По ту сторону кожи (сборник) - Михаил Бутов 11 стр.


Лихо, ничего не скажешь. Не очень-то веря, что ты все еще существовал тогда в каких-либо мыслимых для нас пространствах, а уж тем более что способен был проникать из них сюда, назад (да еще и таким путем – безвкуснее не придумаешь), отдаю здесь должное даже не тебе, но самому твоему образу, подсознательной кукле. Должно быть, всех нас корежит все-таки комплекс вины. Представляю, как орал Широков во сне.

Теперь март. Первый этаж. Машины под окном газуют всю ночь, какие-то убийцы в них присосались к пивным банкам. Спать бессмысленно. Последняя вещь здесь, которая еще работает, – магнитофон. «Аи фол ин лав со изили, аи фол ин лав со фаст». Хэлен Меррил и Рон Картер, «Дуэты», 1989 год. Безделушка миллионеров. Вот уж не предполагал, что допишу это до какого-то конца.

Теперь и годовщина твоя позади. Прошла чин по чину, но как-то незаметно – впрочем, я рано уснул. Зато на следующий день меня здорово отмудохали в Бибирево. Теперь правая рука почти не действует, и огромный шрам на щеке от кастета, ловко спаренного с лезвием. Вдобавок отшибли что-то внутри: до сих пор все, что выходит из меня, – красного цвета. Били шестеро, прямо в рейсовом автобусе, но запомнил я одного: и лицом, и глазками он напоминал бультерьера – существо запрещенной породы. Ночью в Склифе, пока мальчик-хирург пытался пришить друг к другу две половины моей щеки, я обнаружил, что даже боль не мешает какому-то необычному покою, во мне разлившемуся. Оказывается – я освободился от тебя.

Я неожиданно все понял и все расставил по местам. Вот эти – живые: едят, пьют, спят с бабами. Ты – мертвый. Я – к тебе ближе, но не рядом, ибо ни с тобой, ни со мной быть рядом больше нельзя. Север духа. Вот что ты мне объяснил: скудность выбора. Есть смерть: абсолютная причина и единственная тайна, освящающая любую вещь, любой шаг и любое слово, ставшие к ней причастными. Есть небольшой набор готовых траекторий, из которых выбирают одну и пытаются проработать. Ты попробовал прямую и показал мне, как это бывает. Теперь не отправишься за тобой – незачем. Окольным же путям цена сбита, и на долю остается всего ничего. Миф о Сизифе. Ты не читал.

Поэтому я лежу здесь. Иногда беру книгу – одну и ту же. Но знаешь, оказалось, что именно в ней изложено все о том, кто мы и что с нами будет. Между строк проглядывает огромный кукиш. И все-таки иногда я еще надеюсь. Иногда мне кажется, что кто-то очень тонкий с непредсказуемым лицом появится рядом и вернет меня, разучившегося глотать и испражняющегося кровью, в холод, кристальную ясность и белое одиночество той ночи и того дня. Оставит на аллее в Сокольниках – от метро к парку. Первыми исчезнут машины. Потом прохожие. Дома. Останутся дорога под снегом, два темных ряда голых деревьев вдоль. Деревья растекаются, уходят в белесый туман. И снег – уже не снег. Белые пространства. Бледно-серые пятна, смутные и бесформенные, появляются и пропадают.

Я поднимаю руки.

– Я здесь, – кричу я. – Сева, я узнал тебя!

Чины совершаемые

Днем Бекетов вымыл повсюду полы и отдраил с порошком ванну и раковины. Потом, собираясь, имел случай удивиться, как незаметно, непостижимо быстро способен обрастать вещами. Меньше месяца он здесь прожил – а столько всего должен был увозить теперь, что уже не хватало двух сумок, с которыми, полупустыми, он пришел сюда. Книги топорщились углами из ячеек хозяйственной авоськи, напоминая гигантский многопорядковый ставролит. Бекетов стягивал ручки авоськи веревкой, когда зазвонил телефон. Сквозь трески и шумы такие, будто пытались выйти на связь не из подмосковной Малеевки, а по меньшей мере с Луны, хозяева квартиры сообщили ему, что останутся в доме творчества еще на неделю.

Потом он пребывал в том особом возвышенном состоянии, что возникает, когда неожиданно отменяются не одно или два намеченных накануне дела, но целая цепь заранее рассчитанных событий, которым предстояло быть связанными друг с другом и заполнять время. Осев на кровати среди рассыпающихся сумок, Бекетов ощущал себя в провале бытия и не находил ни вещи, ни действия, значимых настолько, чтобы предпочесть их другим и именно с них запускать жизнь вновь.

Но сладостным было само сознание вновь обретаемой прочности положения. Бекетов приближался к столу с робостью изгнанника, возвращающегося к родному порогу. Потертые ручки кресла, где сквозь дырявую материю проглядывал железный скелет, безымянные фотографии на стене, царапины на полировке, складывающиеся в пентакль, – он боялся верить, что все это опять принадлежит ему. Удостоверяясь, провел по столешнице рукой, касаясь едва, как касался бы травы. И подумал: вот сейчас и позвонит Лиза.

Она никогда не верила, что такое возможно, но за эти годы он действительно научился предугадывать с точностью до минут ее появления и звонки.

Лиза, Лиза! Вечная невеста. Неужели ты до сих пор не понимаешь, что мне известно все о твоих обманах, о том, куда и на что толкает тебя твое обостренное до сумасшествия осязание скользящей между пальцами жизни, что так простодушно (слово, может, и неуместное, но до смешного точно отмечающее суть) и так нелепо ты тщишься от меня скрывать. А я уже забыл, как давно впервые догадался, что, сидя со мной рядом среди все тех же, тысячи раз повторенных людей, часто представляющихся мне всего лишь воплотившимися страницами одной-единственной телефонной книжки, ты вспоминаешь другие лица и другие тела – когда-то мне было больно воображать, как ты обнимаешь их, а теперь – скучно. Как и задаваться вопросом, отчего я никак не соберусь развязаться с тобой.

– Ага, это ты, – сказала Лиза. – Я думала, ты уже уехал…

– Тогда зачем звонишь?

– Ну, так… проверить.

– Они решили остаться.

– Очень хорошо. Надолго?

– Может, недели на полторы.

– Значит, сегодня мы можем туда вернуться?

– Откуда вернуться? – спросил Бекетов.

– Ты не собираешься на службу?

– А ты собиралась? Куда?

Знакомые ферматки в словах – своеобразное ее кокетство.

– Ну, хочешь – туда, на Пресню? Или в Обыденскую… Вообще-то лучше в Обыденскую. Как раз и прогуляемся обратно. Постоим часиков до двух… – И протянула особенно: – Пост, между прочим, кончается. А то вдруг ты забыл.

Бекетов представил себе веселый и властный взмах головы, с каким она могла бы сказать это прежде. И подумал, как многое в ее манере держать себя, когда-то обезоружившей его своей натуральностью, стало теперь всего лишь намертво заученными приемами, тяжеловесными и наигранными. Жаль. Наверное, это закономерности в старении: когда начинаешь задумываться о сроках, потребность в любви делается потребностью того же рода, что сон или еда. Но как-то все не по силам отказаться от тех арабесок, что должны обозначать особое ее положение. Хочется верить, что они способны магическим путем возвращать молодость. Год от года нужно все больше вранья, чтобы поддерживать в себе надежду на чудо.

– Я не хочу идти. В центре давка, в церквях – я задыхаюсь. А с окраины не доберешься назад.

– Ну хорошо – тогда давай я сразу к тебе. Я привезу что-нибудь…

– Нет, – сказал Бекетов.

Она помолчала.

– Я не понимаю. Что-нибудь случилось?

Бекетов не ответил. Действительно не знал – что.

– Ты предлагаешь мне свободу на эти дни?

А были ли вообще, подумал Бекетов, дни, когда ты не считала себя свободной?

Только почему тогда, зачем ты сама цепляешься за меня так отчаянно? Или знаешь все-таки, чувствуешь, чувствовала всегда в глубине души, что, пытаясь заставить время обгонять тебя, ты лишь дробила его: в пыль, в атомы, в ничто – ведь похоть не имеет продолженности; что в конце концов я останусь единственным, что еще будет стоять между тобой и тем, от чего ты так бежишь? Ты ошиблась, Лиза. Не в первый раз. Но я уже ничего не могу для тебя сделать.

Каждую нужную ему вещь, даже мелочи, он переносил на стол отдельно. Ему нравилось следить, как, подобно железным опилкам, распределяющимся на листе, накрывшем магнит, на столе постепенно, в порядке, обусловленном существующим между ними напряжением, для него ощутимым и понятным, располагаются словари, готовые листы рукописи, ручка, спички и пепельница… Бекетов дополнил незаконченную страницу давно сложившейся в уме фразой: «Ничто из того, что понято верно, нас не лишит благоуханья цветов».

Потом набрал номер матери.

– Я не приеду.

– Отчего, Коля? У нас кулич…

– Мне нужно заниматься.

– Ты ведь изголодался, наверное, там.

– Да я постился только Страстную. Всего неделя!

– Все равно. Сходи хоть сегодня купи себе что-нибудь.

– Не знаю. Суббота, вечер – тут поблизости ничего уже на найдешь.

– Тогда приезжай! Не валяй дурака!

– Да нет, мама, – сказал Бекетов. – Мне хорошо.

Но о еде все-таки следовало позаботиться. Проинспектировав на кухне шкафы, Бекетов обнаружил в запасе только полкило риса. И тогда все же прикинул: может, действительно – в гости? В хороший дом, тароватую семью, где сладко чавкает дверца холодильника, где блюд на столе по числу постных дней – сорок восемь, а за столом приятные люди обсуждают интересные и легкие вещи? К кому бы? Но нынешнее одиночество, в которое некому ворваться против его воли, обещавшее спокойную работу, тихий разговор с собой, а после полуночи – приятную борьбу со сном над каким-нибудь романом из библиотеки хозяев, вдруг показалось таким желанным, что Бекетов некоторое время возбужденно шагал по комнате, снова и снова дотрагиваясь внутренним касанием до неожиданного своего счастья, как до зарубцевавшейся раны, прикосновение к которой приятно именно вследствие памяти о минувшей боли.

– Все равно. Сходи хоть сегодня купи себе что-нибудь.

– Не знаю. Суббота, вечер – тут поблизости ничего уже на найдешь.

– Тогда приезжай! Не валяй дурака!

– Да нет, мама, – сказал Бекетов. – Мне хорошо.

Но о еде все-таки следовало позаботиться. Проинспектировав на кухне шкафы, Бекетов обнаружил в запасе только полкило риса. И тогда все же прикинул: может, действительно – в гости? В хороший дом, тароватую семью, где сладко чавкает дверца холодильника, где блюд на столе по числу постных дней – сорок восемь, а за столом приятные люди обсуждают интересные и легкие вещи? К кому бы? Но нынешнее одиночество, в которое некому ворваться против его воли, обещавшее спокойную работу, тихий разговор с собой, а после полуночи – приятную борьбу со сном над каким-нибудь романом из библиотеки хозяев, вдруг показалось таким желанным, что Бекетов некоторое время возбужденно шагал по комнате, снова и снова дотрагиваясь внутренним касанием до неожиданного своего счастья, как до зарубцевавшейся раны, прикосновение к которой приятно именно вследствие памяти о минувшей боли.

Еще вчера он бродил по городу в одном пиджаке, а тут пришлось снова напяливать шапку: ветер носил мокрый снег, лупивший в лицо и набивавшийся за воротник. Прячась за стеклянной стеной троллейбусной остановки, Бекетов размышлял о том, почему из двух праздников, связанных с самыми значимыми (если какая-то градация вообще здесь возможна) и уж наверняка самыми чудесными событиями священной истории, для него всегда была более сокровенной таинственность Рождества. Как будто затушеванной казалась ему глубина тайны Пасхальной – ликованием, вздохом облегчения, испускаемым после семи недель замирания и скорби. Но ведь постятся и под Рождество, и так же ликующи рождественские песнопения. А настоящая причина, наверно, всего лишь в том, что на Пасху он всегда оставался в Москве, всегда с головой в тех опостылевших житейских попечениях, которые и требуется отложить – да кто сумеет сейчас. Рождество же случалось праздновать в маленьких дальних городках, стоять службы в полузанесенных снегом деревенских храмах. Да и в Москве в рождественские дни все совсем по-другому. Сколько он помнил, никогда не бывало в эту ночь ветра. А главное – особое чувство снега: тихо падающего, ложащегося ласково, укрывающего…

Вопреки обыкновению на вокзале почти не оказалось торговцев. Но Бекетов остался доволен, купив банку голландских сосисок, которые ценил за содержащийся в них соус. Денег хватило еще на пакет с овсяным печеньем, и он уже направлялся прочь, когда под рукой образовалась старушка при муфте и в шляпке.

– Молодой человек! – она с веселой требовательностью подергала его за куртку. – Будьте добры – на хлебушек! Ради праздника.

Чуть заметный прононс наводил на мысли о дамском пансионе.

Бекетов удивился: казалось бы, попрошайничество должно развивать интуицию. Неужели она не чувствует, что с него не возьмешь многого?

Но печенье пришлось отдать.

А однажды, когда, почти еще не знакомый с Диной, Бекетов был неожиданно приглашен в Рождество к ней, блуждая вечером в поисках нужной улицы по окраинному району, он очутился возле какого-то строения без окон, откуда светил вниз и чуть вбок мощный желтый прожектор. Тогда, глядя на отчетливую, напоминающую в резком боковом свете миниатюрный горный ландшафт, фактуру утоптанного снега, проявлявшего словно бы и необычную свою, аморфную, изменчивую природу, и истинную неподвижную сущность, Бекетов совершенно отчетливо почувствовал, что сейчас это действительно может произойти. Что пастухи, волхвы, вол с осликом, сами ясли и вертеп уже выступили из-за завесы, скрывавшей их на протяжении то ли долгой цепи реинкарнаций, то ли некоего отстраненного тайного пребывания; уже соединились где-то и снова ждут, исполнившись надежды. И после все пытался представить себе, как, не ведая чисел и сроков, сходятся они так раз, быть может, в триста, быть может, в тысячу или пятьсот лет, как проводят в молчании ночь и потом снова отступают в неизвестность, чтобы возвращаться опять и опять. Но знают, что упование их не ложно, и сколько ждать – не имеет значения.

Отрываясь, подолгу курил у окна, вглядываясь в мокрый асфальт перед домом, в мокрую кошку под козырьком подъезда, в движение красных огней, отмечающее эволюции пытавшегося припарковаться в узкую щель между другими автомобилями, – и переживал, оставаясь всецело в пространстве слов и просодии, разрыв с существенностью.

Так совпало, но, едва вселившись сюда, он тут же и вычитал в письмах Пушкина, что именно на углу Тишинского и Малых Грузин жил и сходил с ума Батюшков. И порой вполне готов был поверить, что тень безумного поэта покровительствует его труду. Строки перевода ложились здесь на бумагу так легко, будто он всего лишь следовал чужому внятному голосу.

Было почти одиннадцать, когда телефон ожил снова.

– Ты поселился там навсегда? – спросила Дина.

– Нет, – сказал Бекетов. – Но хотел бы.

– Останешься дома?

– Дома. Ты тоже?

– Конечно. Здесь ведь ребенок.

– А что твой муж?

– Объелся груш, – сказала Дина. – Зачем ты… – Потом добавила: – Ветер стих.

– Любишь его?

– Кого, ветер? Тебя люблю.

– Тогда позвони еще. Ночью.

– Зачем это?

– Ну как зачем? Я скажу тебе, что Христос воскрес.

– Нет уж, – засмеялась она. – Это я скажу: воскрес.

А тебе отвечать: воистину! А его уже увлекла идея, что череда церковных праздников, даты которых он тут же и взялся выписывать из десятилетней давности календаря, найденного на полках, должна воспроизводить евангельские события не просто сами по себе, но непременно, пусть в некотором условном времени, и их последовательность. И тогда получалось, что нынешняя Пасха связана не с этого года Рождеством, но как раз с тем, позапрошлогодним, с которого и началось их с Диной сближение.

Рис Бекетов поставил вариться заранее, чтобы поужинать сразу после двенадцати. За пять минут до полуночи прочел про себя короткое правило и включил разбитый приемник, батарейка к которому была прикручена клейкой бумагой. В доступном ему диапазоне духовную музыку передавала почему-то только станция, обычно специализирующаяся на рок-н-ролле. В полночь они закончили: прошли позывные и наступила тишина.

Бекетов открыл форточку. Словно гадающая в полнолуние девушка, он вдруг уверил себя, что первый звук, дошедший сейчас извне, непременно должен что-то сказать ему о том, чего он ждал и на что надеялся всем своим существом: о перемене участи, какой бы она ни была. Но долго, несколько полных минут, тишина оставалась абсолютной: он не слышал ни речи, ни машин, ни звука шагов. И тогда Бекетов понял, что на самом деле готов уже, давным-давно готов смириться с тем, что вот так и будет, с каждым годом молчание все глубже, а приступы тоски все глуше и безысходнее. Может, это и есть тот главный приговор, который каждый рано или поздно оказывается вынужден произнести самому себе? Но пока что – пока что, оглядываясь назад, хотя бы несколько разрозненных дней мог он еще различить отчетливо. Прожитые иногда с Диной, чаще в одиночестве, всегда внешне пустые, но отмеченные, подобно сегодняшнему, какой-то особой ясностью и чистотой, только они и составили в эти два года подвесной мостик для его души. И помнить о них – даже если когда-нибудь все еще станет иначе, даже если смятение и хаос все-таки отступят, дав ему воздух, необходимый, чтобы осуществить себя, – он всегда будет с гордостью и благодарностью.

А потом, как песня из рожка Мюнхгаузена, что-то наконец оттаяло в воздухе. Но не определить было ни природы этого звука, непредставимой в городе, ни сути искомого в нем обещания. Далеко, за домами, что-то заухало, тяжело, торжественно и протяжно. Словно большая птица, подумал Бекетов.

И повторил вслух:

– Словно большая болотная птица.

Музыка для посвященных Повесть

В целях воспитательных Александру Васильевичу следовало бы, конечно, напомнить Маше, что такой вот, наперед не допускающий возражений тон, каким она взялась вдруг говорить с ним, неуместен в отношении не только собственного отца, а кого бы то ни было вообще. Но когда, не без оснований предполагая возможность отпора с его стороны и поспешив поэтому обидеться заранее, она стала яростно отмахивать кулачком и пустилась в доказательства некоей необходимости, в силу которой непременно должна была пригласить сегодня вечером троих подружек, Александр Васильевич внезапно догадался, что ведь салат с кальмарами появился за ужином вовсе не случайно. Похоже, жена и дочь взяли теперь за правило: если намечалось что-то, ломающее обычный размеренный порядок жизни и способное вызвать его неудовольствие, – попросту размягчать его предварительно, подавая к столу какое-нибудь из немногих блюд, к которым был он неравнодушен. И правда, все сходилось: на прошлой неделе, когда пришлось тащиться к двоюродной Нининой сестре на именины, было смородиновое желе. А прежде так давно его не готовили, что даже странно, откуда Нина помнит, что любит он именно смородиновое. Еще раньше – Александр Васильевич забыл уже, чего от него потребовали в тот раз, – маленькие эклеры с заварным кремом… Растерявшись перед наивностью такого подкупа, еще не зная, рассердило его это открытие, рассмешило или растрогало, он не сдержал себя и слишком откровенно перевел глаза с пустой салатницы на Машу, потом обратно. А встретившись взглядом с женой, уже разгадавшей ход его мысли и прикрывшей ладонью рот, чтобы спрятать готовый вырваться смех, – все-таки улыбнулся и сам, против воли. И сразу сделалось поздно протестовать.

Назад Дальше