— Тебе не нравится, — сказал Бриман, и усы его обвисли, как у грустного пса.
Я онемела от удивления.
— Нравится, — выдавила я наконец. — Очень.
Он в точности угадал мой размер. Платье было прекрасно: ярко-красный крепдешин сверкал в холодных лучах утреннего солнца. Я представила себя в этом платье в Париже, может, в босоножках на высоком каблуке, с распущенными волосами...
Бриман был смешно доволен собой.
— Я надеялся, что тебя это немножко отвлечет. Чуть развеселит.
Его взгляд упал на сумку у моих ног.
— Это что, малютка Мадо? Искала сокровища на пляже?
Я помотала головой:
— Эксперимент.
С Флинном мне было легко говорить о своем открытии. С Бриманом оказалось намного труднее, хотя он слушал без тени улыбки, время от времени заинтересованно кивая, пока я рассказывала о своих находках, помогая себе жестами.
— Вот Ле Салан. Видите, как проходят основные течения с Ла Жете. Вот — преобладающий западный ветер. Вот тут — Гольфстрим. Мы знаем, что Ла Жете прикрывает остров с востока, но вот эта, — ставя ударение на слове жестом указательного пальца, — песчаная банка отводит это течение вот сюда, и оно проходит мимо мыса Грино и оказывается вот тут, у Ла Гулю.
Бриман молча кивал, чтобы я продолжала.
— Точнее, оказывалось. Но теперь все изменилось. Вместо того чтобы упираться в Ла Гулю, оно проходит вот тут... и останавливается тут...
— Да, у «Иммортелей».
— Именно поэтому «Элеонора» проскочила мимо бухты и оказалась на другой стороне острова. Потому и макрель ушла оттуда сюда!
Он снова кивнул.
— Но это еще не все, — продолжала я. — Почему все изменилось именно сейчас? Что именно произошло?
Он как будто задумался на минуту. Глаза его обратились к морю, и в них отразился солнечный свет.
— Смотрите.
Я показала через пляж, на свежевыстроенные сооружения. С того места, где мы сидели, их было очень хорошо видно — тупой нос мола, обращенный на восток; волноломы по обе стороны.
— Теперь понятно, что произошло. Вы надстроили мол ровно настолько, чтобы защитить пляж. Волноломы помогают сохранить песок, чтобы его не смывало. Мол загораживает пляж и самую малость смещает течение, вот сюда, так что песок переносится с Ла Жете — с нашей стороны острова — в сторону «Иммортелей».
Бриман опять кивнул. Конечно же, сказала я себе, он не понял в полной мере, что следует из моих слов.
— Ну неужели вы не понимаете, что случилось? — напирала я. — Надо что-то делать. Надо прекратить это, пока не стало еще хуже.
— Прекратить? — Он поднял бровь.
— Ну да. Ле Салан... затопление...
Бриман сочувственно положил руки мне на плечи.
— Малютка Мадо. Ты хочешь помочь, я знаю. Но «Иммортели» надо защищать. Для того волноломы и построены. Не могу же я теперь их снести только потому, что какое-то там течение повернуло в другую сторону. Почем я знаю, может, оно бы и без того повернуло.
Он испустил свой обычный монументальный вздох.
— Представь себе сиамских близнецов, — сказал он. — Иногда их приходится разделить, чтобы выжил хоть один.
Он вперил в меня взгляд, чтобы убедиться, что его слова доходят.
— И порой приходится делать нелегкий выбор.
Я уставилась на него, внезапно словно оцепенев. Что он такое говорит? Что придется пожертвовать Ле Саланом для спасения Ла Уссиньера? Что происходящее в каком-то смысле неизбежно?
Я вспомнила, как все эти годы он поддерживал отношения с нами: словоохотливые письма, посылки с книгами, подарки по случаю. Он не хотел отсекать ни одной возможности, не рвал связей. Защищал свои капиталовложения.
— Вы знали, верно? — медленно произнесла я. — Вы с самого начала знали, что это случится. И никому ни словом не обмолвились.
Он умудрился всем телом, согбенными плечами, руками, глубоко засунутыми в карманы, выразить свою боль и обиду от такого жестокого обвинения.
— Малютка Мадо. Как ты можешь такое говорить? Конечно, это несчастье. Но такое случается. И, с твоего позволения, это еще одна причина побеспокоиться о твоем отце, и я совершенно уверен, что в конечном итоге ему будет гораздо лучше в другом месте.
Я посмотрела на него.
— Вы сказали, что мой отец болен, — отчетливо сказала я. — Что именно с ним не так?
Я увидела, что он на мгновение растерялся.
— У него больное сердце? — напирала я. — Печень? Легкие?
— Мадо, я точно не знаю и честно тебе скажу...
— Рак? Цирроз?
— Мадо, я же сказал, я точно не знаю. — Радушия у него поубавилось, и челюсть заметно напряглась. — Но я могу в любой момент пригласить своего врача, и он даст тебе обоснованное заключение специалиста.
«Своего врача». Я поглядела на подарок Бримана, завернутый в кокон оберточной бумаги. Солнечный свет ласкал алый шелк. Он прав, подумала я: мне идет красное. Я знала, что могу просто оставить всё на него. Уехать обратно в Париж — в галереях как раз начинается сезон, — начать новую серию картин. На сей раз городские пейзажи и, может, портреты. Я уже десять лет рисую одно и то же — пора бы, наверное, и сменить тему.
Но я знала, что никогда этого не сделаю. Все изменилось: остров изменился, и что-то во мне изменилось вместе с ним. Тоска по Ле Салану, жившая во мне все годы, что я была в отъезде, стала чем-то другим — более нутряным, более жестким чувством. А мое возвращение — все иллюзии, все сантименты, все разочарования, вся радость, — теперь я поняла, что ничего этого на самом деле не было. На самом деле я вернулась домой только сейчас.
— Я не сомневался, что могу на тебя рассчитывать. — Он принял мое молчание за согласие. — Знаешь, ты можешь переехать в «Иммортели», пока мы не разберемся со всем этим. Мне неприятно будет, что ты в том доме, с Жаном Большим. Я тебя поселю в свой самый лучший номер. За счет заведения.
Даже сейчас, хотя я точно знала, что он что-то крутит, я почувствовала совершенно неуместную благодарность. Я стряхнула это чувство. Я услышала собственный голос:
— Нет, спасибо. Я останусь дома.
16
Следующая неделя принесла с собой еще порцию ненастья. Солончаки за деревней затопило, и два года работ по осушению пошли насмарку. Поиски святой пришлось временно прекратить из-за высоких приливов, при том что лишь у кучки оптимистов еще осталась надежда ее отыскать. Погибла вторая рыболовная шлюпка: «Корриган»[18] Матиа Геноле, самую старую из рабочих лодок на острове, выбросило сильным ветром на сушу совсем рядом с мысом Грино, и Матиа с Аленом не удалось ее спасти. Даже Аристид сказал, что лодку жалко.
— Сто лет ей было, — горевала Капуцина. — Помню, как она выходила в море, когда я еще девочкой была. Паруса были красивые, красные. Конечно, у Аристида в те времена тоже была лодка, «Péoch ha Labour»[19], я помню, они выходили в море вместе, и каждая пыталась поймать ветер так, чтоб перехватить его у другой. Конечно, еще до того, как Оливье, Аристидов сын, погиб, а сам Аристид потерял ногу. После того «Péoch» гнила в ручейке, пока ее не забрали зимние приливы, и Аристид даже пальцем не шевельнул, чтоб ее спасти.
Она пожала пухлыми плечами.
— В те дни, Мадо, ты бы его не узнала. Он был тогда совсем другой, мужчина в расцвете лет. Смерть Оливье его вчистую подкосила. Он про него никогда не говорит.
Нелепый несчастный случай. Как всегда. Оливье и Аристид осматривали разбитый траулер на Ла Жете, при отливе; внезапно траулер сдвинулся, и Оливье застрял ниже ватерлинии. Аристид пытался добраться до него на «Péoch», но провалился между своей лодкой и корпусом разбитого корабля, и ему раздробило ногу. Он звал на помощь, но никто не услышал. Через три часа Аристида подобрала идущая мимо рыбацкая лодка, но к этому времени уже начался прилив, и Оливье утонул.
— Аристид все слыхал, — сказала Капуцина, отправляя вдогонку кофе глоток черносмородинового ликера. — Говорит, слышал, как Оливье звал на помощь, кричал и плакал там внизу, пока вода поднималась.
Тела так и не нашли. Траулер не успели обыскать — его утащило приливом в Нидпуль, он ушел под воду слишком глубоко и слишком быстро. Илэр, местный ветеринар, ампутировал Аристиду ногу (в Ле Салане врача не было, а обращаться за помощью к уссинцу Аристид наотрез отказался), но Аристид утверждает, что чувствует ногу до сих пор — она зудит и ноет по ночам. Он считает, это потому, что Оливье не похоронили. Зато похоронили ногу — Аристид настоял на своем, — и могила в дальнем конце Ла Буш сохранилась до сих пор. Она отмечена деревянным столбом, на котором написано: «Здесь лежит нога старого Бастонне — отправилась в рай вперед хозяина!» Вокруг столба кто-то посадил нечто с первого взгляда напоминающее цветы, но если приглядеться, оказывается, что это картошка. Капуцина подозревает Геноле.
— Потом другой сын, Филипп, от него сбежал, — продолжила она. — А Аристид ввязался в тяжбу против Геноле, а Дезире присматривала за Ксавье, своих-то детей у нее не осталось. Бедняга Аристид с тех пор так и не оправился. Хоть я ему и говорила, что для меня не нога его важна.
— Потом другой сын, Филипп, от него сбежал, — продолжила она. — А Аристид ввязался в тяжбу против Геноле, а Дезире присматривала за Ксавье, своих-то детей у нее не осталось. Бедняга Аристид с тех пор так и не оправился. Хоть я ему и говорила, что для меня не нога его важна.
Она фривольно-устало хихикнула.
— Еще кофе со смородиновкой?
Я помотала головой. Слышно было, как за вагончиком на дюнах перекрикиваются Лоло и Дамьен.
— Он тогда был красивый мужик, — вспоминала Капуцина. — Да, пожалуй, все они были красивы, все мои особенные мальчики. Сигаретку?
Она ловко закурила и затянулась, издав стон удовольствия.
— Нет? А зря. Знаешь, как успокаивает нервы.
— Не думаю, — улыбнулась я.
— Как хочешь. — Она пожала пухлыми плечами, передернув ими под шелком халата. — А я вот не могу без маленьких грешков.
Она кивнула на коробку вишни в шоколаде, стоявшую у окна.
— Передай-ка мне вот эту, а, миленькая?
Коробка была новая, в форме сердца, и в ней еще оставалась примерно половина конфет.
— От поклонника, — сказала Капуцина, кидая конфету в рот. — Я еще нравлюсь, несмотря на возраст. Возьми штучку.
— Не надо — ты от них получаешь больше удовольствия, чем я.
— Миленькая, я от всего получаю больше удовольствия, чем ты, — сказала Капуцина, закатывая глаза.
Я засмеялась.
— Вижу, ты не позволяешь себе расстраиваться из-за потопов.
— Пфе. — Она опять пожала плечами. — Я всегда могу переехать, если придется. Работы, конечно, будет невпроворот, я ж столько лет тут живу, но я справлюсь.
Она покачала головой.
— Нет, это не мне надо беспокоиться. А что до всех остальных...
— Я знаю. — Я уже рассказала ей о переменах на пляже «Иммортели».
— Но это же такая мелочь, — запротестовала она. — Я не понимаю, как это всего несколько метров волнолома могут так все изменить.
— Для этого много не нужно, — сказала я. — Отвести течение всего на несколько метров. Да, кажется, что это ничего не значит. И все-таки это может поменять ситуацию вокруг всего острова. Как костяшки домино падают, одна за другой. А Бриман знает. Может, он даже именно это и планировал.
Я рассказала ей про сравнение, которое употребил Бриман, — с сиамскими близнецами. Капуцина кивала, слушая и подкрепляясь шоколадными вишнями.
— Миленькая, с этих чертовых уссинцев все станется, — беспечно сказала она. — Хм. Возьми конфетку. Мне еще надарят.
Я нетерпеливо покачала головой.
— Но зачем ему покупать затопленную землю? — продолжала Капуцина. — Ему от нее не больше толку, чем нам.
Всю долгую неделю я пыталась предостеречь саланцев, несмотря на предупреждение Флинна. Мне показалось, что кафе Анжело — самое удобное для этого место, и я часто ходила туда, надеясь заинтересовать рыбаков. Но там вечно шла то игра в карты, то шахматный турнир, то передавали футбол по спутниковому телевидению, это было им гораздо интереснее, а когда я настаивала, то видела лишь пустые взгляды, вежливые кивки, ухмылки, и мои добрые намерения застревали у меня в глотке, я чувствовала, что смешна, и злилась. Люди замолкали, когда я входила. Спины горбились. Лица вытягивались. Я словно слышала, как они шепчут, будто мальчишки при появлении строгой учительницы: «Квочка идет. Быстро делай вид, что занят».
Аристид был со мной все так же враждебен. Это он наградил меня прозвищем Квочка; и мои попытки просветить саланцев насчет передвижения приливов лишь усилили его антагонизм. Теперь он приветствовал меня с мрачным сарказмом каждый раз, как я попадалась ему на глаза.
— А вот и Квочка. Ну как, придумала еще что-нибудь, чтобы нас всех спасти, э? Хочешь вывести нас в землю обетованную? Собираешься сделать нас всех миллионерами?
— Э, Квочка пришла. Ну что, какие планы на сегодня? Собираешься повернуть приливы обратно? Прекратить дождь? Воскресить мертвецов?
Капуцина объяснила мне, что его злость частично объясняется неуспехом его внука у Мерседес Просаж, несмотря на все недостатки соперника. Похоже, сковывающая робость Ксавье в присутствии девушки была еще бо́льшим недостатком, чем потеря Геноле средств к существованию. Да и привычка Аристида все время наблюдать за Мерседес и злобно кривиться, стоило ей хоть несколько слов сказать с любым мужчиной, делу не помогала. Я часто видела, как Мерседес сидит у ètier, когда возвращаются лодки. Она, казалось, не обращала внимания на обоих молодых поклонников, занятая полировкой ногтей или чтением журнала и одетая в разнообразные, одинаково откровенные туалеты.
По ней вздыхали не только Гилен и Ксавье. Я заметила, и меня это немало развеселило, что Дамьен тоже проводил у ручейка довольно много времени — курил, подняв воротник для защиты от ветра. Лоло играл в дюнах один, без Дамьена, с одиноким видом. Мерседес, конечно, совершенно не замечала чувств Дамьена, а если и замечала, то не подавала виду. Я, наблюдая за возвращением детей на микроавтобусе из уссиньерской школы, видела, что Дамьен часто сидит молча даже в компании друзей. Несколько раз я заметила у него на лице синяки.
— Похоже, уссинские дети его в школе обижают, — сказала я в тот вечер Алену в баре у Анжело.
Но Ален не проникся сочувствием. С тех пор как его отец потерял «Корриган», он стал мрачен и неразговорчив и легко обижался даже на невинное замечание.
— Пусть привыкает, — коротко сказал он. — Всегда так: одни дети обижают других. Ему надо с этим свыкнуться, вот и все, как и мы все свыклись.
Я сказала, что, по моему мнению, это слишком жесткая позиция по отношению к тринадцатилетнему мальчику.
— Ему почти четырнадцать, — сказал Ален. — Такова жизнь. Уссинцы и саланцы. Как крабы в корзине. Так всегда было. Моему отцу приходилось меня колотить, чтоб я ходил в школу, — так я боялся. Я ведь выжил, э?
— Может быть, просто выжить — недостаточно, — сказала я. — Может, нам надо научиться давать отпор.
Алан неприятно ухмыльнулся. За спиной у него Аристид поднял голову и изобразил руками хлопанье крыльев. Кровь прилила у меня к щекам, но я сделала вид, что не замечаю.
— Ты знаешь, что делают уссинцы. Ты видел волноломы на «Иммортелях». Если бы мы построили что-нибудь такое на Ла Гулю, тогда, может быть...
— Э! Опять за свое! — рявкнул Аристид. — Даже Рыжий говорит, что это не сработает!
— Да, опять! — Я уже разозлилась, и несколько человек подняли головы, услышав мои слова. — Мы могли бы быть в безопасности, если бы сделали то же, что уссинцы. Мы еще можем добиться этой безопасности, если начнем что-то делать сейчас, пока еще не поздно...
— Делать? Что ты хочешь делать? И кто будет за это платить?
— Мы все. Мы можем скинуться. Объединить средства...
— Чепуха! Ничего не выйдет! — Старик уже стоял и яростно глядел на меня через голову Алена.
— У Бримана вышло, — сказала я.
— Бриман, Бриман... — Он треснул палкой оземь. — Бриман богат! И ему везет!
Он зашелся резким кашляющим смехом.
— На острове это все знают!
— Бриману везет, потому что он сам везет, — отозвалась я. — И мы тоже можем. Вам это известно. Этот пляж мог быть наш. Если мы найдем способ повернуть вспять то, что случилось...
На мгновение Аристид встретился со мной взглядом, и мне показалось, что между нами что-то произошло, словно искорка понимания проскочила. Потом он опять отвернулся.
— Мы — саланцы! — отрезал он с прежней злостью в голосе. — На кой черт нам пляж?
17
Я, разочарованная и злая, обратила все силы на завершение ремонта дома. Я позвонила в Париж, своей квартирной хозяйке, предупредив ее, что задерживаюсь на несколько недель, сняла еще денег с банковского счета и проводила все дни за уборкой и покраской. Жан Большой, кажется, слегка оттаял, хотя все еще редко удостаивал меня словом; он молча наблюдал, как я работала, иногда помогал мыть посуду, держал лестницу, когда я красила или меняла выбитые черепицы на крыше. Иногда он терпел радио; очень редко — разговоры.
Мне пришлось вновь научиться толковать его молчание, читать его жесты. Ребенком я это умела и опять научилась, как руки вспоминают давно забытый музыкальный инструмент. Мелкие жесты — незаметные для постороннего, но исполненные тайного смысла. Горловые звуки, означающие удовольствие или усталость. Редкая улыбка.
Я поняла, что молчание отца на самом деле — глубокая, молчаливая депрессия. Отец словно изъял себя из потока обыденной жизни и погружался, как тонущая лодка, все глубже и глубже в слои равнодушия, пока наконец не погрузился так глубоко, что стал почти недосягаем; и посиделки за рюмками в баре Анжело, кажется, только ухудшали дело.
— Он придет в себя в конце концов, — сказала Туанетта, когда я поделилась своими опасениями. — На него порой находит — на месяц, полгода, бывает — дольше. Мне только жалко, что с некоторыми другими людьми никогда такого не бывает.