Впереди, сейчас видно, по всей ширине дороги нескладно пляшет что-то пестрое. И латиноамериканская музыка гремит. Самба в Подмосковье? Представьте себе – самба, такой вот кошмар. Пародия, ничего общего со страстным танцем, клоунские выкрутасы, неприятные, потому что бездарные. А посередине медленно движется какой-то катафалк, заваленный целлофановыми букетами и, кажется, коробками в лентах-бантах. Подарки, что ли, везут этой самой Мусе?
– Юлька, ты смеешься? Часа на три-четыре? К вечеру будем? Может, мы пешком? Быстрее доберемся.
– Я, Юрочка, на каблуках. И я, Юрочка, дама, занимающая определенное положение в обществе. Обо мне даже в «Свецких цацках» довольно часто упоминают. Ты представляешь, какой выйдет скандал, если я пойду пешком на дачу? Туса в обморок ляжет. Почему – не знаю, не спрашивай. Такие уж они хилые в некоторых случаях. По мне – пешком так пешком, очень даже миленько. Но – каблуки, такая, понимаешь, Юрка, досада.
– Юлька!
– Юрочка, милый, я же смеюсь. Ты прости. Здесь сейчас свои законы, свои взаимодействия, подводные течения, этикет, ритуалы, реверансы, обязательные обнюхивания, помечание столбов и виляния хвостом. Все как будто бы оговорено: на что обижаться, на что нет. Какие виды сучьей свары считать цивилизованными, какие недопустимыми. Кого безо всяких на то оснований считать человеком добрым и достойным, кого, наоборот, избегать, будто он смердит… А он не смердит, он всего лишь на самом деле добрый и достойный, хотя и не имеет, бедняга, налысо бритой свиты в белых фраках на голое тело и в штиблетах с красными подметками и не окружен толпою проплаченных, обколотых и визгливых, как ржавые музыкальные пилы, поклонниц и поклонников.
– Юлька!
– Юрочка, милый, остается только смеяться, но, упаси господи, не публично – с дерьмом съедят и не поморщатся. Вот смотри: сейчас уже двинемся. Я же говорю: что такое Муся?
– А что такое Муся?
– Муся Парвениди, конечно же, – недоуменно объяснила Юлька, как будто все на свете должны знать Мусю Парвениди, как будто она вторая Жанна д'Арк, или мать Тереза, или Индира Ганди, или хотя бы знаменитая негритянская экстремистка семидесятых годов Анджела Дэвис. Хотя что-то такое из телевизора смутно вспоминается… Но совсем уж смутно.
– Понятия не имею, кто такая Муся Парвениди, – решаюсь признаться. – Эстрадная звезда? Или что-то вроде Хакамады?
– ???!!!
Мимика у Юльки всегда была выразительной, как у дворовой шпаны, но тут добавилось и жизненного опыта, и светского лоску. Ах какой театр! Юлька, я люблю тебя.
– Как можно не знать? – изображая священный ужас и благоговение, сдавленно шепчет она, и глаза у нее делаются будто блюдца с шоколадной конфетой посредине. – Ты и вправду не знаешь Муси Парвениди, Юрочка? Кого тогда ты вообще знаешь, дикарь ты наш?
– Юлька, да ну тебя.
– Ты и вправду не знаешь нашей Муси? – не унимается Юлька. – Нашей непревзойденной Муси, которая два раза в год звездит под чужую фанеру и не стесняется брать за такое удивительное представление пятнадцать-двадцать тысяч баксов? И столько же за ночь, проведенную с ней? Тоже, говорят, в своем роде представление. Тоже, говорят, несколько фанерное. Ты не знаешь Муси Парвениди, затусованной до корней ее крашеных волос, если это не парик, конечно? Муси Парвениди, родной дочери самого Пипы Горшкова?!
– Какого Пипы?! – ошарашен я.
– О-о-о! – стонет Юлька, задыхается от смеха и велит красному, как огнетушитель, и, судя по издаваемым звукам, с пеной под носом, но со спины кажущемуся невозмутимым Никите Спартаковичу: – Поехали, Никита Спартакович! Похоронное шествие, кажется, иссякло. И не хрюкайте под нос, смейтесь на здоровье. – Потом объясняет: – Неважно, какого Пипы, Юрочка. Ну, Горшкова. Дело в том, что никто на свете не знает, что это за зверь такой на самом деле. Знаменитость, и все. Пузырь земли, как многие нынешние. Из ниоткуда. Впрочем, слухи о нем ходят довольно страшные. У-у-у!
– Слухи? Страшные слухи о человеке с таким именем?
– Ну да. Имя-то он, кстати, может позволить себе любое, даже самое непристойное, и будьте добры, приветствуйте. Потому что, говорят, у него огромная картотека, досье на всех заметных и даже мало-мальски заметных, и даже просто случайных людей. Этим и живет наш Пипа.
– Шантажом?
– Ты по-провинциальному прямолинеен, Юрочка. Но прав по сути. Вот именно, шантажом. Я его встречала в свете два-три раза. Приятнейший человек, очень похож на моего Никиту Спартаковича. Вам бы, Никита Спартакович, темненький паричок и вислые усы приклеить, в ухо вдеть серьгу, ну вылитый Пипа будете. Вы, случайно, не он?
– Нет, – замечаю себе под нос, – Никита Спартакович не Пипа, он коррумпированный мэр Тетерина. Юлька, а почему, собственно, он Горшков, а она Парвениди?
– Потому что не бывает на эстраде и на глянцевых страницах Горшковых, Огурцовых, Парнокопытченко и Сосюков с Перекакиными. Не гламурненько сие. Поэтому Муся сходила замуж за Андрона Парвениди, владельца сети казино, а потом развелась с папашиной помощью. И отслюнила при разводе энное количество пиастров и бриллиантовое приданое… и фамилию. По-русски звучит ничего себе. Но если бы Муся языки учила или хотя бы просто книжки читала, она бы задумалась, не соотносится ли «Парвениди» с «парвеню».[1] Хотя, конечно, Андроновы денежки окупают любые лингвистические казусы. Да и репутация ее папеньки такова, что никто не решится просветить Мусю по поводу ее благоприобретенной фамилии.
– Слушай, так его же убьют, этого Пипу. Всенепременно.
– Глупости, Юра. Пипа, он вроде дополнительной – частной – налоговой полиции. И будет жить, пока делится с кем положено. Полагаю, что он иногда и дотации получает, бонусы, премиальные, так сказать, помимо хорошенького процента от своей деятельности. Есть, видишь ли, нужда в таком Пипе. На то и щука в реке, чтобы карась не… зажрался. И знал свое карасиное место. Иначе непорядок, иначе система заглючит. Хотя ты прав, рано или поздно кто-нибудь сочтет, что Пипа слишком много знает, и тогда… Тогда найдется для нашего мытаря осиновый кол, бомба-то в автомобиле вряд ли поможет… Впрочем, ему на смену тут же найдется другой. Мало ли в Московии мытарей? Да как в Бразилии диких обезьян. И что-то мне кажется, что ни один не собирается бросать казну и делаться святым апостолом.
Юльке очень горько почему-то. Даже крохотные морщинки задрожали у ее закатных губ. Глаза потемнели до черноты, а брови ее, два соболя, сбежались нос к носу утешать друг друга.
– Юлька?
– А ну их всех, Юра. Смотри, уже Одинцово.
И правда. Одинцово, Никольское. Вот почти и приехали. Машина на малой скорости пробирается меж глухими заборами. Долго-долго пробирается.
– Заборы, Юлька.
Надо же, лабиринт какой. Раньше не было. Раньше все насквозь светилось.
– Что поделаешь? Заборы. У нас тоже забор. Зато все остальное почти не изменилось. Все тот же дом из потемневших старых срубов, толстенные бревна. Когда поселок начинался, разбирали старые срубы и строили из них. Наверное, у нас один из последних старинных деревянных домов, остальные перестроили, возвели палаты каменные.
– Юлька, а как же ты, и без каменных палат?
– У меня есть и каменные, а как же? Резиденция в стиле северного барокко на Истре. А здесь, на Николиной Горе, заповедник. Не трону, пока не рухнет само, пока уже никакие реставрации не помогут. Пусть этот дом считают причудой миллионерши. Я люблю его таким, какой он есть. И поклоняюсь колодцу. Папа рассказывал, что вырыли колодец по указанию такого специального человека, Силантия, который бродил по этим местам и показывал, где рыть колодцы. А потом, когда выроют и вода прибудет, он воду то ли благословлял, то ли заговаривал на долгую жизнь. «Гори звезда, из недр земных, гори, сияй из вод бездоных…», и я забыла, что там дальше. Считалось особенно удачным, если в колодце ночью звезда отражалась.
– В нашем отражалась?
– Не знаю. Но колодец мы время от времени чистим, несмотря на то что воду почти сразу же подвели в дом. А колодезные звезды, говорят, видятся не всем. Мне – так нет.
– Он же под крышей, Юлька! Колодец-то. Я вспомнил.
– Ох, в самом деле! – смеется она. – Какие там звезды! Но я, признаться, и в лужах-то звезд не видела. Хотя есть звезды и, на мой взгляд, лучше всяких там небесных и колодезных: сейчас цветут астры и георгины. Ты их любил, помнишь?
– Не помню, чтобы так уж любил.
– Любил, – настаивает Юлька, – только скрывал почему-то. Юрий – Георгий. Георгий Победоносец, – опять смеется Юлька. – Георгий – победитель исчадия преисподней. Или кого там на самом деле? Георгины – твои цветы.
– Ну с чего ты взяла? Я больше люблю деревья.
– Сад цел, такие заросли. И сосны мы не вырубили, а елка, наша новогодняя елка, вымахала выше крыши. Такая непролазная, темная! Такая сама по себе. И гамак на прежнем месте, и чердак захламлен по-прежнему, и место для костра все там же. И в сарае, как всегда, осиное гнездо сбоку под крышей, и туда входить страшно. А помнишь рябинки у калитки? Огромные деревья стали, я таких рябин нигде не видела, и ветки от ягод трещат.
– Не помню, чтобы так уж любил.
– Любил, – настаивает Юлька, – только скрывал почему-то. Юрий – Георгий. Георгий Победоносец, – опять смеется Юлька. – Георгий – победитель исчадия преисподней. Или кого там на самом деле? Георгины – твои цветы.
– Ну с чего ты взяла? Я больше люблю деревья.
– Сад цел, такие заросли. И сосны мы не вырубили, а елка, наша новогодняя елка, вымахала выше крыши. Такая непролазная, темная! Такая сама по себе. И гамак на прежнем месте, и чердак захламлен по-прежнему, и место для костра все там же. И в сарае, как всегда, осиное гнездо сбоку под крышей, и туда входить страшно. А помнишь рябинки у калитки? Огромные деревья стали, я таких рябин нигде не видела, и ветки от ягод трещат.
– А березовая роща? Жива?
– Да, да. Ее как-то обходят. Леший бережет, живучий старикашка. Там не перевелись колокольчики, ромашки, иван-да-марья. Помнишь, я учила тебя плести венки, а ты злился, но плел, чтобы мне понравиться?
– Помню, как ты меня фехтовать учила, а про венки забыл. Нет, вспомнил. Поваленное дерево, теплая белая кора, охапка переломанных цветов и травы тимофеевки… Я люблю тебя, Юлька.
– И я тебя. Значит, все будет хорошо. Все будет хорошо, и да сгинут мытари, – повторила она заклинанием, но мне показалось, что неуверенно. Что нас ждет, Юлька? И чего ты ждешь сама? Чего боишься?
Она не солгала, почти все осталось прежним. Заповедный кусочек безоглядного счастья. Мощеная тропинка к дому с неровным камнем на четвертом от калитки шагу. Яблоки-падали-ца с бурыми бочками раскатились в траве, гниют и пахнут одуряюще. Корзинка с полосатыми яблоками, забытая на ступеньках веранды. Колодец с воротом под высокой крышей. Вдоль забора несмелая, по краешку, кленовая желтизна ранней осени. Кусочек леса перед домом – неприступная гордая елка и сосны в обильной смоле, неряшливая старая сосновая хвоя под ногами, полно шишек. Мы растапливали ими камин. Собирали в старое худое ведерко, тащили в дом и растапливали. А шишки были сыроватые и потому дымные. Взрослые нас лениво поругивали за дым. Камин кирпичный, красиво закопченный, в темно-коричневых изразцах. На каминной полке бронзовые подсвечники и розовый треснувший кувшин. На боку кувшина овальный медальон с тонко выписанным портретом маркизы Помпадур в венке из роз и незабудок. Очень драгоценный кувшин, старинный, севрский, по-моему. В кувшине – постыдно мещанский крашеный ковыль, заведенный в порыве сентиментальности Еленой Львовной, мягкие зеленые и темно-красные метелки. Сколько им лет-то?
Невиданный комфорт и уют. Старинная дубовая кухонная мебель, столу лет триста, наверное, буфет чуть моложе и натерт воском. Фаянс и медь на тяжелых полках. Скатерки с бабушкиным шитьем и легкие облачные, чуть пожелтевшие, кружева занавесей. А в гостиной огромный таджикский ковер ручного плетения почти не потускнел, и я его помню, помню все узорные лабиринты. Деревянное, с полустертой росписью кресло-качалка, мы качались по очереди, пока Юльку не одолевала морская болезнь. В алькове у окна под балдахином широкая кушетка, застланная толстым пледом, заваленная подушками. Когда дождь, тащи любую и устраивайся с книжкой, хоть здесь, у окна, хоть на ковре, хоть в качалке у камина.
И георгины за окном, георгины всех цветов пламени. Мой цветок? Выдумки, Юлька. Недели через две оно отгорит, это пламя, пожухнет, опадет, уснет. Осень, осень, Юлька, погрустневшая моя. А когда-то было лето, наступило, долгожданное, и шалостям твоим, и уловкам не назову числа.
…Неужели тебя шантажируют, Юлька?
Дубль один. Совращение Юры Мареева
Такое долгожданное лето. Юра все не мог забыть, как долго он ждал его. Уже облетели тюльпаны на городских клумбах, доцветал сиреневый июнь, небо из бледно-зеленого становилось лазурным, а еще не верилось, что Москва – вот она, под окнами, под ногами и в объятиях. И весь день твой, и весь город твой во всем разнообразии его вертикалей, горизонталей и ритмов. Ритмов иногда полусонных, размеренных, иногда головокружительных, как на часах Спасской башни, где цифры сначала падают вниз головой, потом взлетают к двенадцати, и снова время смотрит на тебя свысока, победно выбравшись из неведомого опрокинутого мира.
И в ночное небо незачем стало глядеть: оно немое, холодное, чужое, пустынное. И звезды – не душистые гроздья поздней сирени, не обломишь украдкой, протянув руку над деревянным заборчиком или сквозь решетку сквера, и не сунешь в руки самоуверенной чернявой, длинноногой худышке, шутовством маскируя – нет, вовсе не влюбленность, а непривычную, вдруг познанную, щенячью приязнь и удивление тем, что существуют этакие притягательные человеческие экземпляры. Какие там неизвестные миры на небесах, пульсары и черные дыры? Глаза у нее могут быть и тем и другим – попеременно и даже одномоментно. Вот тебе и весь космос, далеко ходить не надо. И это вам не мертвые лунные океаны. Не абстракция рисунков созвездий…
* * *Матфей Фиолетофф, выходец из России, что проживает в местечке Бирштадт, рекомендуется журналистом, отошедшим от дел. Однако, по нашим сведениям, не оставил литературной работы. Почти беспрерывно пишет в большой тетради, очевидно, по-русски, и почерк крайне неразборчив. При необходимости фотокопии его письмен могут быть представлены на экспертизу. NB: экспертам я не позавидую. Время от времени Матфей Фиолетофф наведывается в Цюрих, в банк «Мунд», чтобы лично снять проценты с вклада, имеющегося у него в этом банке. О сумме вклада я по понятным причинам сведений не имею, как и о его происхождении. Русских, в последнее время наводнивших Бирштадт и близлежащие населенные пункты, наш литератор чурается. NB: может быть, он и не русский?..
Из донесения агента-наблюдателя Аргуса.
Записка, подколотая к донесению: «Фройляйн Шила! Передайте Аргусу, что мы не нуждаемся в его «NB». Он пока что не аналитик отдела наблюдений, и в нашем бюджете не предусмотрена оплата его аналитических потуг».
Звезды, все звезды. Сознаю: слишком много разговоров о звездах, звездах небесных и – самозваных, тех, что пляшут, поют и шутят за деньги. По древнему поверью, уж не помню какого дикого народа, твоя звезда после смерти твоей будет тем ярче сиять, чем больше съел ты глаз человеческих. Мы вполне теперь одичали, чтобы поверье воскресло и стало обыденностью. Восторженный блеск наших глаз приносим мы в жертву им, людоедствующим, и слепнем, слепнем во имя их… А нам бы отворотиться, закрыв глаза.
И еще подумал я о других звездах… Звездах рубинового стекла, о тех, что заменили золотых двуглавых орлов на башнях. Лучше они или хуже? Кажется мне, и не страшусь, что еретиком сочтут, что они лучше, строже и богаче безвкусной вызолоченной птицы. Пусть рубиновые и падают в дождь, в мокрый камень опрокинутой пентаграммой, зловещей по мнению некоторых. Кстати, много раз смотрел в дождь, даже и с крыш смотрел, но никогда не видел, чтобы кремлевские звезды отражались, перевернутые, в лужах, в мокром зеркальном камне. Там все враздрызг, в пузырях, в ряби примерно от середины стены. И не дай-то бог, чтобы отразились. Как и Спасские часы. Шутки плохи со временем. Опрокинешь, и того и жди – грядет безвременье. Помните ли вы, что было первым в мироздании, что последним? Убывать сотворенное будет в обратом счете, пока не останется Слово, Слово-перевертыш, убывающее от конца к началу. И тогда уж… Все равно, что тогда.
До пятнадцатого столетия в Москве было время дневное и ночное, светлое и темное, непостоянное в году. Оно повторялось по кругу года, приливы и отливы, приливы и отливы света и тьмы, ходило время за Луной и Солнцем. Маятник со сложной амплитудой, туда-сюда. Часто возвращалось, повторялось канувшее в ночи, во тьме веков, и только воспоминанием ли возвращалось? Все повторялось, если верить летописям. Ах, эти летописи! Триллеры, скажу я, сплошь триллеры эти летописи. И все больше крамола: клятвопреступления, ложь при крестоцеловании, униженное челобитье при коварном помысле, злоумышления на отчий дом, наущение на него поганых, чтобы на их плечах, обагренных кровью родичей, вознестись.
По одной из легенд, и Москву выстроили на месте и в память отмщения за вероломство. Брат казнил жену брата-князя, что покусилась на княжескую власть. Она пустила по следам князя его любимого выжлеца, и пес привел убийц к могильному срубу на берегу реки, где прятался князь, и поневоле вернейшее существо стало предателем. Брат казнил изменницу и учредил на месте гибели брата-князя городок Москву среди прибрежных сел. Был там еще и лодочник, что бессовестно обобрал князя и обманул, не перевез его на другой берег… Одно к одному. Гадкая история. Но и сюжет для занимательного романа, заметим себе.
Так вот, теперь о светлом времени. Провидцам же, а их много было, из сумрака настоящего в свете времен виделось то, что ждет. А ждало… Как вы думаете, что? Я вот тоже такой провидец и легко могу предсказать возвращение ночного времени, а с ним и неизбывной, как само время, крамолы. И бесопоклонения, и клятвопреступлений, и лживых крестоцелований, и вылизывания пяток поганым, что попрали отечество, и умиление перед Словом-перевертышем, будто бы обновленным каким-то… И все это называется с каких-то пор приметами времени.