Давид Маркиш Другой
Мика Гольдштейн в Бога не верил. Верней сказать, верил, но только от времени до времени, в исключительных случаях, когда приключались с ним неприятности и ему необходимо было позарез сильное вмешательство для исправления ситуации. А когда ситуация тем или иным образом выправлялась, повеселевший Мика забывал и о невзгодах, неизвестно куда девшихся, и о Боге — до следующего раза…
Но и колючим атеистом он не был, упаси Бог! Тем более после того как большевиков прогнали и в Россию пришла свобода рука об руку с суверенной демократией, безбожие сделалось признаком дурного тона, к тому ж отнюдь не способствовавшего продвижению по службе. Население, от бандитов до первых лиц, охотно навесило на шею кресты, нередко золотые, размеру которых и лепоте позавидовал бы и сам креститель Руси князь Владимир Красное Солнышко, сидевший, рассказывают, в своё время на берегу Днепра в одном исподнем и надзиравший за очистительным погружением языческой киевской публики в проточную воду… Долго ли, коротко, а новые толерантные времена всё же пришли, и христианская вера вернулась в Россию столь же стремительно, как покинула её в семнадцатом году, когда Ленин объявил, что Бога нет. Нет, и всё тут.
Семьдесят лет спустя, сразу после отмены атеизма, раскрепощённые русские люди и прилепившиеся к ним евреи отвернулись от ступенчатой пирамиды мрачного Мавзолея с залегшим в нём Ульяновым и прямиком направились в церковь. Там было тепло, там было красиво. Бог, подобно египетскому фараону, не лежал в ящике, в пугающей тишине мертвецкой, а глядел с расписных стен страдальческими глазами. Вежливые девушки и попы в расшитых золотом пальто пели душевные песни, горящие свечки приятно пахли, и публика проникалась надеждой: зарплату повысят, в отпуск получится съездить на море, и страшная болезнь не закогтит. И какой праздник восстановили замечательный — вместо обрыдлых юбилеев классиков марксизма-ленинизма, взамен всех этих всесоюзных Дней углекопов, доярок и ворошиловских стрелков — день рождения Иисуса Христа! Сразу за Новым годом с его подарками, Снегурками и Дед-Морозами идёт мандариновое Рождество с жареным гусём посреди праздничного стола; гудит гульба, отдых продолжается по полной программе.
Не отставали от русских и татары: на свой великий мусульманский праздник Курбан-байрам они взялись выводить баранов на улицы Белокаменной и резать их, принося в жертву Аллаху, на глазах у напуганных горожан. Да и евреи не остались в стороне от религиозного возрождения: чуткие к изменению общественного климата, они гуртом потянулись в церковь. Не все, но многие.
Напрасно было бы искать среди них Мику Гольдштейна. Церковная музыка наводила на него тоску, а бородатые мужики в разноцветных шёлковых балахонах вызывали неловкость души. Но и синагога его не привлекала — там царила деловая обстановка, там шёл бесконечный переговорный процесс между евреями и Главным Начальником. Что уж тут говорить о магометанах в их мечетях! В час намаза они организованно валились на пол, и тогда молельня напоминала площадь, сплошь вымощенную разноцветными булыжниками спин.
Это зрелище тревожило и впечатляло, но Мика Гольдштейн не был расположен к мусульманским штучкам: семейная ссора, в библейские времена вспыхнувшая в шатре Авраама и приведшая к форменному разрыву отношений между разгневанным праотцем, с одной стороны, и наложницей его египтянкой Агарью с их сыном Измаилом — с другой, не выветривалась из родовой памяти Мики. Подросток Измаил, отправленный родителем в безводную пустыню, как известно, счастливо выжил и — возможно, не без помощи и поддержки совестливого отца — процвёл: потомки его расплодились и размножились несметно и спустя отмеренное время превратились сперва в арабов, а затем в магометан. Это всё общеизвестные факты, только ленивый о них ничего знать не знает. Собственно, и потомки Авраама по чисто еврейской линии тоже расплодились и размножились — но не до такой же степени! И вот сегодня окончательно растерявшие чувство меры арабы, как это сплошь и рядом случается среди родственников, со всех сторон наезжают на евреев и, в отместку за изгнание Измаила из отчего шатра, даже грозят спихнуть их в Средиземное море. А ведь не отправь тогда Авраам милую Агарь с Измаилом в пустыню Фарран, не появились бы, может быть, никакие арабы на белом свете, и мир нынче был бы совсем иным: либо ещё хуже, либо чуток получше… Но чтобы поблагодарить евреев за такую судьбоносную услугу — вот это нет, это никому из арабов в голову не приходит!
Одиноко проживавший в своей «однушке» в Храпуново, в блочном доме, Мика Гольдштейн в истории человеческого племени разыскивал и запоминал разные интересные случаи, способствовавшие расширению кругозора. «Однушка» досталась ему после развода с женой и размена семейной «двушки», расположенной в другом московском районе с куда более благозвучным названием Кукуево. Но Мика и в этом Храпунове умудрялся жить легко и привольно, никакие названия его не смущали и не вгоняли в уныние: он преподавал в школе географию и по своей профессии ещё и не с такими словечками сталкивался. Развод с женой Беллой, русской женщиной с деревенскими корнями, вышел у Мики по нелепой, казалось бы, причине: после трёх лет совместной жизни Белла начала сперва тихонько, а затем всё шибче и шибче подбивать мужа ехать в Израиль на ПМЖ. Жизнь супругов с младенцем Иваном, хотя и в «двушке», была нелегка: нищенская учительская зарплата главы семьи плюс копеечные доходы воспитательницы детского сада Беллы — этого не хватало на самое необходимое, а коммерческой жилки, свойственной, как принято думать, потомкам Авраама, Ицхака и Яакова, Мика Гольдштейн был, по его собственному мнению, лишён начисто. На историческую родину, в финиковые края, сочащиеся мёдом и млеком, Мика ехать даже и не собирался: к России он привык и искренне считал её почти своей, а себя — почти русским. Эта размытая позиция приводила трезвомыслящую и практичную Беллу в ярость. В спорах с мужем женщина приводила крупнокалиберные аргументы, включая и будущее младенца Ивана, она плакала, и кричала, и требовала, чтобы Мика перестал валять дурака и шёл подавать документы на отъезд в страну далёких предков. В ответ на такие лобовые атаки Мика отшучивался, и чем дальше, тем горше становились его шутки в адрес ветхозаветных соплеменников, гонявших своих козлов и баранов по зелёным холмам Иудеи и Самарии. Шутки становились всё горше, горечь оседала на дно души Мики Гольдштейна и изрядно портила настроение: Белла не знала меры, это грозило осложнениями в семейной жизни.
Так и случилось в один прекрасный день: осложнения вплотную подступили. Белла ушла, унося младенца Ивана. Неимущим людям расторгнуть брак в Москве так же просто, как его заключить, и это просто замечательно: женишься — входишь в ЗАГС с парадного входа по ковровой дорожке, разводишься — с чёрного, по выщербленным ступенькам. Спустя малое время после полюбовного развода, в расцвете лета, цветущая расписной красотой Белла, большая и белая, вышла замуж за музыкального критика по имени Ефим Карп и приняла его фамилию взамен устаревшей — Гольдштейн. Она уже привыкла к евреям, легенда о еврейских мужьях — они не пьют запойно, не колошматят своих жён по мордасам, а в свободное время играют на скрипочке или в шахматы — оказалась близка к истине. К концу года документы на выезд в Израиль на ПМЖ были собраны и поданы куда следует. В холодном хмуром феврале семейство Карп, включая подросшего младенца Ивана, устроило тёплые проводы, на которые Мика Гольдштейн был приглашён. А ещё через несколько дней Карпы, неся спящего Ивана в походной люльке, сошли с самолёта в аэропорту Бен-Гурион и ступили, наконец-то, на еврейскую землю, сплошь залитую зимним лимонным солнцем. Слушай, Израиль! Мы приехали!.. Дальнейшие события развивались совершенно фантастическим образом. Русская Белла, с её деревенскими корнями, предусмотрительно заботясь о завтрашнем дне для себя и для растущего на глазах — на апельсинах да бананах — вчерашнего младенца Ивана, перешла в еврейство со всеми вытекающими отсюда сложностями. Дело не ограничилось зажиганием субботних свечей и преломлением вкусной плетёной халы. Белла настойчиво продвигалась в глубь иудаизма и пеняла музыкальному критику на то, что он плохой еврей: в синагогу не ходит, бесплатный кружок по изучению Торы не посещает. В доме Карпов были введены новообращённой суровые кошерные порядки: безработный критик мыл руки из специальной двуручной кружки, а сама Белла с подъёмом принялась отделять мясное от молочного и между пельменями и сметанной подливкой к ним обязательно устраивала трёхчасовой перерыв.
Этот перерыв особенно потряс Мику Гольдштейна, когда до него долетели слухи о новой фазе в жизни его бывшей жены. Белла, с её неукротимой пассионарной энергией, могла скалы своротить, если понадобится. Таким образом, дальнейший путь музыкального критика Карпа был, строго говоря, предначертан и определён, и этот путь прямиком вёл в ешиву: там учат уму-разуму и стипендию дают. Что же касается неразумного покамест Ивана, то и его тропинку в сочной траве надежды можно было уже различить: хедер, свисающие с висков русые пейсы и кипелэ на макушке. В конце концов многоопытный Александр Васильевич Кикин — а ведь он был не дурак! — в своё время советовал царевичу Алексею подчиниться воле венценосного отца и укрыться в монастыре от житейских забот: «Клобук к голове чай не гвоздями пришит!» Клобук не кипа, и я не буду настаивать на том, что мысль об опальном сыне Великого Петра и дальновидном наставнике Кикине сама собою пришла на ум не вполне ориентировавшейся в закоулках отечественной истории Белле Карп. Но мы-то с вами, включая любознательного Мику Гольдштейна, помним описанный интересный случай — и этого достаточно.
Время текло, дни прыгали — скок-поскок! — с камушка на камушек. Старых приятелей, правду сказать, становилось вокруг Мики всё меньше: кто за обе щеки вкушал плоды новой цивилизации за океаном, иные в германских краях с пеною у рта доказывали аборигенам кровное родство с немецкой культурой, а большинство из покинувших имперские пределы осели на камнях и в песках Святой земли. Ну а те, кто задержался на бывшей родине социализма, старались держаться вместе, гуртом, и дума об отъезде хотя их и не грела, но тревожила и в покое не оставляла. Разговоры на эту тему возникали без подсказок и сводились, всего чаще, к неутешительным общим характеристикам типа «все уже уехали!» — хотя уехали ещё далеко не все. Слыша такую расхожую отсебятину, Мика Гольдштейн давал отпор: «А я не „все“. Я другой».
Но чем больше он хотел себя чувствовать другим, тем меньше это у него получалось. «Другой», ему казалось, это не тот, который идёт против всех, а тот, который сам по себе, вольно шагает параллельно со всеми. Шагает, никому не мешает… Да он и не то чтобы мешал, но — настораживал: белая ворона. Все едут, а этот, видите ли, географию преподаёт. А кто не едет, тот примеривается: как там, на исторической родине, дело обстоит с жилищным вопросом, с работой, с бесплатным лечением. Почём дом, почём зуб вставить. Как, не устраивая шума, на всякий пожарный случай получить гражданство — этот пропуск на «запасной аэродром». А то что нужда в таком аэродроме может всё-таки внезапно обнаружиться, ни у кого не вызывало сомнений. Погром, гайки закрутят, сажать начнут — мало ли что тут может случиться с евреями! И никто в жизни не поверил бы, что Мика Гольдштейн об этом совершенно не задумывался — пусть он, на здоровье ему, будет «другой», но не сумасшедший же!
Такие нормальные люди, как Абрамович, хотя он числится украинцем, и Вексельберг с его драгоценными яйцами, наверняка позаботились о том, чтобы в кармане у них лежал запасной паспорт. Чуть что — сел в самолёт и лети себе в Тель-Авив! И если Мика Гольдштейн, у которого нет ничего, кроме зарплаты географического учителя и сына Ивана с русыми пейсами — неужели же такой Мика откажется от израильского паспорта, который он может получить по закону и совершенно без затрат? Тут и дважды сумасшедший еврей, пусть даже он будет почётным членом движения «Россия для русских», раздумывать не станет и побежит на Большую Ордынку занимать очередь в израильское посольство.
До Мики Гольдштейна, открытого и общительного человека, все эти справедливые, в сущности, рассуждения, беспрепятственно долетали и, ничуть не затронув его души, пролетали мимо — ему нравилось быть другим. Под это независимое положение многое можно было списать, например, загадочную историю с малолетним Иваном, собирающимся поступать в ешиву. Да и не только это, хотя такое случается далеко не с каждым: родственники за границей нынче совсем не компромат, что правда, то правда, но чтобы сын Ванька пошёл зубрить Тору в иерусалимскую ешиву! Какой-нибудь Рувим в Загорске, в духовной семинарии почти никого уже не удивляет, это в духе времени. Другое дело Ванька, подавшийся в раввины.
Сам Мика Гольдштейн, как было уже сказано, сомневался в существовании Бога — а кто из нас никогда ни в чём не сомневается? — хотя и не исключал такой возможности категорически. История древних евреев с её сверкающими героями, жестоковыйными гордецами и милыми лукавцами, под недреманным оком Бога совершавшими замечательные чудеса, импонировала Мике — но не до такой степени, чтобы завлечь его на синагогальную скамью. Богу — Богово, а синагоге синагогово. Едва ли когда-нибудь Мика слышал о заплутавшем в лесу каменных религиозных догм ветхозаветном Элише, которого благочестивые иудеи, чтобы не осквернять уста произношением поносного имени, называют насторожённо и презрительно: «Другой». Зато ему было известно доподлинно, что твёрдые в соблюдении религиозной традиции израильтяне лукаво обозначают свинину не иначе как «другое мясо». Или «белое мясо», хотя известно всем, что оно никакое не белое. Или даже, совсем уже непонятно почему, «византийское мясо».
Это только сейчас на Святой земле воцарилась такая гастрономическая толерантность. Любой еврей может зайти в магазин — правда, не в любой — и сказать: «А ну-ка, барышня, взвесь-ка ты мне килограммчик во-он того мяса! Да нет, не этого! Другого! Белого!» Спросить «килограммчик свинины» он всё же не рискнёт — время ещё не пришло, хотя оно, судя по некоторым признакам, уже не за горами. Некошерную акулу можно назвать по имени-отчеству в самом что ни на есть приличном месте, например, в Кнессете, осьминога и креветку — тоже. Не удивлюсь, если один народный избранник обзовёт другого акулой или даже креветкой: милые дерутся — только тешатся. А вот ничуть не более трефную, чем акула, свинью не следует называть свиньёй, и точка. А почему? По кочану: так сложилось, так карта легла. Это столь же недопустимо, как в синагоге выкликать Распятого галилеянина по имени, хотя этот еврей вот уже два тысячелетия подряд оказывает кое-какое влияние на развитие окружающего нас мира.
Всё это верно, всё это Мика Гольдштейн видел собственными глазами и слышал собственными ушами; его впечатления об исторической родине сложились не со слов болтливых очевидцев. Всё, что можно было увидеть, он и увидел, десять дней подряд разъезжая по Израилю за счёт американской благотворительной организации «Народ еврейский жив!». Благотворители устраивали такие ознакомительные поездки для тех евреев, для которых посещение древнего отечества было никак неподъёмно по причинам финансовой несостоятельности. Школьный учитель географии Мика Гольдштейн как нельзя лучше вписывался в эту категорию соплеменников. Действительно, откуда бы он взял деньги на поездку? Говорить о зарплате было просто смешно, взяток он не брал, потому что никто их ему не предлагал. А унести что-нибудь из школы с пользой для себя он тоже ничего не мог — разве что накрученную на деревянную палку географическую карту мира или журнал успеваемости учеников. К сожалению, эти предметы материальной культуры невозможно было сбыть никоим образом даже на Измайловском рынке, где продавалось всё на свете — от отборного чилийского гуано до фальшивых яиц Фаберже — и где любознательный Мика Гольдштейн в свободный час любил побродить вдоль рядов, высматривая диковинки и вступая с торговцами в приятные разговоры.
Организация «Народ еврейский жив!» не зря потратила на Мику Гольдштейна свои деньги: Израиль ему понравился, он уже на третий день почувствовал себя полуизраильтянином и даже полужильцом Еврейского национального дома. Но этого оказалось недостаточно для переезда на историческую родину и воссоединения с потомками библейских патриархов. Вторую половину своего «я», да ещё с присыпкой, Мика оставил в России. Красивый Израиль он, не покривив душой, мог назвать «наш», а затрапезное Храпуново — «моё». И коллективное начало пятилось без борьбы перед индивидуальным. Привыкнув просторно жить среди полусвоих-получужих русских, Мика Гольдштейн на пятом десятке остерегался вдруг очутиться в теснейшем, без просветов, кругу безусловно своих евреев — разномастных европейских, смуглых азиатских, оливковых индийских и чёрных эфиопских. Глядя на это повсеместное множество соплеменников, Мика испытывал не столько праздничный подъём, сколько паническое смущение души: отсутствие привычных гоев вселяло беспокойство и настораживало.
Ещё более, чем отсутствие гоев в поле зрения, насторожила и обеспокоила Мику картинка, многократно им увиденная на обочинах отменных скоростных шоссе, в городских парках и тихих переулках. Даже, собственно, и не картинка — а так, набросок, подмалёвка. А именно: стоит еврей и у всех на виду справляет малую нужду. Писает на все четыре стороны. И никто, ни один человек не обращает на него никакого внимания, не машет руками и не зовёт полицейского. А этот еврей, сделав своё дело, идёт себе дальше или садится за руль и едет, куда ему надо. Хоть бы писал на колесо — так нет: жалко ему, резину не хочет марать. А где же тут культура, где наша еврейская этика? И главное, почему народ не возмущается? Значит, народу, нашему избранному народу, на это наплевать, и он сам готов отливать на глазах у всех прямо на Святую землю… Это не укладывалось в голове. Воспитанные, культурные евреи вытворяют чёрт знает что, мочатся в открытую, потеряв всякий стыд! В Москве хоть еврею, хоть русскому или даже неукротимому лицу кавказской национальности за такие шутки припаяли бы суток десять по статье «нарушение порядка в общественном месте». Пусть посидят там, где на оправочку водят по звонку.
Беспардонные писающие израильтяне неприятно поразили Мику Гольдштейна и раздосадовали. Не чувствуя прихода утешения с током милосердного времени, он решил обсудить свои нежданные наблюдения с кем-нибудь из местных авторитетных людей, чьему опыту и мнению можно было бы довериться. Искать долго не пришлось: в холле гостиницы, где поселили группу, он наткнулся на религиозного еврея средних лет, в чёрном кафтане и с ермолкой на голове. На далёком от совершенства русском языке этот еврей предложил Мике Гольдштейну прикрепить филактерии и вознести молитву Всевышнему. Мике неловко было без видимой причины отказать вежливому, но напористому Чёрному Кафтану, и он согласился; тут и любопытство сыграло свою роль. Чёрный Кафтан споро обернул вокруг головы и левой руки Мики узкие ремешки с прикреплёнными к ним чёрными кожаными коробочками и велел повторять вслед за ним слова молитвы. Закончив, Кафтан свернул свою снасть и собрался было перейти к следующему постояльцу гостиницы, но Мика Гольдштейн решительно его остановил.