Ее последний герой - Мария Метлицкая 11 стр.


«Чушь, – подумал он. – Чушь и болезненный бред». Ну, напишет чокнутая бабка заявление. За что его сажать? За то, что он не снимал свою жену? За то, что лечил ее и бился за нее столько лет? Есть все справки, все подтвердят врачи. Лилька была алкоголичка, больной человек. Пересчитают все ее суицидальные попытки. Свидетелей – море. Свидетелей ее болезни и его борьбы.

Он бросил письмо в урну и пошел в зал, чтобы напиться еще сильнее. А бабка не шла из головы. И в нем поселился страх, мерзкий, липкий. Чуял Городецкий, что не оставит его теща в покое. Посадить не посадит, а крови попьет.

И все-таки после смерти жены он вздохнул. Стыдно, а правда. Чувствовал ли он вину? И да и нет. Что не снимал ее, уже больную? Наверное. Может быть, дай он ей работу, она бы воспряла, встрепенулась и вывернулась из своего штопора. Но он боялся, что она добавит хлопот и сорвет его планы. Вспоминал ее истерики на площадке и тут же закрывал тему. Но разве отказывался решать ее проблемы? Разве бросил ее, выгнал из дома? Не пытался спасти, лечить? Жалел денег? Ни разу. Может, только в самом конце, когда все стало совсем невыносимо. И еще понимал, что исход, предсказуемый и ожидаемый, был единственным верным выходом из этого ада. Его и ее ада. Да, он мог запереть ее в психушку насовсем. Там бы ее обкалывали, превращая в овощ. Лучше? Возможно. А возможно, и нет.

Про тот, последний, вечер он запретил себе думать. Запретил вспоминать звук отодранной бумаги от окон, стук балконной двери и тянущий по полу сквозняк от открытого окна. Запретил, но забыть не смог. Ни на один день и всю свою жизнь. Если бы он выбежал тогда с кухни? Схватил ее за руки, вызвал «ноль три», и ее бы снова спасли. В тот раз. А потом был бы еще раз. И второй, и третий. Она – человек пропащий. А ведь как подгадала! Как продумала все: чтобы он был дома, чтобы больней и страшней. Вы, Илья Максимович, чаек тут попиваете, а ваша, с позволения сказать, супруга – головой в сугроб. А вы все чаек с зефирчиком! Нехорошо, Илья Максимович!

Нехорошо. Да так нехорошо, что вместо короткой и сладкой эйфории начались такие муки совести… Не приведи бог!

Бывшая теща тоже из головы не шла. И правильно, что не шла. Начала писать во все инстанции: зять – сволочь, дочку сгубил, сам пил и ее за стол усаживал. Мужик-то покрепче. А она, кровинушка… Без работы, без деток. Рожать не пускал, ирод! Одни аборты. Изменял со всеми подряд. Никого не пропускал. Чуть что – запирал дочку в больнице на десять замков, чтобы дальше куражиться, девок водить на семейную постель.

Вызвал его следак. Объяснил про статью «доведение до самоубийства». Сто седьмая, от трех до пяти. Посочувствовал вроде. Объяснил: теща не успокоится, пока тебя не прижмет, и не надейся.

Вызвали на партком. Желающих согнуть, сгноить, списать и просто уничтожить – море. Были, конечно, и сочувствующие, немного, правда, но были. Собирали даже какие-то подписи в защиту. В общем, забурлило пузырями вонючее болото.

Тогда вызвал его Сам и посоветовал «сгинуть на пару лет». Глаза не мозолить. Сам хорошо к нему относился, любил, можно сказать. Нашелся заступник и посерьезнее, в горкоме, поклонник творчества. Эти дяденьки и спасли его: решили отправить в Ташкент, на «Узбекфильм». «А как все притихнут и пена сойдет, вернешься, куда денешься».

Уехал с тоской в сердце. А там оказалось совсем неплохо. Тепло, солнце, дыни и помидоры с кулак. Запах плова из каждого двора. Добрые, милые люди. К нему с уважением и восточной церемонностью: из самой столицы, известный человек. В душу никто не лез. Дали хорошую комнату от киностудии, в самом центре. Когда надо – водитель. Рыбалка, горные озера – словом, не жизнь, а рай.

Как он любил ходить на Алайский! С плетеной корзиной, поутру, вместе со спешащими домохозяйками, рано-рано, пока еще солнце не набрало своего ослепительно-утомительного жара… Возвращался словно со съемочной площадки. Такие типажи, мама дорогая! Квартира была на Чилинзарской, совсем близко от киностудии. Садился на балкон с козырьком из полосатой простыни, резал в миску пару помидоров, крошил сладкий лук. Солил крупной солью и добавлял чуть-чуть ароматного масла. Туда крупными кусками еще теплую лепешку и… А плов! Это была сказка. Хорошего плова (а плохого там не было) можно было поесть везде, в любой забегаловке, в любой самой затрапезной харчевне. В любом дворе: заходи, двери открыты, в тенистом дворике с утра стелется дым, невыносимо прекрасно пахнет и идет легкий дымок от огромного казана. Длинный стол под старой клеенкой. На столе – помидоры, красный лук, пиалы, всегда горячий заварочный чайник. Теплые лепешки с зернышками кунжута и миска для плова. Вам сколько? Да накладывай, хозяйка! Не жалей!

И она не жалела: гордо посверкивая золотом во рту, сводила густо насурьмленные брови и щедро ссыпала в миску золотистый рис, пересыпанный светло-желтыми полосками моркови, почти невидимым луком и бронзовыми кусочками баранины – косточка, кусочек мяса, прилипшие зернышки барбариса и зиры. Тут же наливала чай, темно-красный, с густым запахом и терпким вкусом.

Хозяйка следила пару минут:

– Как, хорошо? Вкусно?

Он, мыча от удовольствия, перекатывая в жадном рту обжигающую вкуснятину, только кивал и поднимал указательный палец.

Хозяйка довольно кивала и уходила по своим делам. После такого губительного раблезианства можно было прилечь на дастархан (потертые плюшевые коврики, куча жестковатых подушек с лебедями) и поспать пару часов. И совсем не жарко под чинарой, древней, как этот прекрасный мир. Он слышал, как хозяйка гоняет детей, призывая их к тишине: гость уснул. Дети затихали на пять минут, а потом гул нарастал с новой силой. Проснувшись, снова пил чай с кусочками колотого сахара и разноцветными карамельками, которые он втихую раздавал детворе, замершей у чинары.

Счастье, вот что это было.

Там, в Ташкенте, снял две документалки. Одну – про хлопкоробов, как без этого. А вторую – про любовь уйгура и узбечки. Он – врач в поселковой больнице, она – дочь «большого» человека. Просватанная богатая невеста. Но случилась любовь, и они сбежали. Сбежали в горный аул, к его дальней, почти забытой родне. Их искали с милицией. Не нашли. А спустя пару лет, уже родители двоих милых детей, они спустились с гор и пришли к ее отцу на поклон. Простил, куда делся. Дочь отплакали, почти похоронили, а тут – такая радость. Наобещали большой дом с обстановкой, бархатными гардинами, хрусталем и богатыми коврами, машину посулили. А они от всего отказались и обратно к себе, в глинобитный домишко с солдатскими одеялами и с жалкой печуркой. Сказали, что там были счастливы все эти годы и боятся это счастье спугнуть. Боятся, что утонет оно в гулком эхе комнат огромного дома. У родителей горе – а делать нечего.

Он хорошо все это снял – и огромный дом ее отца, и ее сестер в золоте с головы до ног. Убогую деревушку – пара домов, старики и старухи, молодежь давно с гор спустилась. И незабываемую, нереальную красоту тех мест: голубые горы, прозрачные озера и шипящие реки, персиковое дерево у крыльца. И счастливые лица героев картины: дескать, нам ничего не надо, только чтобы никто не трогал. Он лечил старух во всей округе, разъезжая по горным тропинкам на низкорослой строптивой лошадке. Она ходила за детьми и вела дом. И каждый вечер выходила на улицу, чтобы встретить любимого мужа.

Спустя четыре месяца Городецкий узнал, что красавец уйгур погиб в горах во время ливня. Его молодая жена отвезла детей к родителям и вернулась в свой дом. И на следующий день бросилась в пропасть.

Он тогда думал: чертова жизнь! Эти двое были так счастливы и так влюблены! И им ничего не было нужно, кроме их семьи и их любви. И такой финал. Она могла вернуться в отчий дом, жить в достатке среди родни. Погоревать пару лет и счастливо выйти замуж. И никак не мог соотнести ее выбор с выбором его жены Лильки. Где пьяный больной угар – и где истинное, неподдельное горе?

Спустя почти три года Городецкий вернулся в Москву. Показалось, что все ему рады. Ну, почти все, те, чье мнение его тогда еще интересовало. Даже благожелательно отозвались о его «узбекском» периоде. Скуповато, правда, но не привыкать.

Он рьяно принялся за дело и снял «До востребования. Имя – любовь». Лучшую свою работу, как он всегда считал.

А еще через полтора года встретил Ирму.

* * *

Разделась и легла в кровать. Включила Шопена – помирать, так с музыкой. Отец, слава богу, отправился в санаторий. Путевку, конечно, выбила мать со свойственной ей хваткой и решительностью. Спасибо! Двадцать четыре дня одиночества. Это хорошо или плохо? Точно хорошо.

А в два часа ночи, измученная и несчастная, она набрала его номер. Будь что будет! Не станет говорить – ну и ладно. Может, тогда полегчает.

Он ответил не сразу, через восемь звонков. Она считала.

Кашлянул:

А в два часа ночи, измученная и несчастная, она набрала его номер. Будь что будет! Не станет говорить – ну и ладно. Может, тогда полегчает.

Он ответил не сразу, через восемь звонков. Она считала.

Кашлянул:

– Да, я слушаю.

И тут она завопила. Ведь совсем не собиралась, а завопила так, что самой стало неловко.

– Хватит уже, – растерянно оборвал он. – Почему, собственно, я должен был докладывать? Мы же расставили точки над «и». Или я ошибаюсь? Каждый живет своей жизнью. Да, я уехал. Так мне было проще. А тебе… Да я был уверен, что у тебя все нормально. Жизнь, так сказать, вошла в колею.

Она снова закричала и заплакала.

Он совсем растерялся:

– Ну прости, прости. Не подумал. Не подумал, что надо было эсэмэску послать хотя бы. Да, дурак. Сволочь, согласен. Старый идиот. Сердце? При чем тут сердце? О господи, не подумал! Ну, еще раз: прости. Да успокойся же, наконец! Что случилось? Все живы, здоровы. Выпей валокордина или ну не знаю чего там еще. Выпей и спи! Ночь на дворе. Посмотри на часы! Я? Да, спал. Преступление? Возможно. Да, отдохнул и привел нервы в порядок. Чего и тебе от души желаю. Нет души? Хорошо, согласен. Все? Нет, не все? А что еще? Приедешь? Сейчас? Даже не думай! Не открою. Ты слышишь? Я тебе не открою. И с удовольствием пойду к чертям собачьим, раз ты так желаешь. И пропаду пропадом к твоему удовольствию. И исчезну с лица земли. Обещаю.

Она бросила трубку. Он попытался прикурить. Зажигалка в дрожавших руках чиркала и не давала огня. Он пошел на кухню за спичками. Закурил и бросился в комнату.

Схватил телефон и прокричал в трубку:

– Не вздумай садиться за руль, слышишь? Не смей ни за что! Я тебе приказываю!

Она хрипло рассмеялась:

– А я уже за рулем. И кстати, кто ты такой, чтобы приказывать мне?

* * *

Оставшееся время он простоял на лестничной площадке, периодически вглядываясь в мутное грязное стекло. Наконец она подъехала. Он бросился по лестнице вниз.

Когда она зашла в подъезд, он уже стоял у входной двери. Она испуганно отпрянула:

– Ты!

Он сделал ей шаг навстречу и крепко прижал к себе.

– Дура, – прошептал он. – Какая же ты у меня дура!

Он гладил ее по голове, утыкался в ее макушку и слышал, как бьется ее сердце. Впрочем, как было понять, чье это сердце колотится?

– Пойдем домой? – всхлипнула она. – Я замерзла.

Пошли. Домой. Греться. Греться, каяться, любить. Ну, и все остальное, что полагается. У всех нормальных людей. У живых.

* * *

Среди ночи, когда они еще не спали (как же они соскучились друг по другу!), Городецкий, радуясь, что вопрос, мучивший его, он может задать в темноте, не глядя в глаза, решился.

– Слушай, – от смущения глухо сказал он. – Все наши безумства и экзерсисы, хотя я наверняка себе весьма польстил, как в смысле безопасности? Ну, ты понимаешь, что я имею в виду…

Она вздохнула и поудобнее расположилась на его плече.

– А вот об этом не думай. Совсем не думай. Потому что, – она сделала паузу, – ну, потому что нет оснований. Совсем, понимаешь?

– Нет, – ответил он. – Понимаю, но не совсем.

Она резко встала с кровати.

– Тогда поверь на слово. Этого у меня быть не может. Просто не может, и все.

– Ты так в этом уверена? – уточнил он.

Она прошлепала босиком на кухню. Он услышал звук включенной воды. И следом – ее крик:

– Уверена! Это диагноз. Вердикт врачей, понимаешь? Никогда и ни при каких условиях.

Она заглянула в комнату.

– Спи спокойно, дорогой товарищ. Или не спи. – И она ловко улеглась ему под бок. – Не спи, лучше не спи, – забормотала она, утыкаясь ему в подмышку.

Потом подняла голову, посмотрела на него и скомандовала:

– И больше – никаких вопросов. Договорились?

* * *

Утро было сладостным, как никогда. Давно Городецкий не испытывал такого блаженства, наблюдая за женщиной. Как она выходит из душа, вытирая полотенцем влажные волосы. Как усаживается на стул, закинув ноги на табурет. Как придирчиво рассматривает себя в зеркало, чуть выпячивая нижнюю губу. Как шутливо требует кофе.

– Провинился – вот и подай. Наказан!

– Наказан, – согласился он. – Еще как наказан. Или премирован? Вот ведь вопрос.

Она болтает про работу, про злого начальника, про то, что нужно непременно съездить к отцу в санаторий. И встретиться с матерью.

– Неохота, а надо. Несложно раз в месяц попить где-то в центре кофе, правда?

Вздыхает.

– Не сложно, но неохота. Вот прямо чертовски, веришь? И откладывать нельзя: маман просто в бешенстве. Сегодня вечером придется. Деваться некуда. Слушай! У меня идея! Часов в шесть я с ней встречусь, ну, скажем, на Тверской. На час или полтора, не больше. А к полвосьмого подъедешь ты. И мы с тобой… – мечтательно протянула она. – Пройдемся по Бронной. Это раз. Посидим на Патриках – это два. Потом… А! Потом в Камергерский. Ты любишь Камергерский? Я обожаю! Прошвырнемся, потом посидим, например, в китайском ресторане. Ты любишь китайские штучки? Я больше всего – вон-тон. Это такой супчик, знаешь? И еще пирожки с капустой в рисовой бумаге.

Он молча курил и смотрел на нее, любовался.

Она поняла, порозовела и уточнила:

– Согласен? Мы же с тобой еще нигде не гуляли.

Он кивнул:

– В полвосьмого, у Пушкина.

– Там встречаются все влюбленные.

Он смутился. Влюбленные… Дурочка. Совсем еще ребенок. Где он – и где влюбленные? Ан нет, и его записала. Самое смешное, что это чистая правда.

* * *

Он думал про нее. Весь день. Перебирал, словно пряди волос, ее фразы, вспоминал ее взгляд и улыбку.

Спасибо, Борис Леонидович! Как всегда, в самую точку. Лучше не скажешь.


Он думал о том, что нет ни щепотки корысти ни в ее действиях, ни в ее помыслах. Она не пыталась свить гнездо поуютнее, например повесить новые шторы или купить посуду на кухню. Она не раскладывала свои вещи в его шкафу, выделяя для них место. Она не собиралась врастать корнями в его жизнь: не строила планов совместных отпусков, встреч Новых годов и прочих праздников. Она не стремилась познакомить его с родителями. Она не собиралась заводить от него ребенка, хотя, наверное, просто не могла. Она не просилась за него замуж – а ведь этого хотели все его женщины. Она не напрягала.

Она просто его любила. Такого, какой он есть, усталого, немолодого, не очень здорового. Нищего и утомленного. Разочарованного, желчного и трусливого. Трижды разведенного неудачника. И выходило, что ей ничего не нужно, кроме него самого.

– Ты – последний герой, – уверяла она.

Он упрекал ее в наивности и в незнании материала. А она твердила свое:

– Ты же не знаешь современных мужчин. Это беда. Ни за что не отвечать, ничего не брать на себя. Они всего боятся. Наглых приезжих, те распилят их законные метры. Местных, москвички – это те же акулы, только в другом обличии, да еще и избалованные и капризные. Работа? Да только бабки, и все! Заплатить за девушку в кафе? А как же эмансипация и уравненные права? Пополам, милочка, пополам. И в отпуск то же самое. Дети? Да не приведи господь! По крайней мере, до сорока. Друзья? Выпить и потрындеть, ничего более. Власть ужасна. Борьба с режимом? Не смешите! Валить отсюда – правильный выбор, только там будет еще сложнее. Нет, мы уж как-нибудь, отсидимся, отмолчимся и переждем.

Он пытался возражать:

– Ну не все же. В любое время и в любом месте были и есть другие. Тебе просто не повезло.

– Мне-то как раз повезло, – жарко шептала она и смотрела на него затуманенными глазами.

– Нашла героя, – удивлялся он. – Да что ты про меня знаешь, если на то пошло? Про все мои компромиссы с совестью, про неблаговидные поступки?

Она мотала головой:

– Ты из поколения героев. Вы жили в такой несвободе и умудрялись творить! Говорить, пусть непрямым текстом, но о главном и вечном. О любви, о дружбе, прекрасными словами. Вы не продавались за деньги. А их, деньги, давали в долг легко и без процентов. Вы читали запрещенные книги, зная, кстати, что за это вам будет. Вы не сдавали родителей в пансионаты, как красиво сейчас называют дома для престарелых. Вы любили от всего сердца. Оставляли бывшим женам квартиры и уходили в никуда ради новой любви. Вы жили в картонных домишках на море: пили дешевый портвейн, рассуждали о жизни, читали друг другу стихи, клялись в вечной любви и вечной дружбе.

После приукрашенной войны, после послевоенного жирного и лакового лубка пырьевских ярмарок, со снопами золотистых колосьев и гусями из папье-маше, после яростно звонких песнопений про богатую и сытную Родину, после целлулоидных героев, которые были либо кристально чисты, либо вымазаны дерьмом с головы до ног, вы впервые заговорили на человеческом языке. Оказалось, не все однозначно – и измены, и предательства иногда совершают не самые подлые люди! Вы рассказали о том, что тихая нежность важнее надоев молока, а вполне приличный человек имеет право оступиться и совершить ошибку. Оказалось, советский человек тоже хочет хорошо одеваться, любит вкусно поесть, мечтает о Париже и голубой нейлоновой водолазке, и – главное – его не все устраивает в жизни! Он не ощущает себя идиотски счастливым, вот в чем дело…

Назад Дальше