Я пошел к трамваю, раздумывая о доброте и простодушии южан, но около трамвайной остановки ко мне решительно подошел морской патруль -- два матроса с винтовками и повязками на рукавах. Они потребовали мои документы. Я показал.
-- Где живете? -- спросил один из матросов.-- На какой улице?
Я признался, что я не севастополец.
-- Ясно! -- сказал матрос.-- Незачем вам быть севастопольцем. Придется отвести вас к мичману. Вы не сомневайтесь, он такой, что видит каждого насквозь с первого взгляда.
Мы пошли. По дороге матрос спросил:
-- Сколько дали носильщику?
-- Десять рублей.
-- Вот ваши деньги,-- матрос протянул мне десять рублей.
Я оглянулся, но было темно, и я не увидел носильщика, хотя был уверен, что он со злорадством смотрит мне в спину.
Матросы привели меня в маленький дом где-то около Нахимовского проспекта. В сводчатой комнате сидел на подоконнике поджарый горбоносый мичман, рядом с ним сидела девушка в короткой клетчатой юбке. Две русые косы были переброшены у нее на грудь, и она перебирала их и болтала ногой. С ноги свешивался, зацепившись за большой палец, старенький потертый туфель.
За столом сидел другой мичман в походной форме -- в шинели и фуражке, с черным револьвером на лакированном поясе.
Матросы доложили обо мне и вышли в коридор.
Мичман в походной форме взял мои документы, закурил, сощурился от дыма и начал читать их.
-- Н-да-а-а! -- промолвил он наконец.-- "Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий".
Девушка засмеялась и, болтая ногой, весело посмотрела на меня.
-- Вот что!-- сказал мичман.-- Вы мне задушевно объясните, кто вы, что вы, зачем вы в Севастополе и почему вы хотели смыться от нас незаметно. Документы у вас в порядке. Но, в общем, пес их разберет, эти документы.
Я смутился, но рассказал мичману все как было.
-- Ага! -- удовлетворенно сказал он.-- Понимаю. Этакая поэтическая богемская натура?
-- Саша,-- сказал с подоконника горбоносый,-- не дури!
Мичман с револьвером не обратил на слова горбоносого никакого внимания.
-- Если вам удастся доказать,-- сказал он мне,-- что по натуре вы поэт и что вас околдовала муза дальних странствий, тогда, может быть, мы до чего-нибудь договоримся.
Я не мог понять, издевается ли он надо мной или говорит серьезно. Но я решил сделать вид, что принял его слова всерьез.
-- Если бы адмирал Эбергардт,-- опять сказал с подоконника горбоносый,-- знал твои следовательские таланты, Саша, то не миновать тебе баржи.
"Баржой" в Севастополе в то время называли плавучую тюрьму.
-- Поэт,-- наставительно сказал мичман с револьвером, снова не обратив никакого внимания на слова горбоносого,-- должен знать назубок поэзию. Что вы можете предъявить нам в этом смысле?
Я не понял его.
-- Прочтите ему какие-нибудь стихи,-- объяснила мне девушка,-- Он сам поэт.
-- "Вороне где-то бог послал кусочек сыру",-- насмешливо подсказал горбоносый.
-- Нет,-- сказал я,-- уж если на то пошло, то я прочту вам стихи Леконта де Лиля.
-- Ишь ты! -- удивился мичман с револьвером.-- Куда загибает! Ловкая штучка! Нет, вы лучше прочтите нам Блока: "Никогда не забуду". Но только без пропусков. Если хотите получить пропуск.
-- Пошло шутите, молодой человек,-- сказал горбоносый, но мичман с револьвером снова не обратил на него никакого внимания.
Я прочел стихи Блока. Они мне самому нравились. Матросы гремели винтовками в коридоре. Надо думать, они сильно удивлялись.
-- Вот петрушка! -- сказал с деланным огорчением мичман с револьвером.-- У вас нет в Севастополе кого-нибудь, кто бы мог за вас поручиться?
-- Нет,-- ответил я.
-- Я за него ручаюсь, Саша,-- сказал горбоносый.-- Довольно валять дурака. Сразу же видно, что за человек. Выписывай пропуск. А поручительство я тебе напишу завтра.
Мичман с револьвером усмехнулся и начал тщательно выписывать пропуск. Пока он писал, мы затеяли разговор о поэзии. Горбоносый любил Фофанова, а девушка -- Мирру Лохвицкую.
Девушка покраснела и умоляюще сказала, что если бы было время, то она прочла бы свою поэму, но она слишком длинная.
-- Вот! -- мичман протянул мне мои документы и пропуск и вздохнул:-Жаль, что уезжаете. А то бы встретились на свободе. Есть о чем поговорить.
Я поблагодарил его и сказал, что Севастополь, очевидно, город чудес. Нигде мой арест не мог бы кончиться так необыкновенно, как в Севастополе.
-- Дорогой мой и несколько наивный юноша,-- ответил мне мичман с револьвером.-- Никаких чудес нет. Запомните, что шпионы и прочие подозрительные типы никогда не откровенничают с носильщиками. Не правда ли, получился хороший афоризм?
Я вышел. Девушка и горбоносый вызвались проводить меня до спуска к вокзалу. Мичман с револьвером огорчился. Было видно, что он сам не прочь бы пройтись по ночным севастопольским улицам рядом с русоволосой девушкой.
По дороге девушка сказала мне:
-- Приезжайте к нам. Я живу на Зеленой горке, в доме пять. Меня зовут Ритой. Там все меня знают. Он, как жаль, что вы уезжаете! Нас здесь в Севастополе так мало!
-- Кого вас?
-- Да поэтов. Вот их двое да я. Да еще один студент из Харькова.
На вокзале ко мне подошел знакомый носильщик. Он широко и радушно улыбался.
-- Ну вот,-- сказал он.-- Отделались? И вам спокойнее, и мне лучше. Давайте пятерку. Я вам сейчас представлю билет.
В открытые окна вагона проникал запах водорослей. Белые реки прожекторов лились в морские темные дали и исчезали там без следа. И мне было очень жаль покидать этот город -- короткую и веселую остановку среди последних утомительных месяцев.
Гостиница "Великобритания"
В Юзовке я поселился в дешевом номере гостиницы "Великобритания". Это зловонное логово было названо так в честь страны Юза и Балофура -- двух британцев, владевших в Донском бассейне огромными заводами и шахтами.
Теперь от прошлой Юзовки не осталось следа. На ее месте вырос благоустроенный город. Тогда же это был беспорядочный и грязный поселок, окруженный лачугами и землянками.
Скопления этих землянок назывались по-разному:
Нахаловка, Сабачеевка, Кабыздоховка. Мрачный юмор этих названий лучше всего определял их безрадостный вид.
В котловине рядом с поселком дымил тот самый Новороссийский металлургический завод, куда меня прислали налаживать приемку снарядов.
Дым шел не только из заводских труб. Дымили самые здания цехов. Дым был желтый, как лисья шерсть, и зловонный, как пригорелое молоко.
Неправдоподобно багровое пламя качалось над жерлами доменных печей.
С неба сыпалась жирная сажа. Из-за дыма и сажи в Юзовке исчез белый цвет. Все, чему полагалось быть белым, приобретало грязный, серый цвет с желтыми разводами. Серые занавески, наволочки и простыни в гостинице, серые рубахи, наконец, вместо белых, серые лошади, кошки и собаки.
В Юзовке почти не бывало дождей, и жаркий ветер днем и ночью завивал мусор, штыб и куриный пух.
Все улицы и дворы были засыпаны шелухой от подсолнухов. Особенно много ее накапливалось после праздников.
Грызть подсолнухи называлось по-местному "лузгать". Лузгало все население. Редко можно было встретить местного жителя без прилипшей к подбородку подсолнечной шелухи.
Лузгали виртуозно, особенно женщины, судачившие около калиток. Они лузгали с невероятной быстротой, не поднося семечки ко рту, а подбрасывая их издали ногтем.
При этом женщины еще успевали злословить так, как умеют злословить только мещанки на юге,-- с наивной наглостью, грязно и зло. Каждая из этих женщин была, конечно, "в своем дворе самая первая".
Несмотря на сплетни и лузганье семечек, женщины еще успевали драться. Как только две женщины со звериным визгом вцеплялись друг другу в волосы, тотчас собиралась гогочущая толпа, и драка превращалась в азартную игру -на победительницу ставили по две копейки. Банк держали старожилы-пропойцы. Деньги собирали в рваный картуз.
Женщин нарочно стравливали и дразнили.
Бывало, что в драку постепенно ввязывалась вся улица. Выходили распояской мужчины. Шли в ход свинчатки и кастеты, трещали хрящи, лилась кровь. Тогда из "Нового Света", где жила "администрация" шахт и заводов, на рысях приходил взвод казаков и разгонял дерущихся нагайками.
Трудно было сразу понять, кто населял Юзовку. Невозмутимый швейцар из гостиницы объяснил мне, что это "подлипалы" -- скупщики поношенных вещей, мелкие ростовщики, базарные торговки, кулачье, шинкари и шинкарки, кормившиеся около окрестных рабочих и шахтерских поселков.
Заводы дымили со всех сторон. Шахты стояли по горизонту серыми и пыльными пирамидами своих терриконов.
Гостиница "Великобритания" заслуживает того, чтобы ее описать, как давно вымершее ископаемое.
Стены ее были выкрашены в цвет грязного мяса. Но это владельцу гостиницы показалось скучным. Он приказал покрыть стены модной тогда декадентской росписью -- белыми и лиловыми ирисами и кокетливыми головками женщин, выглядывавшими из водяных лилий.
Неистребимый запах дешевой пудры, кухонного чада и лекарств стоял повсюду. Электричество горело тускло, читать при его желтушном свете было нельзя. Все кровати были продавлены, как корыта.
Коридорные девушки в любое время дня и ночи "принимали гостей".
Внизу на штопаном и перештопанном сукне бильярда отщелкивали "пирамидки" испитые юноши с кепками набекрень и в галстуках бабочкой. Каждый вечер кому-нибудь проламывали кием голову.
Играли по-крупному. Деньги клали в лузы, но зорко следили, чтобы их не крали так называемые "подпыхачи" -- мелкий бильярдный люд.
Стены между номерами в гостинице были очень тонкие. По ночам я слышал вздохи, стоны, грубый торг, а временами душераздирающий женский вопль. Тогда вызывали швейцара, дверь номера выламывали, оттуда выскакивала с рыданьями растерзанная женщина, чаще всего знакомая коридорная девушка из этой же гостиницы, а за ней выволакивали какого-нибудь мутного парня с мокрой челкой. Он мычал и бил всех наотмашь направо и налево.
Его связывали, уводили, пиная в спину, и приговаривали:
-- Опять обсчитал девушку, холера! Который раз! Удавить тебя мало!
К рыдающей девушке сбегались подруги. Она, захлебываясь, показывала им зажатые в кулаке деньги -- доказательство, что ее обсчитали.
Девушки сообща пересчитывали деньги, ахали и говорили, что всех мужчин надо облить серной кислотой.
Непременным участником скандалов был низенький седой коммивояжер -представитель фирмы готового платья "Мандель и компания". Он носил просторный вишнево-красный костюм и желтые ботинки с выпуклыми носами.
Он всегда утешал обиженных девушек.
-- Ты, Муся,-- говорил он,-- должна относиться ко всему с философским спокойствием. Бери пример с меня.
-- А идите вы знаете куда!-- отвечала сквозь слезы Муся.-- И подавитесь своими советами. Знаю я ваше философское спокойствие!
Но старик не смущался.
-- Древние эллины,-- говорил он,-- полагали, что спокойствие есть основное условие счастья. Основное условие! Ультима рацио! Понимаешь? И подумаешь, на сколько он тебя обсчитал?
На рубль, гад!-- отвечала девушка, переставая плакать.
Вот тебе рубль. Утри слезы, умойся, оденься, стань прелестной, как прежде, и принеси мне в номер бутылку вина, боржом и печенье.
-- Идите вы знаете куда!-- говорила возмущенно девушка.-- Это чтоб я за рубль к вам пошла? Старый пацюк!
Но старик не обижался. Он ходил по коридору, засунув руки в карманы, и напевал:
Под знойным небом Аргентины, Где женщины, как на картине, Где небо южное так сине,-- Там Джо влюбился в Кло!
Был в гостинице и всеобщий любимец, так называемый "Дядя Гриша -- воды тише".
Это был картавый затертый человек с русой бородкой и синими детскими глазами. Чесучовый пиджак он носил на голом теле, стыдливо запахивал его и всегда дрожал, будто от холода, на самом деле же от перепоя.
Рассказывали, что дядя Гриша -- сын сенатора из Петербурга, окончил лицей, промотал огромное состояние в Париже, потом был тапером в кино (по-тогдашнему "иллюзионе"), а теперь живет за счет человеческой жалости и перехватывает рубль или два на вечеринках в качестве непревзойденного игрока на гитаре и певца жестоких романсов.
Дядя Гриша был так несчастен, что даже владелец гостиницы, тучный господин в котелке, во вздернутых клетчатых брючках, пожалел его и дал ему работу -- кипятить в кубе воду для чая. За это дядя Гриша жил бесплатно в комнатке, где стоял этот куб.
Тесная эта комнатка была своего рода гостиничным клубом. Там собирались "вечные постояльцы", играли в подкидного дурака, в домино, гадали, обсуждали все происшествия, а девушки штопали чулки, шили и гладили.
Однажды в комнате у дяди Гриши отпраздновали день рождения коридорной девушки с нашего третьего этажа -- Любы. На этот праздник пригласили "из уважения" четырех жильцов, в том числе и меня. Была на празднике пожилая женщина -- зубной врач Фаина Абрамовна, сотрудник харьковской газеты, высокий человек, ходивший на костылях, и аптекарский ученик Альберт -веснушчатый юноша с нежной кожей. Он все время понимающе и презрительно улыбался.
Старый коммивояжер пытался прорваться на именины, но девушки его не пустили.
Девушки все были нарядные, а Люба, бледная, молчаливая, в черном платье, была похожа, по словам Альберта, на "королеву Марго".
Взволнованная Люба изредка подымала длинные ресницы, внимательно взглядывала на нас, и каждый раз меня поражал чистый блеск ее глаз.
Не верилось, что это та самая Люба, что недавно ночью рыдала, прикрыв рукой на груди разорванную батистовую рубашку и стиснув голые круглые колени, проклинала во весь голос плотного черного постояльца из 34-го номера, охальника, по ее словам, и подлеца.
Дядя Гриша побрился и надел розовую рубаху с чужого плеча, заколотую медной булавкой с изображением гусеницы.
Сели за стол, уставленный несвежими закусками из гостиничного ресторана и бутылками рябиновки. Посреди стола стоял большой букет фиолетовых бумажных роз.
Люба подошла к дяде Грише и пригладила его редкие волосы. Дядя Гриша поймал на лету Любину руку и пожал ее. Тогда Люба на минуту прижала к своей груди его дрожащую голову. Она смотрела при этом за окно поверх головы дядя Гриши, и глаза у нее были спокойные, как всегда.
Раскрасневшиеся, довольные девушки настойчиво нас угощали. Они ласково заглядывали в глаза и говорили:
-- Да покушайте же, пожалуйста, шобы Люба была всегда счастливая и здоровая. Да не стесняйтесь, пожалуйста! Это все свежее, только что из кухни, вы не думайте.
Люба сидела между дядей Гришей и мной.
-- Хочу вас спросить,-- сказала мне Люба,-- чего это вы все сочиняете? Каждый раз, когда я в номере у вас прибираю,-- всюду листочки валяются. Про что вы пишете? Про сердечную жизнь?
-- Да,-- ответил я.-- Про счастливую жизнь, Люба.
-- Была бы я интересная,-- вздохнула Люба,-- вы, может, и про меня удачно бы написали. Целый роман. А люди бы читали и плакали слезами.
-- Пей, Любка!-- крикнула Муся.-- Пока горе тебя не поломало.
Глаза у Любы потемнели.
-- Уймись!-- тихо сказала она.-- Я с горем заодно жить все равно не буду.
-- Да я просто так,-- ответила Маруся.-- Я ж тебе симпатизирую, Любка.
-- А песни вы тоже пишете?-- снова спросила меня Люба.-- На эту дуру Муську вы, между прочим, не обращайте внимания.
-- Нет, не пишу. Стихи когда-то писал. И знаю много стихов.
-- Чувствительных?
-- Да, пожалуй.
-- А вы прочитайте.
-- Ну что ж,-- ответил я. У меня от выпитой рябиновки уже началось легкое "кружение сердца".-- Я прочту вам одной. Сегодня -- ваш праздник.
-- Неужели одной?-- спросила Люба и немного подержалась за серебряное колечко у меня на мизинце.-- Чье это кольцо?
-- Мое.
-- Неправда, не ваше.
Все уже сильно шумели. Я на минуту задумался:
что бы прочесть понятное и простое?
"Все равно,-- подумал я,-- поймет она или нет!" И я начал немного нараспев говорить:
Нет, не тебя так пылко я люблю, Не для меня красы твоей блистанье:
Люблю в тебе я прошлое страданье И молодость погибшую мою.
Шум за столом стих.
Когда порой я на тебя смотрю, В твои глаза вникая долгим взором:
Таинственным я занят разговором, Но не с тобой я сердцем говорю...
Я остановился.
-- Ну!-- резко сказала Люба. Раз уж начали читать такое, так рвите сердце.
Я говорю с подругой юных дней, В твоих чертах ищу черты другие, В устах живых -- уста давно немые. В глазах огонь угаснувших очей.
Одна из девушек с шумом втянула воздух и всхлипнула. -- Стихи поэта Лермонтова,-- сказал дядя Гриша, настраивая гитару,-- лучше петь, чем читать.
Он взял мягкий аккорд и запел приятным сильным тенором:
Выхожу один я на дорогу, Сквозь туман кремнистый путь блестит...
Раз уж начали читать -- подхватывайте!-- приказал он, и гитара снова печально заговорила у него под пальцами.-- Все подхватывайте! "Ночь тиха, пустыня внемлет богу, и звезда с звездою говорит".
Все тихо спели окончание строфы. Люба сидела, облокотившись на стол, опираясь подбородком на сложенные руки, и пела, глядя за окно. Глаза ее сияли. Дядя Гриша играл, подняв голову, и на щеке у него блестела слеза.
Дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел плотный черный человек со сладкими восточными глазами, постоялец из 34-го номера.
-- Любочка-цыпочка,-- вкрадчиво сказал он.-- Я до вас. Выйдите на некоторое время. Мае страх как надо с вами поговорить.
-- Поговорить?-- спросила Люба и обернулась.-- Тебе надо со мной поговорить? В твоем номере?
-- А хотя бы и так. Номерок подходящий. Люба встала.
-- Сам знаешь, какой у меня день. Так и то лезешь, потерпеть не можешь, подлюга! Вон отсюда!
-- Любка! -- взвизгнула Муся, но было уже поздно. Люба схватила бутылку с рябиновкой и изо всей силы швырнула ее в черного человека.
Бутылка ударила его по голове и разбилась. Он схватился за лицо руками, размазал по толстым щекам кровь, смешанную с рябиновкой, попятился в коридор/ споткнулся о порог и молча рухнул навзничь.