Другой - Давид Маркиш 2 стр.


Беспардонные писающие израильтяне неприятно поразили Мику Гольдштейна и раздосадовали. Не чувствуя прихода утешения с током милосердного времени, он решил обсудить свои нежданные наблюдения с кем-нибудь из местных авторитетных людей, чьему опыту и мнению можно было бы довериться. Искать долго не пришлось: в холле гостиницы, где поселили группу, он наткнулся на религиозного еврея средних лет, в чёрном кафтане и с ермолкой на голове. На далёком от совершенства русском языке этот еврей предложил Мике Гольдштейну прикрепить филактерии и вознести молитву Всевышнему. Мике неловко было без видимой причины отказать вежливому, но напористому Чёрному Кафтану, и он согласился; тут и любопытство сыграло свою роль. Чёрный Кафтан споро обернул вокруг головы и левой руки Мики узкие ремешки с прикреплёнными к ним чёрными кожаными коробочками и велел повторять вслед за ним слова молитвы. Закончив, Кафтан свернул свою снасть и собрался было перейти к следующему постояльцу гостиницы, но Мика Гольдштейн решительно его остановил.

— Вы вот мне скажите, — начал Мика Гольдштейн, — как же так? Люди мочатся на улице, евреи. Я сам видел.

— Что они делают? — переспросил Кафтан.

— Мочатся, — повторил Мика. — Писают.

— Делают пи́пи? — уточнил Кафтан. — Я по-русски уже забыл.

— Ну да, — подтвердил Мика Гольдштейн — Пи́пи.

— Так им надо! — пожал плечами Кафтан. — А тебе не надо?

— Всем надо, — согласился Мика Гольдштейн. — Но не на улице, когда кругом полно людей. Для этого есть уборная.

— А если нет уборной? — спросил Кафтан.

— Тогда пусть зайдёт в кусты, — предложил решение Мика Гольдштейн, — или куда-нибудь за дерево.

— А если там не растёт дерево? — и не подумал уступать Кафтан. — Улица не лес.

— Тогда надо потерпеть, — твёрдо сказал Мика. — Мы всё же не звери, чтоб писать где попало.

— Никто не говорит «где попало»! — досадливо отмахнулся Кафтан. — Не «где попало». Сказано и приказано: «Штин ба-кир».

Мика уставился на Кафтана непонимающими глазами.

— «Делай пи́пи на стенку», — вольно перевёл Кафтан. — И это — закон.

— А кто это сказал и приказал? — дерзко поинтересовался Мика. — Тем более никто так не делает.

— Пророк Самуил сказал и приказал, — дал исчерпывающее объяснение Кафтан. — И если ты видел, что кто-то не делает пи́пи на стенку — значит, это гой.

— А у нас в Москве — культура, там гой, если только он не пьяный, вообще так не делает, — сообщил Мика. — Ни на стенку, никак.

— Не делает? — с интересом спросил Кафтан. — Никак?

Это было для него открытием: он водил шапочное знакомство с гоями, но никогда не слышал, чтобы они, как птицы или рыбы, вообще обходились без малой нужды.

— На Святую землю мочиться нельзя, — заявил Мика Гольдштейн. — В неположенных местах, я имею в виду.

— В неположенных местах специальную табличку прибивают с номером, — парировал Кафтан. — В Иерусалиме иногда прямо на доме написано: «Святое место. Делать пи-пи запрещается!»

— И не делают? — усомнился Мика Гольдштейн. — Слушаются?

— Ну, это по-всякому… — уклонился от прямого ответа Кафтан.

— А кто эти таблички распределяет? — спросил Мика. — Ответственный — кто? Начальник? Надо же точно определить, какой дом святой, а какой обычный.

— Это проблема… — признал Кафтан. — Один мудрец говорит, что — да, святой, а другой — нет, не святой. И пока идёт спор, жильцы дома с удобной стеной, на которую все делают пи-пи и кругом всё уже провоняло, достают фальшивую табличку с номером и прибивают её к своему дому.

Путаные объяснения Чёрного Кафтана ничуть не успокоили Мику Гольдштейна, а напротив, ещё больше его растревожили. Какое бескультурье! Да рядом с этими писающими козлами и Храпуново покажется светочем культуры: станция метро, библиотека, кинотеатр, бассейн, четыре качалки.

Назавтра, явившись на свидание с сыном Иваном и бывшей женой Беллой, Мика Гольдштейн продолжал кипятиться и переживать. Ефим Карп, располневший, в мешковатом чёрном костюме с чужого, похоже, плеча и с кипой на макушке, остался холоден к возмутившему Мику бытовому бескультурью в еврейской стране: писают — ну и пусть себе писают. Пышная Белла, услышав горестный рассказ бывшего мужа, лишь плечами досадливо повела: Мика ничуть не изменился, как был дураком, так им и остался; других дел у него нет, только глядеть, как люди отливают. Что же касается Ивана, то отцовы переживания никак его не затронули: познания сына в русском языке были близки к нулю, из взволнованной речи отца он не понял ровным счётом ничего.

Сидя в тесной карповой кухне, за откидным столом, пили чай с маковыми коржиками. Карп порывался сообщить московскому гостю что-то важное, существенное, но тот всё бубнил про ужасное отсутствие культуры в Израиле и четыре качалки у него в Храпуново. Наконец музыкальный критик решительно открыл рот и вклинился в монолог Мики Гольдштейна.

— У нас тут появилось одно перспективное дело, — сказал Карп. — Хотите знать какое? — И поглядел на Мику выжидающе.

— Ну, какое? — с неохотой отвлекаясь от своих рассуждений о бытовой культуре израильтян, досадливо спросил Мика Гольдштейн.

— Я вам верю, — сдерживая любопытство Мики, Карп заградительно выставил вперёд мясистые ладони с растопыренными пальцами. — Вы честный и принципиальный человек, на вас можно положиться.

Мика удивился: откуда Ефиму Карпу знать, можно на него, Мику Гольдштейна, положиться или же нельзя; но спорить не стал.

— Допустим… — сказал Мика.

— В Рамле большая нехватка накладных ногтей, — доверительно глядя, продолжал Ефим Карп. — Спрос есть, а ногтей нет. Чемодана два ногтей смогли бы исправить положение.

— Каких ногтей? — спросил Мика Гольдштейн.

— Китайских, — разъяснил Карп. — По доступным ценам.

— Теперь всё из Китая везут, — внесла ясность Белла. — В Москву легче всего завозить, а оттуда уже к нам.

— Но почему же именно ногти? — заинтересованно спросил Мика. — Почему не что-нибудь другое? Например, женьшень? Или в этой Рамле пытают всех подряд и ногти выдирают?

— У вас в Москве все такие отсталые, — снисходительно усмехнулась Белла, — или ты один? Какие ещё пытки? Девушки наращивают свои родные ногти, приклеивают такие разноцветные протезики из специальной пластмассы — зелёные, чёрные, сиреневые. И в эти протезики вставляют камушки — брильянтики, изумрудики, рубинчики. Камушки, конечно, фальшивые — но никто ведь и не утверждает.

— В Китае чемодан таких ногтей с камнями — гроши, — вернулся к беседе музыкальный критик, — а у нас в Рамле целое состояние. Вот и считайте…

— И что дальше? — спросил Мика.

— Завозим чемодан в Москву, — принялся развивать тему Карп, — без налогов, как вы понимаете. А потом переправляем к нам, уже по частям. Едут же подходящие люди каждый день! Один возьмёт коробочку, другой — пакетик…

— А почему не везти прямо из Китая? — задал наивный вопрос Мика Гольдштейн.

— Поймают на таможне, — с твёрдой уверенностью сказала Белла. — У нас тут все евреи, это тебе не Москва.

— Главное — получать ногти в Москве, — подвёл итог Карп. — А потом уже пойдёт как по маслу.

— А я-то что должен делать? — спросил Мика у практичной Беллы.

— Всё организовать в Москве, — пояснила Белла. — Заказ, приёмку. Ты обеспечиваешь поставку, мы — сбыт.

— В Рамле, — добавил музыкальный критик, как видно, для точности.

Потягивали остывший чай, жевали коржики.

— Я не смогу, — сказал, наконец, Мика Гольдштейн. — Просто не потяну. Это не для меня.

— Я тоже думал, что не для меня, — искренне вздохнул музыкальный Ефим Карп. — Оказалось, что для меня.

— Лучше я приищу кого-нибудь по этой части, — предложил Мика. — У нас в Москве их хоть пруд пруди.

Карпы призадумались. Не хотелось отдавать верное дело в случайные руки.

— А религия не запрещает ногтями торговать? — пришлёпнув ладонь к тому месту на макушке, которое отведено у евреев для кипы, осторожно осведомился Мика Гольдштейн. — В синагоге что скажут?

— Ничего не скажут, — досадливо отмахнулась Белла. — Торговать никому не запрещается. Тебе, кстати, тоже. — Она, похоже, обиделась на отказ бывшего мужа от участия в операции «ногти».

Ефим Карп, напротив, решению гостя не огорчился и не расстроился ничуть: не Мика — так кто-нибудь другой непременно отыщется. Как видно, извилистый ход судьбы научил его смотреть на вещи с неистребимым оптимизмом; действительно, в недавнем прошлом, в Москве, он зарабатывал на хлеб унылым трудом на поле музыкальной критики и ни наяву, ни даже во сне представить себе не мог, что вскоре наденет на голову ермолку и ради прокормления тела и души пойдёт в религиозную семинарию для русскоязычных израильтян. Однако всё именно так и случилось, и Фима о московской музыкально-критической работе почти что и не вспоминал, а настоящее своё положение принимал с благодарностью.

— Ничего не скажут, — досадливо отмахнулась Белла. — Торговать никому не запрещается. Тебе, кстати, тоже. — Она, похоже, обиделась на отказ бывшего мужа от участия в операции «ногти».

Ефим Карп, напротив, решению гостя не огорчился и не расстроился ничуть: не Мика — так кто-нибудь другой непременно отыщется. Как видно, извилистый ход судьбы научил его смотреть на вещи с неистребимым оптимизмом; действительно, в недавнем прошлом, в Москве, он зарабатывал на хлеб унылым трудом на поле музыкальной критики и ни наяву, ни даже во сне представить себе не мог, что вскоре наденет на голову ермолку и ради прокормления тела и души пойдёт в религиозную семинарию для русскоязычных израильтян. Однако всё именно так и случилось, и Фима о московской музыкально-критической работе почти что и не вспоминал, а настоящее своё положение принимал с благодарностью.

— А вы на последних выборах за кого голосовали? — спросил Карп, любивший покалякать о политике.

— Ни за кого я не голосовал, — не задержался с ответом Мика Гольдштейн. — Теперь у нас это можно.

— Голосовать — надо! — выставив указательный палец наподобие пистолетного ствола, назидательно произнёс Ефим Карп. — Я, например, голосовал за религиозную партию.

— Я, может, тоже проголосовал бы за религиозную партию, — с сомнением в голосе сказал Мика, — но у нас, как вы помните, нет никакой религиозной партии.

— В России живёт миллион евреев, — скал Карп, — включая скрытых. Пора уже создать еврейскую религиозную партию.

— Только этого нам не хватало! — в сердцах махнул рукой Мика Гольдштейн, и мальчик Ваня с интересом уставился на отца. — Нас никто пока не трогает, вон наши даже трамвай хотят перенести из Марьиной Рощи, чтоб там не ездили по субботам. Зачем нам еврейская партия?

— Чтоб участвовать в политическом процессе, — твёрдо сказал Карп. — Без этого нельзя почувствовать себя полноценным гражданином.

— Мы один раз уже почувствовали, — покачивая головой, как еврей на молитве, сказал Мика. — В семнадцатом году. И куда это завело?

Разговор принимал политический характер, и Карп подобрался, готовясь дать отпор.

— Да, завело, — согласился Карп. — Но, как говорят наши мудрецы, и это к лучшему. Где я сейчас? В Иерусалиме. А не было б семнадцатого года, гнить бы мне где-нибудь в Крыжополе.

— Если б вас немцы не сожгли, — дал комментарий Мика Гольдштейн, — и большевики не посадили.

— Нет, нет и нет! — тыча указательным пальцем, твердил Карп. — Не в этом дело! А в том дело, что большевики до того довели евреев, что все мы уехали. Рав Герцберг так говорит, я сам слышал.

— Ну, положим, не все, — упрямо возразил Мика. — Я, например, не уехал. И даже не собираюсь.

— Вам там лучше? — участливо спросил Ефим Карп.

— Не знаю, лучше или хуже, — честно сказал Мика. — Привычней…

— Я уехал, она, — тыча пальцем в Беллу, сказал Карп, — уехала, а вы не уехали. Скажите мне — почему?

— Вам тут скучно без меня? — попробовал отшутиться Мика Гольдштейн. — Выгляните в окошко — кругом одни евреи! И что это вы всё время в меня тычете пальцем? В Москве вы ни в кого не тыкали.

— Я вас спрашиваю без всяких шуток, — вдруг посерьёзнел и погрустнел Ефим Карп. — Почему вы не едете? Я всё время спрашиваю самого себя — почему вы все там сидите?

Глядя на погрустневшего Карпа, Мика замешкался с ответом. Действительно, почему он не едет? Деньги его в Москве не держат — нет у него ни копейки за душой, семья тоже; вон и русская Белла с разучившимся говорить на родном языке Иваном уже здесь. Друзьями он особо не обременён, собутыльниками тоже. Берёза, конечно, лучше пальмы — но когда он её в последний раз видел, эту берёзу! Настоящая русская берёза растёт не в московском ботаническом саду, а, наверно, в деревне, о которой Мика Гольдштейн читал у писателя Виктора Астафьева и куда ездил на первом курсе института «на картошку» — помогать крестьянам на колхозных полях. Тот подшефный колхоз располагался среди степей, в безлесном краю; берёзы там вроде бы росли, но — штучно, лишь там и сям. Мике Гольдштейну колхозный ландшафт запомнился смутно, потому что все воспоминанья, от первого до последнего дня, сводились к сиденью в сыром бараке и питью вонючего самогона, произведённого крестьянами из той самой картошки, на уборку которой студентов прислали в порядке шефской подмоги и для привития трудовых навыков. Крестьяне, впрочем, и сами справлялись неплохо: сырья для производства самогонки хватало сполна, они гнали её по верным дедовским рецептам и продавали студентам по три рубля за трёхлитровую банку из-под маринованных огурцов. По распитии порожнюю банку надлежало вернуть продавцу для нового наполнения: со стеклянной тарой в колхозе был острый дефицит… И кого уж тут винить в том, что дождь лил день и ночь, не давал носа высунуть из промозглого барака и однозначно препятствовал привитию навыков!

Так и не найдя, что бы такое сказать Карпу, Мика Гольдштейн уклонился от прямого ответа.

— Просто вы уехали, а я не уехал, — скучно сказал Мика. — Вы такой, а я — другой. Вот и всё.

— Нет, нет и нет! — вдруг раскалился Ефим Карп. — Я такой, и вы такой. — Теперь он тыкал пальцем вверх, в потолок, как будто задумал сдвинуть его с места и открыть над ними бесконечное небесное пространство. — Мы все такие, уж поверьте вы мне!

Молча слушая мужа, Белла согласно покачивала головой, а мальчик Ваня, шевеля губами, читал про себя книгу на иврите в потёртом синем переплёте.


— А насчёт ногтей вы не беспокойтесь, — прощаясь, сказал Мика неведомо зачем. — Я в Москве у кого-нибудь спрошу.


Вернувшись в Москву, к географическим занятиям и привычной, накатанной жизни, Мика Гольдштейн вдруг почувствовал себя несколько иначе, чем до поездки. Учителя — коллеги по работе, не говоря уже об учениках, в большинстве своём из Храпунова далее Тамбова или Орла не выезжали. Турпоездка Мики Гольдштейна в дальнее зарубежье, на халяву, только по той причине, что он еврей, и больше ни по какой, представлялась им счастливым выигрышем по лотерейному билету; тут было чему позавидовать. Преподаватель истории в старших классах высказал волнение коллектива предельно точно:

— Я русский человек, — сказал этот учитель, по фамилии Третьяков. — Историк. И меня никто никуда без денег не везёт, даже в исторический Санкт-Петербург, хотя это рядом. А Гольдштейна, только потому, что он еврей, совершенно бесплатно отправляют в Иерусалим, где, между прочим, Христа распяли. Везёт же иногда людям, но только не нам, русакам!

Мика Гольдштейн если и не расхаживал по школе гоголем, то только по причине скромности характера. Ощущение избранности, однако, крепко в нём засело; статус его среди сослуживцев повысился. Ему хотелось с кем-нибудь поделиться совершенно новым ощущением жизни, но не было поблизости уха, готового безропотно его выслушать. Тогда он отправился на Измайловский рынок.

Там, на Измайловском, торговал пушками Игнат Терентьевич Шурин — давний знакомец Мики Гольдштейна. Всякий раз, приходя на рынок, Мика начинал обход рядов с Игната Шурина, с которым приятно было вести лёгкий разговор, скользящий по поверхности жизни. Да Мика сюда, на Измайловский, и являлся, чтоб глазеть на занятные красивые вещицы, которые даже и не думал покупать, и болтать о том о сём с покупателями и продавцами. С Шуриным, приятным человеком, умевшим слушать, не вставляя палки в колёса разговора, и решил беспрепятственно поговорить Мика Гольдштейн.

Игната Терентьевича Мика нашёл на его рабочем месте, в торговом ряду. Слева от него, в тесноте да не в обиде, предлагал желающим художественные поделки из кости румяный здоровяк в расцвете сил. Здоровяк на разные лады нахваливал свой товар и доверительно сообщал, что поделки вырезаны из запрещённого к добыче мамонтова клыка и тайком доставлены им, здоровяком, на Измайловский рынок прямиком с Колымы, где мороз достигает 51 градуса. Справа от Шурина располагался смирный торговец потрёпанными старинными куклами, одетыми в кружевные панталоны. Сам Игнат Терентьевич был занят делом: для наведения коммерческой красоты притирал смоченной подсолнечным маслом тряпочкой свои пушки и пушечки. Орудий пальбы у него было немало — от совсем маленьких, на брелочной цепочке с колечком, до чёрной, с четырьмя ядрами горкой, подарочной Царь-пушки каслинского чугунного литья. Радовали глаз и искусные модельки помельче: противотанковые сорокапятки, мортиры и старинная гаубица для стрельбы каменной картечью. Свой пушечный выбор Игнат Терентьевич объяснял тем, что служил когда-то, в далёкие года, в артиллерийских силах подносчиком снарядов. Торгуй Шурин субмаринами на рынке, он назвался бы, ради оживления картины, подводным моряком. Торгуй он самолётиками — назвался бы лётчиком-испытателем. Игнат Терентьевич Шурин понимал толк в торговле.

Назад Дальше