Но и он растерялся, когда она явилась к нему и оказалось, что она иностранка и вдобавок беременна.
Но она бежала от Гитлера, и одно это давало ей преимущественное право, даже если бы он не почувствовал, что было бы бесчеловечно отказать женщине, которая ждет ребенка и муж которой воюет. К тому же ему понравился ее мальчик. Вот так на месяцы, оставшиеся до родов, Карен поселилась в комнате, которая прежде была комнатой Реджа. Кларк только потребовал, чтобы она договорилась о месте в больнице заранее. Ну, а потом, он сказал это с сожалением, ей придется подыскать себе что-нибудь более подходящее, чтобы за детьми днем был присмотр.
Разумеется, пошли сплетни. Уголок был шокирован. Еще больше его шокировал врач, замещавший доктора Мелдрема, пока тот был в лагере военнопленных в Чанги, – врач этот проводил ядовитые параллели с некой женщиной, которой, как повествует евангелие, не нашлось места в гостинице.
Никто не знал, как велико было горе, жившее под крышей «Розредона», даже они сами. Дон Кларк лежал на своей никелированной двуспальной кровати, и вмятина у его бока напоминала ему о свернувшемся калачиком теплом теле, которое он привык чувствовать рядом с собой все годы, которые что-то значили в его жизни. Он не мог уснуть, и далекий грохот товарных поездов напоминал ему, как он ходил с Реджем на железнодорожный мост и как малыш взвизгивал от восторга, потому что внизу с пыхтением проносились паровозы, обволакивая их клубами едкого дыма.
Когда после долгих лет бездетности у них родился Редж, они с Розой почувствовали, что бог уже ничего не может прибавить к их счастью, которое было велико и раньше. Но потом, если только не кощунственно так думать, им был ниспослан выигрыш в государственной лотерее, и, когда у Реджа проявились способности к теннису, они могли позволить ему играть и не были вынуждены посылать его работать, как приходилось в дни депрессии делать многим семьям в их положении – ведь мальчику было легче найти место, чем взрослому мужчине.
Они купили этот дом, что было венцом их честолюбивых грез. Когда Редж влюбился в дочку Белфордов, а она влюбилась в него, это опять было нежданным счастьем. А Кларк свято верил в счастье и удачу.
Теперь от всего этого остался только дом, который был слишком велик для него, вмятина в матрасе и чужая женщина в комнате его сына по ту сторону холла. Он зажигал настольную лампу, закуривал трубку и в конце концов вставал и кипятил себе чай. И часто, проходя через холл, он слышал в комнате Реджа звуки, походившие на плач. В такие ночи он и сам был бы рад заплакать, но все свои слезы он уже выплакал, когда погиб Редж и умерла Роза. Поэтому он наливал чай еще в одну чашку и на обратном пути тихонько стучался в дверь бывшей комнаты своего сына. Там зажигался свет и придушенный голос спрашивал:
– Да?
А он отвечал:
– Я подумал, миссис Мандель, что, может быть, вы не спите, и принес вам чашку чаю.
Дверь приоткрывалась, высовывалась рука, в полусвете он успевал разглядеть опухшие от слез глаза, раздавался шепот «спасибо», и дверь закрывалась. Оба возвращались в свои одинокие постели, и он выпивал свой чай, проклиная Гитлера за все несчастья, которые тот принес миру.
А Карен Мандель сидела на бывшей кровати Реджа и смотрела на детскую кроватку у противоположной стены – кроватку, которую хозяин дома достал из кладовой и заново выкрасил для ее мальчика, которому она еще не дала имени, так как хотела, чтобы это сделал его отец. Слезы катились и катились по ее щекам, а ее сердце наливалось горячей тяжестью горя, превосходившего боль ее одиночества и утрат. Это горе рождала не только разлука с Францем и потеря родного дома и родины. Ее собственная печаль тонула в таком черном и необъятном мраке, что ее рассудок отказывался его принять. Она росла обыкновенной австрийской девушкой и вдруг стала беженкой, потому что ее кровь была «нечистой». Это потрясло ее до самых глубин ее существа. Они говорили, что нечистой была кровь и ее матери и бабушки – из-за прабабушки-еврейки, которой она никогда не знала. Но свою бабушку и свою мать она знала и не могла поверить, что эта примесь, которая их уничтожила, а ее обрекла на изгнание, была чем-то дурным. И воспитанная в ней с детства гордость своей австрийской родиной и эта примесь в ее крови, которую объявили злом, вели бой в ночной тьме. Она просыпалась от страшного кошмара, в котором фигуры в коричневых рубашках взламывали дверь, и возвращалась к страшной яви, в которой она была одна с ребенком в чужой стране, а второй ребенок уже шевелился у нее под сердцем.
И иногда кошмары были не о прошлом, по о настоящем: она шла одна по какому-то городу – она знала, что это был Сидней, и вдруг обнаруживала, что не помнит ни единого слова языка, которым так старательно занималась. Чужая, отрезанная от всего, что было ей дорого, она лишилась ключа к окружающему ее миру.
Никто не знал, как страдали Мандели в первые годы среди людей, которые предоставили им убежище, даже сочувствовали им, но не интересовались ими.
Они никогда не говорили о том, как прожили военные годы, когда молодой австрийский архитектор (который никогда не отрекался от своей расы, а просто не сознавал ее), полный благодарности приютившей его стране, вступил добровольцем в Иностранный корпус.
И никто, кроме Карен, элегантной молодой венки из богатой семьи, также забывшей о своем происхождении, не знал, что она перенесла, заставляя себя справиться с тоской и одиночеством, работая там, где этого требовала война, и всюду встречая такое же благожелательное равнодушие, как и ее муж. Они и друг другу не рассказали об этом, ибо всегда стремились ограждать друг друга от ненужных страданий.
И Дон Кларк и миссис Мандель таили свою боль в себе. Пожалуй, каждый из них не был способен вполне понять страдания другого. Быть у себя дома, в своей собственной стране и говорить на родном языке – это казалось ей такой огромной милостью судьбы, что она ему завидовала. Видеть рядом с собой своего ребенка и ждать еще одного – это казалось ему такой радостью, что он никогда не переставал удивляться, как щедра к ней жизнь.
Но и не понимая, они утешали друг друга. Она была благодарна ему за доброту и терпение, а он ей за то, что обстоятельства сделали чужого ребенка его ребенком.
Младенец появился на свет на три недели раньше, чем ожидалось, в бывшей постели Реджа. На рассвете потерявший голову Дон Кларк побежал за заместителем доктора Мелдрема, а потом Элис пришла ухаживать за обессилевшей роженицей. На руках у Кларка оказалась мать, новорожденная девочка и двухлетний мальчик – о том, чтобы поместить ее в переполненную больницу или взять ей постоянную сиделку, нечего было и думать. Впрочем, сиделка ей в любом случае была бы не по средствам.
Элис по-прежнему ухаживала за ней, хотя ее мать это приводило в бешенство. Но миссис Белфорд пришлось смириться, так как врач пригрозил, что в противном случае обратится к местным властям и ее дочь будет официально призвана для отбытия трудовой повинности.
К тому времени, когда Карен, наконец, поправилась и могла бы уже подыскать другое жилье, Кларк так привязался к темноглазому мальчугану, что об их переезде больше просто не упоминалось. Элис стала ее подругой. Они делили тревоги и огорчения, общие для всех молодых матерей. Новорожденную назвали Алисией в честь Элис.
Измученная, задерганная бесконечными хлопотами, Элис почувствовала себя вновь живой, и, когда три месяца спустя родилась Лиз, новоприобретенный опыт позволил ей заботиться о матери и ребенке до тех пор, пока Жанетт не решила вернуться к более увлекательной роли организатора развлечений для военнослужащих.
Элис втайне обрадовалась ее отъезду. Она целиком посвятила себя девочке, постепенно забывая, что Лиз все-таки не ее родная дочь.
Дон Кларк тоже начал жить заново, потому что судьба послала ему давно желанное счастье – ведь если бы не миссис Белфорд, он мог бы теперь нянчить собственного внука.
К тому времени, когда атомная бомба ускорила заключение какого-то подобия мира, Карен Мандель уже была опутана нерасторжимыми семейными узами, связывающими счастливого трехлетнего мальчика, годовалую девочку и приемного деда, который обращался с ними более умело, чем когда-то с собственным сыном.
Вернувшийся с войны Франц (теперь Фрэнк) Мандель начал их новую жизнь с того, что дал своему маленькому сыну имя Дональд.
В 1945 году они отпраздновали поражение нацизма просьбой о предоставлении им австралийского гражданства и окончательно обосновались в «Розредоне». Так образовалась семья, которая, вернув Дону Кларку утраченный смысл жизни, Манделям вообще дала новую жизнь. Только они знали, сколько сделал старик, чтобы они почувствовали себя своими в чужом мире, в который швырнула их судорога истории. Купить собственный дом было тогда нелегко. И их удивило, когда он предложил им разделять его кров. А когда у него появилась привычка есть вместе с ними, они поняли, что уже не чужие здесь, – они почувствовали себя частью этого общества. Лавочники держались с ними, как с постоянными клиентами. Средства для жизни им давала интересная работа.
Кларку, плотнику с творческой жилкой, нравились их идеи. Ему нравилось то, как они преображали старый дом, ему нравились их эскизы и сочетание цветов, которые они использовали, – ему, человеку, так долго страдавшему в холодных, лишенных солнца комнатах типичного пригородного дома, нравилось их стремление впустить в этот дом солнце.
Когда со временем они решили заняться производством современных обоев и аксессуаров внутренней отделки, он пожелал вложить в их дело часть своего капитала, который со смертью Реджа утратил для него ценность. Незаконченное архитектурное образование Фрэнка нашло практическое применение, а Карен посвятила свой художественный талант разработке чисто австралийских мотивов, которыми до сих пор все пренебрегали. Когда Кларк получил подряд на строительство одного из тех новых мотелей, которые в дни послевоенного бума вдруг начали расти по всей стране, как грибы, он устроил им подряд на внутреннюю отделку, и их дела сразу пошли в гору.
Именно тогда он и предложил им постепенно выкупить у него «Розредон», если они этого хотят и у них найдутся на это средства. Они этого хотели.
– Вот теперь мы настоящие австралийцы, – часто повторял Фрэнк. – У нас есть собственный дом, и мы станем его владельцами через тридцать лет. – В его живых глазах вспыхивал веселый блеск. – Подумать только: страна, где можно загадывать на тридцать лет вперед! Это не просто новая жизнь. Это новый мир.
Это было единственное высказывание такого рода, которое Элис когда-либо от него слышала, а лицо Карен с четко очерченными бровями и сильным ярким ртом превращалось в непроницаемую маску при малейшем намеке, что до того, как они вступили на австралийскую землю, у нее уже была какая-то жизнь.
Миссис Белфорд считала Манделей ответственными за все, что не нравилось ей в послевоенном мире, – за то, что ее дочь в мелочах часто шла ей наперекор, за непочтительность ее внучки, за модернизацию домов в Уголке, за общий рост благосостояния.
Дочь бедного английского иммигранта, нажившего деньги в колонии, она питала врожденное недоверие к иммигрантам (особенно неанглийского происхождения), которые грозили добиться того же, чего добились ее родители. Иммигрантов, оставшихся бедными, она терпела, потому что они были полезны в качестве прислуги.
Сигареты были докурены, и обе они вернулись в настоящее.
Карен вздохнула.
– Иногда у меня такое ощущение, что дочь мне совсем чужая.
Элис согласилась.
– Я больше не понимаю Лиз. – Она погасила окурок о пепельницу и встала. – Ну, мне пора. Я обещала Гвен помочь ей с цветами.
Карен тоже встала.
– Не могу себе представить, как бы Уголок обходился без вас! Я провожу вас до пролома, чтобы размяться.
Когда они вышли на ослепительный солнечный свет, Элис увидела проезжающую мимо машину кремового цвета.
– Я забыла сказать вам, сегодня утром приезжал какой-то человек посмотреть квартиру Холлоуэев. Новоавстралиец.
Карен воскликнула с неожиданным жаром:
– Желаю ему найти в Уголке такое же счастье, какое нашли мы!
Глава седьмая
Карен остановилась у пролома, глядя, как Ли-Ли и Элис возвращаются в «Лавры».
– Сад просто великолепен! – крикнула она им на прощанье. – Как я вам завидую!
– А я тебе, – пробормотала Элис вслед ее удаляющейся спине и остановилась, чтобы Ли-Ли могла взобраться к ней на плечо. У Карен было все: обожающий и обожаемый муж, прекрасный сын и дочь, ничуть не более трудная, чем Лиз.
Лиз становилась просто невозможной. Хотя она изливала на нее всю любовь, не имевшую иного выхода, теперь, когда Лиз выросла, она чувствовала себя с ней, словно с чужой. И боялась ее. Боялась ее друзей – и девушек и юношей, – которые бесшумно поднимались по черной лестнице в ее кабинет. Боялась, сама не зная чего. Они всегда были с ней очень вежливы. И все равно она боялась.
Слушая хладнокровные рассуждения Лиз на темы, которые в дни ее юности были запретными – даже и теперь не только она, но и Мартин предпочитал их не касаться, – она чувствовала, что они принадлежат не к разным поколениям, а к разным эпохам.
Только после смерти матери она начала понимать, как велико отчуждение между ней и Лиз. Это сознание причинило ей боль и усугубило ее одиночество. Когда же она попыталась перебросить мост через пропасть, выяснилось, что это невозможно. Так у нее было отнято единственное утешение, которое дала ей жизнь: ребенок, которому она заменила мать, больше не нуждался в матери. Короткие двадцать лет, которые разделяли их, оказались столь же непреодолимыми, как сорок лет, бездной легшие между нею и ее собственной матерью.
Да, у Карен есть все – включая любимую работу. А у нее нет ничего. Даже сада, что бы там ни утверждали люди! Элис обвела сад враждебным взглядом. Все говорили, что он полон мирного спокойствия. Лиз любила лежать тут в гамаке со своими книгами. В летние вечера они с Мартином нежились тут в шезлонгах, а она приносила им прохладительные напитки. И Мартин говорил: «Этого часа я жду весь день. Здесь так мирно и спокойно».
Элис всегда удивляло, что никто не видит сада так, как его видит она: немое поле битвы – пусть прекрасное, – где земля ведет постоянную борьбу с дождями и засухой, где каждое выросшее дерево, каждый расцветший цветок выдерживает прежде лютый бой с природой и где она и Старый Мак схватились в бесконечном безмолвном поединке…
Она стала смотреть, как он с обычной своей педантичной аккуратностью подстригает изгородь. Надо подождать, пока он кончит, а потом она поговорит с ним о летних посадках. «Затеет с ним спор», – это выражение подошло бы здесь больше, если бы только он спорил. Но Старый Мак никогда не тратил слов, если можно было обойтись кивком или хмыканьем.
Когда он кончил подстригать изгородь и распрямил спину, Элис начала с решительным видом:
– Мне кажется, Мак, что пора изменить круглую клумбу. По-моему, эти новые петунии…
Он слушал и то кивал, то покачивал головой. Потом он отошел, и Элис ни на секунду не усомнилась, что он сделает только то, что собирался сделать с самого начала. Вот почему, хотя все хвалили «ее» сад, сама она в глубине души прекрасно знала, что это сад Старого Мака.
Она получала призы за розы на Стрэтвудской садовой ярмарке, цветная фотография ее бордюра из трав была помещена в «Женском еженедельнике», и каждый год она придумывала что-то новое, мечтая когда-нибудь удостоиться высшей чести – занять призовое место в конкурсе «Геральда». Но на самом деле это будет заслугой Старого Мака.
Она задумалась, прикидывая, на какой именно конкурс садов лучше будет записаться – весенний, летний или осенний, и мысленно представила себе ту часть сада, которая будет выглядеть особенно выигрышно осенью: огненные языки штрелиций и алые нифофии на фоне кипарисов, красная листва хурмы и японского клена с золотым вязом на заднем плане.
Но как бы они ни планировали, каким бы прекрасным ни представлялся ей сад мысленно, на деле все всегда получалось чуть-чуть хуже. Каждый раз, когда она решала устроить чаепитие на свежем воздухе для выпускниц школы Св. Этельбурги или для кружка прихожанок, сад обязательно ее подводил. Было либо еще слишком рано, либо уже слишком поздно, и постепенно ей начинало казаться, что он стакнулся со Старым Маком.
Мирный и спокойный, как бы не так! Элис вернулась в дом.
Миссис Паллик мыла на кухне посуду – как обычно, без всякого почтения к дултоновскому фарфору и старинному серебру. Объясняй ей, не объясняй – результат тот же!
– Прекрасная погода, – сказала Элис, чтобы скрыть раздражение. Терять миссис Паллик она все-таки не хотела, несмотря на ее бесчисленные недостатки.
– Так-так, – ответила миссис Паллик осторожно, со своей странной интонацией. – Утром и вечером еще холодно.
– Ну что вы говорите! Холодно! Какая погода бывает в вашей стране ранней весной, хотела бы я знать?
– У меня нет моей страны, – угрюмо ответила миссис Паллик.
Этот ее постоянный припев обычно возбуждал в Элис сочувствие.
– Но когда у меня была моя страна, – продолжала миссис Паллик, – то у нас было хорошее отопление.
– Ах уж это ваше отопление! Прямо мания какая-то. Сегодня очень тепло.
– Может быть! – Миссис Паллик свалила груду вилок и ножей на сушильную доску с грохотом, от которого кровь прихлынула к вискам Элис. – Вот посмотрим. В этом миро ничего знать заранее нельзя.
Она принялась тереть тарелки с такой энергией, что во все стороны полетели клочья пены.
Элис поспешно вытащила цветы из-под раковины и начала перекладывать их в корзины. Но только когда по щелканью ножниц она поняла, что Старый Мак подстригает кусты у ворот, она, наконец, решилась вынести их из дому.
– Миссис Паллик, я иду к миссис Рейнбоу помочь ей расставить цветы. Если к половине одиннадцатого я не вернусь, вскипятите чаю себе и Старому Маку. Кекс в черной коробке.