне и нужна. И не потому, что я – девица, а она сочиняла романы для дам, а потому, что у беллетристов есть, как выразился папа, некий общий взгляд. А при изучении истории гораздо важнее – по папиному мнению – именно общий взгляд, а не имена и даты.
Я услышала какой-то шум в папиной комнате. Я как раз занималась с Вяленой Селедкой, с моей учительницей всемирной истории и истории искусств – я вам уже говорила, вы, наверное, помните, что она была известная в свое время историческая романистка и сочинительница увлекательных биографий великих художников. Но папа почему-то был уверен, что именно такая учительница мне и нужна. И не потому, что я – девица, а она сочиняла романы для дам, а потому, что у беллетристов есть, как выразился папа, некий общий взгляд. А при изучении истории гораздо важнее – по папиному мнению – именно общий взгляд, а не имена и даты.
Итак, я сидела в своем жестком кресле, делая вид, что пишу конспект.
В углу комнаты на диване сидела Грета, вся очень идиллическая, с пяльцами в руках, вышивая гладью уголки тонкой белой салфетки, украшая их маргаритками в точном соответствии с бумажным узором, наколотым на ткань, – сидела, чуть-чуть близоруко сощурясь. По-моему, у нее было неважное зрение. Может, это связано с беременностью? Черт его знает. Завтра мы собирались идти с ней к глазному врачу. Сидела, смешно подогнув ноги. Ее чудесные колени вырисовывались под новой просторной юбкой, а слегка круглящийся живот был прикрыт свежей блузкой и чем-то вроде казакина из синего атласа, который пока еще легко сходился на ней.
Вяленая Селедка ходила по комнате кругами и, слегка жестикулируя, рассказывала про Сто дней Наполеона, про битву под Ватерлоо, не преминула упомянуть про знаменитый дождь и еще более знаменитый насморк, и про бульдожье упорство герцога Веллингтона, который, не жалея ни солдат, ни офицеров, вцепился в самом деле, как бульдог, в окраину этой голландской деревушки и, наверное, поклялся страшной британской клятвой, что не сделает ни шагу назад. Далее Вяленая Селедка рассказала, что, по мнению герцога Веллингтона, битва под Ватерлоо была выиграна за несколько десятилетий до этого, и не здесь, в этих дождливых Нидерландах, а там, на Британских островах, на зеленых лужайках английских аристократических школ – Итона, Харроу, Регби и Винчестера.
Вяленая Селедка не преминула присовокупить, что нечто подобное спустя полсотни примерно лет сказал железный канцлер Бисмарк, с посмертной фотографией которого у меня вышел столь странный случай в имении, в библиотеке, в разговоре с папой и с дедушкой – когда я во всех подробностях описала фотографию, которой на самом деле не было. То есть она-то была, но ее не напечатали. Вяленая Селедка про это, конечно, не знала, да и я вспомнила только что. Но она отметила, красиво жестикулируя, как женщина-дирижер – ах, как жалко, что женщины не бывают дирижерами! – отметила, бросив левую руку вперед и еще немножко левее, как будто указывая барабанщику ударить в литавры, – что канцлер Бисмарк сказал: «Битву под Садовой выиграл и нашего древнего врага победил прусский школьный учитель».
– И хотя нам неприятно это слышать, – говорила Вяленая Селедка, – ибо Бисмарк называл древним врагом Германии именно Австрию, а Австрия – это отчасти мы, так что получается, что прусский школьный учитель раскатал и рассыпал именно наше воинство, – однако историческая истина важнее национальных обид.
Вот в таких умозаключениях и сравнениях, очевидно, и состоял тот «некий общий взгляд», который так ценил папа. Хотя на самом деле речь шла о подборе исторических анекдотов. Хотя, на самом что ни на есть рассамом-пресамом деле, какая разница?
Одной – наверное, меньшей – частью своей головы, я слушала и даже запоминала, что говорит Вяленая Селедка.
Бедная Селедка, я так и не запомнила ее имени. Ежели вам будет интересно, отыщите ее имя сами. Пойдите в библиотеку и потребуйте романы «Государь и канцлер», «Робеспьер и Марат», «Рафаэль и Форнарина». Пожалуй, достаточно. У нее все романы так назывались – такой-то и кто-то еще. Но почему же бедная? Думаю, Вяленой Селедке было совершенно безразлично, помню я ее имя или нет. Потому что для ее «общего взгляда», созерцающего королей, пап и великих мастеров Возрождения, я была слишком мелка, не сказать – незаметна. Сомневаюсь, что она помнила, как меня зовут. Она ко мне, по-моему, ни разу не обратилась по имени. А однажды, ожидая ее и глядя в окно, я увидела, как она, подойдя к углу, достала из ридикюля записную книжку и – скорее всего! – освежала в памяти адрес. То есть она и квартиры нашей не помнила. Еще бы! «Общий взгляд»! Только не думайте, что я на нее обижаюсь. Если бы я внезапно обеднела, просто совсем обнищала и вынуждена была бы снимать маленькую комнатку в небогатой квартирке, я бы хотела, чтобы моей квартирной хозяйкой стала вот такая Вяленая Селедка. Да, да! Я страшная болтушка и фантазерка. Я могу до полусмерти замучить разговорами и расспросами, но при этом терпеть не могу, чтобы ко мне приставали и меня расспрашивали.
Итак, половиной своей головы я слушала лекцию, скорее, для порядка, чем для дела, помечая в тетрадке «Веллингтон, зеленые лужайки, прусский школьный учитель» и все такое прочее, а другой половиной пыталась слушать учительницу Гретиными ушами, пыталась представить себе: она что-нибудь слышит? В смысле не сам по себе красиво взлетающий и взвывающий театральный голос Вяленой Селедки, то есть не какую-то незнакомую музыку – а факты, мысли, сведения, да просто истории о сражениях, жертвах и перекройке европейских карт. Слышит ли это Грета?
Скорее всего, нет.
Грета сидела, пристально повторяя узоры, прилежно, немножко по-детски шевеля губами, покусывая нижними зубками верхнюю губу. Наверное, для нее это в самом деле было как далекая музыка, чириканье птиц или жужжание пчел, потому что Грета – неученая деревенщина. Если читать ей историю, то, конечно, по специальной программе для народных школ. Но я чувствовала только любовь и нежность, глядя на нее. Мне все время хотелось сесть с нею рядом, обнять ее, погладить по голове, зарыться пальцами в ее золотистые волосы (зачем папа назвал ее рыжей? Она вовсе не рыжая!) – и сказать: да черт с ними! С Наполеонами, Веллингтонами и Бисмарками! Главное, что ты здесь, со мной, и скоро у нас с тобой родится ребенок! У меня от этого совсем хорошее настроение установилось, как вдруг со стороны папиной комнаты раздался какой-то шум.
Подружки мне рассказывали, что у них дома часто было шумно: маленькие братики или сестрички иногда поднимали крик; случалось, что к старшим братьям приходили приятели и громко хохотали. У нас всегда было тихо, как в библиотеке. Буквально вчера я возила Грету по городу, показывала ей Эспланаду над рекой и резные колонны Королевской канцелярии. Мы забрались на гору Штефанбург, и Грета поставила свечку перед ларцом, в котором хранились переломанные кости бедного великомученика Стефана, того самого, который устроил здесь крошечный монастырек еще до того, как сюда пришли бывшие кочевники. Потом мы снова спустились вниз, полюбовались витринами магазинов, зашли в вестибюль картинной галереи и даже в старую королевскую библиотеку. Мне казалось особенно важным показать Грете этот огромный зал, куда, наверное, можно было бы вдвинуть трехэтажный дом и еще осталось бы место. Зал, от пола до потолка заставленный книгами, стоявшими в бесконечных неглубоких шкафах на галереях, огражденных легкими бронзовыми перильцами. «Как тихо!» – сказала Грета. Кажется, это была ее единственная фраза, сказанная за всю прогулку. И это понятно. Огромный прекрасный старинный город просто придавил ее своей красотой, роскошью и величием. «Как тихо», – повторила она, глядя на согбенные спины ученых стариков и прилежных студентов, которые сидели за длинными столами, глядя на служителей, которые ходили по галереям с маленькими бесшумными тележками, то снимая книги с полок, то ставя их на место.
Так вот, тихо было в нашей квартире всегда – как в библиотеке. Люди бывали, много людей, но они вели себя очень спокойно и вежливо. Когда мы с папой шумно спорили – это не в счет. И вдруг какой-то совершенно неприличный, неподобающий нашему дому и нашему семейству крик со стороны папиной комнаты. Я не расслышала слов. Разве что нечто вроде «никогда более в моем доме!» и «вы не смеете!». Левой рукой я молча остановила словоизлияния Вяленой Селедки, но правую руку тут же прижала к груди и поклонилась ей, извиняясь, приложила палец к губам и на цыпочках выбежала из комнаты.
– Далли, как хорошо, что ты пришла! – вскричал папа. – Ты слышала, что он мне предложил?! Это издевательство! Он сказал, что у него есть новый покупатель! И это после давешнего фарса!
– Но позвольте, – торопливо бормотал Фишер, не оглянувшись на меня и не поклонившись мне, – позвольте, господин Тальницки! Если бы я, скажем, после отказа господина Ковальского предложил вам меньшую цену, вы могли бы подумать, что я желаю на вас нажиться. Если бы я, наоборот, предложил вам цену несколько большую, вы могли бы меня заподозрить в том, что я сбиваю вам цену, что давешний неприятный инцидент был разыгран мною для сбивания цены, а на самом деле ваша земля стоит едва ли не вдвое дороже. Известный фокус. Но это же не так! Новый покупатель предлагает вам ровно ту же цену. Это справедливая цена: не больше и не меньше.