Я попыталась рассказать о виденном Капуцине и Туанетте, но их это совершенно не впечатлило. За ночь вода поднялась еще выше, и в баре у Анжело народ был еще менее весел, чем обычно, — саланцы топили свои новые беды в вине, сохраняя мрачное молчание.
— Вот если б ты саму святую нашла... — ухмыльнулась Туанетта, показывая пеньки зубов. — Это в ней удача саланцев, а не в каком-то пляже, который тут, может, был тридцать лет назад. И еще, ты же не хочешь сказать, что святая Марина добралась до самых «Иммортелей», а? Вот это и правда было бы чудо.
Я старалась не дать воли отчаянию. Эти разговоры о чуде и удаче, кажется, лишь усиливали пораженческие настроения среди островитян, их пассивность. Словно бы мы с ними говорили на совершенно разных языках.
Конечно, на мысу пока так и не обнаружилось никаких следов пропавшей святой, и в Ла Гулю — тоже. Скорее всего, сказала Туанетта, ее занесло песком, она зарылась в отливной ил у мыса Грино, и через двадцать лет на нее наткнется какой-нибудь мальчишка, ищущий мидии, — то есть если ее вообще найдут когда-нибудь.
Все деревенские были убеждены, что святая оставила Ле Салан. Те, кто посуевернее, говорили, что опять будет Черный год; и даже молодые жители деревни были обескуражены потерей святой. «Празднество святой Марины — единственное, что мы делали всей деревней, — объяснила Капуцина, щедро подливая колдуновки себе в кофе. — Единственная возможность, чтобы сплотиться. А теперь все разваливается. И мы ничего не можем поделать».
Она показала на окно, и мне не нужно было выглядывать наружу, чтобы понять, что она имеет в виду. Ни погода, ни улов не улучшились. Августовские высокие приливы уже подходили к концу, но сентябрь должен был принести еще худшие, а октябрь — шторма с Атлантики, что прокатятся через весь остров. Океанская улица превратилась в полосу взбитой грязи. Несколько плоскодонок унесло в море, и они повторили судьбу «Элеоноры», хоть владельцы и вытащили их высоко на берег, далеко за линию прилива. Хуже всего было то, что макрель полностью пропала и рыбная ловля прекратилась. В довершение обиды, рыболовы Ла Уссиньера переживали небывалый период процветания.
— Я не понимаю! — воскликнула я. — Что такое случилось с Ле Саланом? Все наперекосяк, дорогу наполовину затопило, лодки уносит приливом, дома разваливаются. Почему никто ничего не делает? Что вы сидите и смотрите на все это?
— А что мы, по-твоему, должны делать? — бросил через плечо Аристид. — Попробовать остановить прилив, наподобие короля Кнута?[16]
— Что-то всегда можно сделать, — ответила я. — Как насчет волноломов, наподобие уссинских? Или укрепить дорогу хоть чем-нибудь, хоть мешками с песком?
— Без толку, — словно выплюнул старик, нетерпеливо дрыгнув деревянной ногой. — Морю не прикажешь. Все равно что плевать против ветра.
Ветер приятно овевал лицо, когда я, разочарованная, шла по Океанской. Что толку пытаться им помочь? Этот упрямый стоицизм — отличительная черта саланцев, она происходит не от уверенности в себе, а от фатализма, даже от суеверности. Я подобрала с дороги камешек и швырнула его, насколько хватило сил, против ветра; камешек упал в купу песчаного овса и исчез. На миг я вспомнила о матери — как вся ее теплота, ее добрые намерения выветрились и она стала сухой, беспокойной, исполнилась обиды. Она тоже любила остров. Какое-то время.
Но во мне — отцовское упрямство. Она часто говорила об этом вечерами в нашей парижской квартирке. Мать говорила, что Адриенна больше на нее похожа: любящая, ласковая девочка. Я же была трудным ребенком: замкнутая, угрюмая. Если бы только Адриенне не пришлось уехать в Танжер...
Я не отвечала на эти жалобы. Смысла не было даже пытаться. Я давно перестала говорить об очевидном: Адриенна почти никогда не писала, не звонила, ни единого раза не пригласила нас в гости. Словно они с Марэном хотели как можно дальше уехать от Колдуна — и всего, что о нем напоминало. Но для моей матери молчание Адриенны было лишь доказательством ее преданности новой семье. Немногие полученные от нее письма хранились как сокровища; поляроидные снимки детей заняли почетное место над камином. Новая, танжерская жизнь Адриенны, романтизированная превыше всякой меры и превращенная в волшебную сказку о храмах и восточных базарах, была той нирваной, к которой мы обе должны были стремиться и в которую нас в конце концов должны были призвать.
Я вернулась в дом. Страшный разгром никуда не делся, и я на миг почти пала духом. Бриман сказал, что в «Иммортелях» для меня всегда найдется комната. Только попроси. Я представила себе чистую постель, белые простыни, горячую воду. Я подумала о своей парижской квартирке, где пол паркетный и приятно пахнет краской и лаком. Я подумала о кафе напротив, о мидиях с жареной картошкой по пятницам, а потом, может быть, кино. Что я тут делаю столько времени? — спросила я у себя. Зачем заставляю себя терпеть все это?
Я подняла книгу и стала разглаживать мятые страницы. Книга с картинками — роскошно иллюстрированная сказка про принцессу, которую злая колдунья превратила в птицу, а охотник... В детстве у меня было богатое воображение, внутренний мир компенсировал мне однообразные ритмы островной жизни. Я предполагала, что мой отец такой же. Теперь я уже не была уверена, что хочу разгадать его молчание... если там вообще есть что разгадывать.
Я подобрала еще несколько книг — мне больно было видеть, как они, разбросанные, с поломанными корешками, валяются на битом стекле. Одежду мне было не так жалко — я привезла с собой очень мало вещей и все равно собиралась прикупить что-нибудь в Ла Уссиньере, — но я стала подбирать и ее, складывая в машину, чтобы постирать. Немногие мои бумаги, рисовальные принадлежности, которыми я пользовалась еще девочкой, — коробку потрескавшейся акварели, кисть — я сложила обратно в картонный ящик у кровати. И тут я заметила кое-что у изножья кровати — что-то блестящее, наполовину втоптанное в кусок ковра, прикрывавший каменный пол. Не стекло — блестит слишком ярко, мягким блеском, в беглом солнечном луче, пробравшемся меж ставень. Я подобрала вещь. Это был отцовский медальон, что я видела у него раньше, теперь слегка помятый. С колечка свисали обрывки цепочки. Должно быть, отец потерял его, когда громил комнату, подумала я; может быть, рванул воротник, чтобы легче было дышать; разорвал цепочку и не заметил, как медальон выскользнул из-под рубашки. Я посмотрела на медальон повнимательнее: размером примерно с пятифранковую монету, сбоку петли, чтобы открывать и закрывать крышку. Женская вещица. Я почему-то подумала про Капуцину. Памятка Я подняла крышечку с непонятным чувством вины, словно шпионила за какими-то секретными делами отца, и что-то выпало мне в ладонь — кудрявый локон. Волосы были русые, как когда-то у отца, и первая мысль моя была, что это, может быть, прядь волос его брата. Жан Большой, кажется, не очень романтичный человек и, насколько я знала, даже про мамин день рождения или день их свадьбы особо не вспоминал, и предположение, что он носит с собой локон маминых волос, было настолько абсурдным, что я смущенно улыбнулась. Потом я открыла медальон пошире и увидела фотографию.
Она была вырезана ножницами из фотографии побольше: детское лицо в позолоченной рамке расплылось улыбкой, короткие волосы торчат спереди иголками, большие круглые глаза... Я, не веря себе самой, глядела на фотографию, словно пытаясь заменить собственный образ чужим, более достойным. Но это я, сомнений нет: моя собственная фотография со снимка, сделанного на дне рождения, одна рука еще застыла на ноже, разрезающем торт, другая тянется прочь из рамки — к отцовскому плечу. Я вытащила большой снимок из кармана — он уже обтрепался по краям оттого, что я его все время трогала Теперь лицо сестры на фотографии показалось мне мрачным, завистливым, она отвернулась — сердито, как ребенок, не привыкший, что его обделяют вниманием...
От бури непонятных чувств у меня разгорелись щеки и заколотилось сердце. Значит, он все-таки меня выбрал: мою фотографию носил на шее и локон моих младенческих волос. Не мать. Не Адриенну. Меня. Я думала, что меня забыли, но все это время именно меня он помнил, втайне носил с собой, как талисман. Что за беда, что он не отвечал на мои письма? Что за беда, что он не хочет со мной разговаривать?
Я встала, крепко сжав медальон в руке, забыв свои сомнения. Теперь я точно знала, что мне делать.
Я ждала темноты. Прилив почти достиг высшей точки, подходящее время для того, что я задумала. Я надела сапоги и vareuse и вышла на ветреные дюны. С Ла Гулю виднелись отсветы материкового берега, и бакен каждые несколько секунд высвечивал красный предостерегающий огонек; все остальное море слегка светилось перламутровым светом, характерным для Нефритового берега[17], и порою вспыхивало более жестким блеском, когда облака раздвигались, показывая кусочек луны.
На крыше блокгауза я увидела Флинна — он глядел на залив; я едва могла разобрать его силуэт на фоне неба. Я несколько секунд смотрела на него, пытаясь понять, что он делает, но он был слишком далеко. Я поспешила дальше, к Ла Гулю, где прилив вскоре должен был смениться отливом.
В сумке через плечо у меня лежало несколько пластмассовых оранжевых поплавков, что островные рыбаки привешивают к сетям на макрель. Ребенком я училась плавать в спасательном жилете, сделанном из таких поплавков, а еще мы часто метили ими садки для омаров и верши для крабов, собирали эти поплавки на камнях во время отлива и нанизывали на веревку, словно гигантские бусы. Тогда это была игра, но серьезная; любой рыбак платил по франку за каждый найденный поплавок, и часто это были единственные наши карманные деньги. Сегодня ночью эта игра — и поплавки — помогут мне еще раз.
Я встала на камнях под утесом и побросала поплавки в море, все тридцать штук, стараясь перекинуть их через полосу прибоя прямо в течение. Когда-то, не так давно, по крайней мере половину поплавков следующим же приливом вынесло бы обратно в залив. А сейчас... но в этом и был смысл моего эксперимента.
Я постояла еще несколько минут, глядя на море. Было тепло, несмотря на ветер; последнее дуновение лета, и, когда облака у меня над головой рассеялись, я увидела широкую полосу Млечного Пути, пересекающую все небо. Внезапно на меня снизошел покой, и я, стоя под огромным небом, где буйствовали звезды, ждала, пока начнется отлив.
14
В окне кухни горел свет — значит, Жан Большой вернулся. Я видела его силуэт — в губах сигарета, сгорбленная фигура монолитом на фоне желтого свечения. Я слегка нервничала. Заговорит он? Или разъярится?
Он не оглянулся, когда я вошла. Я это предвидела; он стоял недвижно среди учиненного им же разгрома, в одной руке чашка с кофе, сигарета «житан» зажата в горсти меж пожелтевших пальцев.
— Ты медальон обронил, — сказала я, кладя его на стол рядом с отцом.
Он, кажется, чуть изменил позу, но на меня не посмотрел. Плотный, тяжелый, как статуя святой Марины, — казалось, его не сдвинуть с места.
— Я завтра начну тут прибираться, — сказала я — Придется руки приложить, но ничего, скоро тебе опять будет удобно.
По-прежнему тишина. Ребенком я умела толковать знаки, читала его жесты, как жрец — потроха жертвенного животного. Это я тоже предвидела и не разозлилась, но внезапно всем сердцем пожалела его, за это жалкое молчание, за усталые глаза.
— Ничего, — сказала я. — Все будет хорошо.
И я подошла к нему и обняла его руками за шею, и почуяла всегдашний запах соли и пота, краски и лака, и так мы сидели с минуту, до тех пор пока его сигарета не превратилась в окурок и не выпала из руки на каменный пол, рассыпавшись пригоршней ярких искр.
На следующее утро я встала спозаранку и отправилась искать свои поплавки. Ни на Ла Гулю, ни выше по ручью в Ле Салане я не нашла ни одного; впрочем, я так и знала.
Еще не было шести утра, когда я оказалась в Ла Уссиньере; небо было бледное и чистое, и народу мало — в основном рыбаки. Кажется, я видела издали Жожо Чайку — он что-то копал на отмелях, и два человека стояли в прибое с большими квадратными сачками, какими ус-синцы обычно ловят креветок. Если не считать этого, кругом было совершенно безлюдно.
Первый свой оранжевый поплавок я нашла под пристанью. Я подобрала его и пошла к кромке воды, время от времени останавливаясь, чтобы перевернуть камень или шмат водорослей. По дороге к воде я нашла еще с дюжину поплавков, и еще три застряли на камнях в таких местах, куда мне было не дотянуться.
Итого шестнадцать. Хороший улов.
— Ну как, удачно?
Я повернулась — слишком быстро — и уронила сумку на мокрый песок, рассыпав содержимое. Флинн с любопытством взглянул на поплавки. Ветер трепал его волосы, словно предостерегающий флажок.
— Ну?
Я вспомнила его вчерашнюю холодность. Сегодня он был расслаблен, доволен собой, пытливый взгляд исчез.
Я ответила не сразу. Сначала заставила себя подобрать все поплавки и очень медленно сложить в сумку. Шестнадцать из тридцати. Чуть больше половины. Но хватит подтвердить то, что я и без того знала.
— Никогда бы не подумал, что вы из пляжных «искателей сокровищ», — сказал Флинн, все так же наблюдая за мной. — Нашли что-нибудь интересное?
Интересно, а что же он обо мне думал? Городская девица, отдыхающая? Помеха его планам? Угроза?
Мы сидели у подножия волнолома, и я рассказывала ему о своем открытии, рисуя схемы на песке. Я все еще дрожала — утренний ветер был холоден, — но в голове у меня прояснилось. Все доказательства были на месте, и их невозможно было не заметить, стоило только начать искать. Теперь, когда я все нашла, Бриману придется обратить на меня внимание. Он вынужден будет меня выслушать.
Флинн совершенно не удивился, что меня безумно разозлило.
— Неужели вам это совсем безразлично? Вас совсем-совсем не интересует, что здесь творится?
Флинн с любопытством глядел на меня.
— Вы, однако, круто сменили курс. Последний раз, когда я вас видел, вы практически умыли руки — по отношению ко всему Ле Салану. Включая вашего отца.
Я почувствовала, что кровь прилила к лицу.
— Это неправда, — ответила я. — Я хочу помочь.
— Я знаю. Но вы зря теряете время.
— Бриман мне поможет, — упрямо сказала я. — Никуда не денется.
Он невесело улыбнулся.
— Думаете?
— А если не поможет, то мы сами что-нибудь придумаем. В деревне куча народу захочет помочь. Теперь, когда у меня есть доказательства...
Флинн вздохнул.
— Этим людям вы ничего не докажете, — терпеливо проговорил он. — Ваша логика им недоступна. Они лучше будут сидеть на попе ровно, молиться и жаловаться, пока вода не сомкнётся у них над головой. Неужели вы действительно можете себе представить, как они забывают свои разногласия и трудятся на благо всей деревни? Думаете, если вы им такое предложите, они вас послушают?
Я пронзила его взглядом. Он, конечно, прав. Я и сама все это понимала.
— Я могу попробовать, — сказала я. — Кто-то должен хотя бы попробовать.
Он ухмыльнулся.
— Знаете, как вас зовут в деревне? Квочка. Вы вечно над чем-нибудь кудахтаете.
Квочка. Несколько секунд я стояла недвижно, онемев от злости. Я злилась на себя за то, что мне не все равно. На его бодрое пораженчество. На их дурацкое коровье равнодушие.
— Нет худа без добра, — ехидно сказал Флинн. — Зато теперь у вас есть островное прозвище.
15
Нечего было вообще с ним разговаривать, сказала я себе. Я ему не доверяю; он мне не нравится; с чего я решила, что он меня поймет? Шагая по пустынному пляжу к зданию, носящему то же имя, я чувствовала, как меня бросает то в жар, то в холод. Я как дура искала его одобрения, потому что он чужак; приезжий с материка, привыкший решать технические проблемы. Мне хотелось произвести на него впечатление своими собственными открытиями; доказать ему, что я не просто любительница лезть в чужие дела, какой он меня считает. А он только посмеялся надо мной. Песок завихрялся вокруг моих ботинок, пока я лезла вверх по ступенькам на эспланаду; песок набился мне под ногти. Нечего было вообще разговаривать с Флинном, говорила я себе. Надо было прямо идти к Бриману.
Бримана я обнаружила в вестибюле «Иммортелей», он просматривал какие-то бумаги. Он, кажется, обрадовался, увидев меня, и на миг я ощутила такое облегчение, что чуть не разрыдалась. Я утонула в объятиях Бримана; запах его одеколона заполонил все на свете; голос — радостный рев.
— Мадо! А я как раз про тебя думал. Я тебе подарок купил.
Я уронила сумку с поплавками на плитки пола. Я едва дышала в великанском объятии.
— Минутку. Я сейчас его принесу. Кажется, я угадал размер.
На минуту я осталась одна в вестибюле, а Бриман исчез в одной из задних комнат. Потом появился, неся что-то завернутое в тонкую оберточную бумагу.
— Вот, миленькая, разверни. Красный тебе пойдет. Я знаю.
Мать всегда считала, что я в отличие от нее самой и Адриенны просто не интересуюсь красивыми вещами. Я сама создала у нее такое впечатление своими презрительными замечаниями и явным равнодушием к собственной внешности, но на самом деле я презирала свою сестру, ее вырезки из журналов, ее косметику, ее хихикающих подружек — потому что знала, толку мне от этого все равно не будет. Лучше притвориться, что меня все это не интересует. Лучше, если мне будет все равно. Оберточная бумага хрупко похрустывала под пальцами. На мгновение я потеряла дар речи.
— Тебе не нравится, — сказал Бриман, и усы его обвисли, как у грустного пса.
Я онемела от удивления.
— Нравится, — выдавила я наконец. — Очень.
Он в точности угадал мой размер. Платье было прекрасно: ярко-красный крепдешин сверкал в холодных лучах утреннего солнца. Я представила себя в этом платье в Париже, может, в босоножках на высоком каблуке, с распущенными волосами...