– Попробую. Может, справлюсь.
– Наталья подмогнет, – кивнул хозяин. – Вернусь, и попаримся. С веничком. Покажу вам всю правду, что такое деревенская баня.
После обеда пошел с хозяйкой в огород. Стыдно было снова заваливаться в постель. Она дергала морковь, а он складывал ее в ящики.
– Потом переберем – и в мешки. А уж их – в погреб. До весны хватит, а то и до лета.
Поясницу ломило так, что он, извинившись, медленно пошел к дому, скрючившись, как столетний дед. Вот тебе и воздух, лес и природа! А кроме этого – тяжелый, утомительный, ежедневный крестьянский труд. Цена глубокого сна, сладкой моркови, рассыпчатой картошки и клубничного варенья. «Всему есть цена, – подумал он. – И счастью тоже». Он расплатился. Расплатился? Все квитанции давно оплачены. Подарков ему не надо. Не заслужил. А брать незаслуженное страшновато.
* * *Баня была хороша! Так хороша, что сладко ныли все мышцы и кости. Виктор гостя не щадил, охаживал веником так, что тот визжал, как девица, прихваченная за задницу. После бани выпили Натальиного самогону. Чистого и крепкого, горло сводило. Закусили зеленым луком и салом.
И снова жизнь показалась прекрасной. Такой прекрасной, что даже стало неловко: расчувствовался, разговорился, разблагодарился…
Хозяева смущенно молчали. Оба были не из разговорчивых, как специально подобрались. Было видно, что живут они ладно. Может, потому, что похожи, как брат с сестрой? А может, тяжелый труд и вечная борьба – и нет уже сил на рефлексии и разборки?
Он разглядел Наталью. Ей за сорок. Лицо усталое, в морщинах, городские женщины против нее – девчонки. Ну, разумеется, уход, массаж, кремы. А сняла косынку – и сразу помолодела: волосы густого пшеничного цвета, коса по пояс. Рассмеялась: никогда не стриглась – то мать не давала, то этот. И кивнула на мужа. С нескрытой любовью кивнула.
После рюмочки разговорилась. Сын Антон служит в армии, хороший парень. Есть невеста, еще со школы, из соседнего села. Ждет его. Девочка хорошая, не лентяйка. Есть дочь…
Наталья споткнулась и бросила взгляд на мужа. Тот чуть нахмурил брови и опустил глаза.
– Дочка Ленка. – Наталья махнула рукой. – Выскочила замуж в восемнадцать. За сельского, но непутевого. Увезла его в Питер, в селе оставаться не захотела. А там… – Наталья опять помолчала. – Там развелись. Она в общежитии поначалу. Работала на заводе. А потом завод бросила, тяжело. Пошла в официантки. Закрутила со стариком при деньгах и при квартире. Вот она и…
– И продает себя! – сурово закончил муж. – Как на базаре.
– А сколько лет старику? – осторожно спросил Городецкий.
– Сорок семь, – вздохнула Наталья. – Моему ровесник.
Виктор резко встал со стула и вышел на улицу.
Расстроенная хозяйка принялась убирать со стола.
– А у вас детки есть? Жена? – смущаясь, спросила она.
Гость мотнул головой:
– Жены нет. Была, да сплыла. А детки… – Он помедлил. – Детки, говорите. Какие там детки… Есть сын, да. Не общаюсь я с ним. Потому что подонок.
– Он? – одними губами спросила Наталья.
– И он, и я не лучше.
Хозяйка зажала рот ладонью, охнула и села на стул.
Городецкий взял сигареты и тоже вышел на крыльцо.
– Не страдай, – сказал он Виктору. – Может, любовь?
– Ага! – зло бросил тот. – Та, что до гроба. Со стариком вязаться. Ей от него чего надо? Правильно, денег. А ему от нее? Понятно что. Похоть одна и бабки. Мы что, так ее воспитали? Где недоглядели, голову сломали…
– Ну, это еще вопрос, – усмехнулся гость. – Вот ты разве старик?
– По девочкам не бегаю, – отрубил Виктор. – С женой живу. Венчанной и расписанной.
– Не у всех так получается.
– А постараться надо, – грубо ответил хозяин. – Тогда и получится!
И ушел в избу.
Городецкий сел на крыльцо. В дом идти не хотелось. И на сердце стало тоскливо. Подумал: Виктор – отец. У отцов – своя правда. А у любовников – своя. Правда вообще у всех своя. Вот в чем все дело.
* * *Анна взяла больничный и уехала на дачу. Видеть всех, даже отца, было невыносимо. С телефоном она не расставалась, брала его даже в душ и в туалет. Молчание. Звонили только отец и Попов. Последний с сарказмом интересовался ее здоровьем и напоминал об интервью. До сдачи работы оставалась неделя. «Уволит, и черт с ним, – думала она. – Не пропаду. В конце концов, есть отцовская пенсия и неполученные отпускные».
Она валялась в кровати в джинсах и в майке, не раздеваясь. Пила крепкий кофе и ничего не ела, не хотелось. По ночам не спала от кофеина и беспокойства. Джинсы с нее сваливались, майка, прежде узковатая, висела мешком. Она смотрела на себя в зеркало – страшнее черта: глаза в темных кругах, нос, как у покойника, заострился и белые сухие губы.
Не могла читать, слушать радио, смотреть телевизор. Могла страдать, и больше ничего. И выбираться из мрака совершенно не хотелось.
На пятый день она ему позвонила. Ответа не было. После этого она стала маниакально набирать его номер каждые десять минут. Вдруг с ним беда? Вдруг ему плохо? Больница? «Скорая»? Или, совсем страшно, он дома, один…
Анна села за руль и рванула в город. Окна не светились. Она поднялась в квартиру и нажала кнопку звонка. Потом заколотила в дверь. На стук вышел пьяненький мужичок в застиранной майке-алкоголичке и в черных семейниках.
– Чё бушуешь? – осведомился он. – По ментовке соскучилась? Куражиться-то брось!
Она бросила на него взгляд, полный злобы и бешенства:
– Вали отсюда! Сама ментов вызову!
– А чё? – без злобы поинтересовался мужичок. – Чё за дела? Случилось чего?
– Случилось, – бросила Анна. – Наверняка случилось. Видишь, не открывает? Значит, случилось.
Сосед затушил сигарету и облегченно заявил:
– Да ничё не случилось! Уехал он.
Анна оторопела:
– А вы откуда знаете?
– Да видел, – махнул рукой сосед. – Уехал с вещами. Дней пять назад. Сказал: Степаныч, присмотри за фатерой.
Анна в изнеможении осела на ступеньку.
– Сволочь, – простонала она, – какая же он сволочь.
– А то! – с готовностью согласился сосед. – Одно слово, интеллигент.
И тут ее прорвало. Слезы, перемешанные со смехом: интеллигент и сволочь – естественное сочетание! Истерика, самая настоящая: со слезами, смехом, соплями, слюнями и спазмом в груди. Такое с ней было впервые.
Испуганный сосед скрылся за облезлой дверью. Она тяжело поднялась, пнула дверь Городецкого ногой, взвыла от боли, выругалась и медленно стала спускаться.
«Гад и скотина. Слез моих не стоишь. И молодости. И красоты. И ума моего божественного. И таланта. Ничего не стоишь! Сволочь-интеллигент!» – Анна громко всхлипнула, истерически засмеялась, вытерла ладонью мокрое лицо и плюхнулась на сиденье машины.
«Поеду и напьюсь», – подумала она.
* * *В Москву не хотелось. Боялся. Но злоупотреблять гостеприимством не хотелось еще больше.
Городецкий видел, что Виктор после того разговора стал смотреть на него искоса. Да и Наталья Ивановна замкнулась и почти не общалась. Все понятно: чужой человек в доме, совсем чужой и совсем непонятный, из другого мира, тоже чужого и непонятного. А за ужином Городецкий понял, что неприятен им: они не поднимали глаз и молчали.
Наутро, оставив на тумбочке пять тысяч одной бумажкой, он быстро собрался и вышел во двор. Наталья Ивановна развешивала белье.
Обернувшись, спокойно спросила:
– Съезжаете?
Он молча кивнул.
– Ленин будет через час. Потерпите? – Она снова занялась делом.
Он вышел к дороге и сел на пыльный валун, ждать водилу.
Ленин подъехал быстро, увидев раскисшего гостя, не приставал с разговорами и быстро довез до вокзала. Простились.
В вагоне Городецкий подумал, что снова внес сумятицу в человеческую жизнь – и снова ничего хорошего. Ни радости от него, ни добра. Никакого позитива, как сейчас говорят. Вот и сиди в своей норе и не вякай! В монастырь тебя не возьмут, да и сам не пойдешь. Снова в свою хлипкую башню – доживай как умеешь, как получится. А получится хреново.
Москва встретила неласково, тропическим ливнем, по асфальту неслись, словно горные реки, потоки грязной, бурлящей воды. До дома добрался, промокнув до нитки.
Алкаш Степаныч курил на лестничной площадке, стряхивая пепел в консервную банку, и с живым интересом смотрел в окно.
– Во дают! Чё делают, суки!
Кто такие суки, Городецкий уточнять не стал. Когда он почти скрылся за своей дверью, Степаныч хлопнул себя по лбу и заорал:
– Максимыч, слышь, к тебе же тут баба приходила! Совсем забыл!
– Какая? – хрипло спросил Городецкий.
Степаныч пожал плечами:
– Какая-какая… Баба. Молодая. Высокая и тощая, мотыга, короче. Да еще и нахамила. В дверь твою колотилась – ну, я ей ментами и пригрозил. А чё, трудовые люди на покой не имеют права? Рабочий, так сказать, класс!
– Это ты трудовой? – усмехнулся Городецкий. – Ну да, рабочий класс. Пьянь ты, а не рабочий класс.
Степаныч нахмурил тонкие брови, решив обидеться, но передумал и с удовольствием повторил:
– Мотыга! Лохматая, тощая, бледная как поганка. И чё ты в ней нашел, Илюх? Вот я бы – ни за какие деньги, ни разу. У бабы должно быть тело. А тут…
– Сгинь, – неласково бросил Городецкий и скрылся в квартире.
Приходила! Господи, что ж теперь делать? Позвонить? А что сказать? Прости, что не предупредил, не подумал. Да и зачем предупреждать? Они расстались, и он не должен никому отчитываться.
На душе было погано. Не помог и коньяк, остававшийся после их посиделок. Нет, не стоит звонить. Пусть думает о нем что угодно. Так даже лучше, еще одно подтверждение, что он – подонок и мерзавец. И ей будет легче: поскорее его возненавидеть. Возненавидеть и забыть. А ему будет легче не слышать ее голос. Потому что наигрался. В страсти, в разборки, в претензии, в скандалы, в ссоры и перемирия… Во все.
Все. Больше ничего не надо. Не трогайте меня, забудьте. Пожалуйста!
* * *В голову ничего не лезло: ни работа, ни предстоящая беседа с Поповым. К черту! А выбираться надо. Она хорошо помнит, как однажды уже проваливалась в эту черную яму, в дыру без дна и без воздуха. Ничего не было страшнее. Поэтому нельзя. Последние силы – в кулак. Собери себя по почти растаявшим кусочкам, по острым осколкам, по обрезкам, по хрупким косточкам. Собери в узелок, свяжи с четырех сторон и потряси аккуратненько, чтобы ничего не сломалось. И вперед! Потому что иначе… Не будем об этом.
Душ, оттеночный шампунь, маска на лицо – яйцо, сметана и геркулес. Потом – светлый, почти невидимый, лак на ногти. Подщипать брови. Новая блузка, еще не надеванная, не забыть сорвать бирку. Серьги в уши, колечко на палец, браслетик на запястье. А, забыла. Духи, французские непременно. И можно идти вперед. Нас ждут великие дела! Вперед, никто, кроме тебя. Никто тебя не поднимет и не вытащит. Господи, только почему совсем нет сил? Почему я так устала? Так устала, что хочется лечь, закрыть глаза и никого не видеть.
И она опустилась на стул – красивая, причесанная, наманикюренная, душистая и нарядная. Села и разревелась.
* * *«Странная штука жизнь», – подумал он и тут же застеснялся пришедшего в голову штампа. Все-таки, как ни крути, странная. После стольких лет томительного безделья, удушающей тоски, давящего пессимизма и полного ощущения, что все давно позади, казалось, можно наконец встрепенуться, отряхнуть пепел с подошв, раскрыть глаза. Выдохнуть, глубоко и медленно, так, чтобы набрать новую порцию целительного свежего воздуха. Расправить плечи, в том числе в прямом смысле. Поднять голову, попытаться снова полюбить этот мир или если не полюбить, то хотя бы стать к нему снисходительнее, как делают все счастливые люди. Ему снова выпал фантастический шанс попробовать стать счастливым. Такая удача. Да, незаслуженная, но разве можно отказываться? Самый сильный из безусловных инстинктов – инстинкт выживания. Это проходят еще в школе. По крайней мере, они проходили. А он не воспользовался шансом. Ничтожество. Да ладно! Самоиронии ему хватает. И еще трусости. Он-то знает себя лучше других. Он трус. А герои, они не просчитывают. Они протягивают руки, берут все, что им дается!
Перед глазами в который раз проносилась вся жизнь. С самой молодости. Времени до утра – вагон. Большинство событий вспоминается как старое кино при ускоренной перемотке. А на чем-то останавливаешься. И переживаешь в сотый, тысячный раз.
Он вспомнил Лильку, свою первую жену. Она называла себя «Лилиана», и в титрах писали так же. Ей, смешной девчонке из белорусского села, казалось, что так шикарней. «Шикарно» вообще было ее самое любимое слово. Шикарный пиджак. Шикарные туфли. Шикарный мужчина. Шикарная жизнь. И ей хотелось всего этого «шикарного».
Красавица была. Тоненькая, как тростиночка. Волосы льняные, таких блондинок он больше не встречал. И глаза – утонуть и не выплыть. Отлично пела, танцевала. Все рассматривала фотографии западных звезд. Долго рассматривала, как под микроскопом. А потом спрашивала:
– Вот ты мне ответь! Чем я хуже этой или этой?
Он смеялся:
– Лилька, отстань!
А она злилась и, бледнея, поджимала губы:
– Нет, ты мне ответь!
Он раздражался, и начинался скандал. Господи, какая глупость – сравнивать себя с кем-то. Лорен – звезда мирового уровня. И муженек ее – продюсер. Тебе это понятно?! А Бардо – вообще запредельно. Где ты встретишь такое лицо? И не надо вспоминать ни про какие каноны, здесь их нет и не может быть. Потому что Бардо – это Бардо! И муж у нее – режиссер.
– И у меня, – тихо отвечала Лилька. – И у меня муж – режиссер.
Он бесился и хлопал дверью. Она мечтала о Каннском фестивале. О призах, лестнице в красном ковре. О длинном платье из блестящего шелка. О шепоте, несущемся вслед. О восхищении, почитании и всеобщих восторгах.
Но ничего не получалось. Снялась в одном неплохом фильме. О ней вроде заговорили. В одном журнале появилась статейка с фото на обложке. И все. Больше ни одного предложения. Он уговаривал ее родить ребенка и чуть подождать. Она пила таблетки «от нервов» и просто пила. Он боролся за нее как мог. Были и частные психиатры, и закрытая клиника. Держалась она месяца два – а потом все снова.
Он мечтал уйти. Она грозила самоубийством, умоляла его похлопотать за нее перед друзьями. А уж когда он начал снимать… и взял не ее, началось: полная пачка таблеток и бритва в ванной.
Он пытался ей объяснить, что не взял ее по единственной причине: она не здорова. В ответ она бросалась на него с ножом. Приятель посоветовал сдать ее в психушку. Он, измученный ее болезнью, стал мечтать о том, чтобы ее не спасли. Но «сдать» не решался.
Намечтал. Лилька выпрыгнула из окна. А он был дома, курил на кухне. Стоял лютый мороз. Он слышал шум открывающегося окна, треск отрываемой от рам клейкой бумаги. Слышал, но не двинулся с места. Ноги, словно свинцовые, прилипли к полу. Он включил радио на полный звук. По радио бодро пел Юрий Гуляев. Потом закрыл лицо руками – выходить было страшно. Так страшно, что он просидел так еще долго, пока не раздался звонок в дверь. Звонила милиция. Труп женщины под окном обнаружил кто-то из прохожих.
Он смотрел на молодого лейтенанта и соседку, что-то мычал в ответ и отказывался спускаться вниз опознавать. Его оставили в покое и вызвали «Скорую». Потом, после «Скорой» и какого-то укола, после которого его страшно тянуло в сон и он умолял всех уйти, он наконец вспомнил телефон приятеля. Лейтенант поднял телефонную трубку и что-то стал объяснять – неторопливо и терпеливо.
А он уже спал. И странное дело, ему снился прекрасный яркий сон: берег моря, изумрудная вода, невысокие горы, покрытые лиловыми цветами. И нежное, почти прозрачное, светло-голубое небо, в котором летел крошечный серебристый самолет. Летел прямо на ослепительно яркое, почти белое солнце. И в этом самолете сидел он. Один. И ловко справлялся со штурвалом, не уставая поражаться красоте мира.
Проснувшись, он подумал, что этот серебристый самолетик и есть транзит в его новую и счастливую жизнь. Про Лильку он вспомнил позднее, когда взгромоздил на плиту тяжелый, полный воды темно-зеленый чайник. А потом случилась та мерзкая история с ее матерью и письмом. Теща, естественно, приехала хоронить дочь. Не проронила ни слезинки. Баба была суровая, крепкая, в войну партизанила в Полесье, муж повесился по пьяни, двоих сыновей потеряла – тоже за воротник закладывали дай бог. Говорила, война выжгла все сердце. Подняла большое хозяйство и сразу после войны стала председателем колхоза. Лилька – последыш, любимица. А когда дочь собралась в Москву «на артистку», прокляла ее громко, на всю деревню. Лилька впервые ослушалась мать и долго, еще лет шесть, страшно боялась, что та приедет в Москву и «оттащит ее обратно в село за волосья». Но гордая старуха не приехала ни разу – ни на свадьбу, ни на Лилькину премьеру.
На поминках в Доме кино теща выпила три рюмки водки, закусила черной горбушкой и поманила его пальцем. Вышли. Старуха, сощурив больные и умные глаза, спокойно сказала:
– Посажу. И не дергайся, все равно посажу.
– За что? – искренне удивился он.
– А что, не за что? – спросила теща.
Он пьяно мотнул головой, мучительно вспоминая ее отчество.
Теща достала из кармана старой вязаной кофты лист бумаги.
– Прочти на досуге, – усмехнулась она недобро. – Может, тогда догадаешься.
И пошла к выходу. Потом обернулась.
– Это, – кивнула на лист, – переписанное, конечно. А настоящее, Лилькино, у меня. Пока. А скоро будет в милиции.
Он сел на банкетку в коридоре и стал читать. Не удивился: Лилька жаловалась матери, что он, муж, ее «гробит», не знает, как от нее избавиться. Поднимает на нее руку, ненавидит и изменяет. А главное, в своем кино не снимает, потому что ждет, «чтобы она пропала». Смерти ее ждет и всячески ее к этому ведет. И в конце: «Не удивляйся, мама, если придут плохие вести. Во всем виноват Городецкий. Меня не будет, а он все так же будет красоваться, снимать свое кино, спать с проститутками и никогда ни за что не ответит».