По ту сторону кожи (сборник) - Михаил Бутов 9 стр.


– Ясно. Документы есть?

– У меня есть, – сказал я. – У него – не знаю. Я имею в виду – с собой.

Трубецкой достал паспорт.

– Ладно, – сказал следователь и пожевал губами незажженную сигарету, – потом.

Он тоже походил, тоже посмотрел. Переворошил какие-то журналы на шкафу. Я опустился на диван, с Трубецким рядом. Подумал, что работа у них все-таки собачья – не позавидуешь. Хотелось согнуться, голову к коленям, и оставаться так, долго.

– Записки не было? – спросил главный у лейтенанта.

– Нет, не нашли. Кухню еще не проверяли.

Голос у лейтенанта был мягкий и с эдаким петербургским акцентом – как БГ поет. Я заподозрил в нем интеллигента.

– Я уже искал, – сказал я. – Он не оставил.

– Это его квартира?

– Да.

– А вы что тут делали?

– Жил.

– Что, негде жить?

– Значит, негде.

– А прописка есть?

– Здесь?

– В Москве.

– Есть, конечно.

– Где?

– В паспорте написано.

Между каждым таким вопросом-ответом пауза повисала иногда на несколько минут. Тогда они начинали перемещаться, все разом, и потом снова застывали, в новых позициях. Только мы с Трубецким оставались на месте, словно превратившись в центр притяжения. Какая-то безумная пантомима.

– Ну и что у вас тут происходило?

Только тоска осталась во мне, ела меня изнутри. Ей нужен был выход, как гнойнику в запломбированном зубе. Я взорвался:

– А у вас дома что происходит? Ели, спали. Вы чего ждете – пьянок с бабами? Не было. У соседей узнайте.

– Ну-ка спокойнее! С бабами – не с бабами… Квартира его?

– Я отвечал уже: его.

– И что же он, прямо так и пустил?

– Это что, невероятно?

– Платили ему?

– Нет. За квартиру платил. В сберкассе.

– И ключ имели свой?

– Естественно.

– Давайте сюда. И его ключ тоже.

В прихожей второй следователь что-то записывал, прислонив к стене папку с бумагой и постоянно встряхивая ручку. Ему приходилось подниматься на цыпочки и вытягивать шею, чтобы видеть твои руки. Я пошарил у тебя в куртке, вынул все, что нашел в карманах, и сложил рядом на табуретке. В комнате сержант уже выдвигал из шкафа ящики.

– Паспорт, – сказал он.

Главный пролистал, потом бросил на стол.

– Это его записная книжка?

– Слушайте, в паспорте должна быть старая прописка. Это адрес матери – они раньше жили вместе. Я хотел ей позвонить – но тут телефон не записан. Нужно искать ее как-то…

– А вы не беспокойтесь. Все найдем, как положено. Ссадина на щеке – откуда?

– У меня?

– Да, вот.

– Не знаю. Ободрался обо что-то, не заметил.

– Как это можно: пораниться и не заметить?

– Да мне не до того тут было! Что вы так смотрите-то на меня?

Он промолчал, но глаз не убрал. Сержант достал из-за шкафа сумку с пустой посудой.

– Пил он? – спросил главный.

– Ну, скорее нет. Во всяком случае, не в такой мере.

– Ну а почему он такое сделал, как считаете?

Я не стал отвечать. Во рту от курева стало кисло. Второй вышел из прихожей и что-то вполголоса излагал главному. Тот снял шапку, махнул ей пару раз у лица и вернул на место. Потом кивнул лейтенанту:

– Звони в «скорую», пусть регистрируют смерть. И протокол потом составь, с ними обоими.

И тут все-таки возник мой врач. Ты его знал: он не без странностей и остался верен себе. На присутствие милиции внимания не обратил вообще, сразу же сунулся к трупу. Потом хмыкнул, как-то даже довольно, и по-хозяйски прошагал к нам, потирая, как обычно, руки. Подозреваю, что за этим он и приехал: посмотреть – набирался экзистенциального опыта. Это не в укор ему – так. Но и менты к его появлению отнеслись почему-то как к должному. Главный едва взглянул.

– Это тоже мой знакомый, – сказал я. – Он медик, я звонил ему…

– Документы при себе? – спросил лейтенант.

– А как же, а как же… – врач похлопал себя по бокам. Паспорт его имел кожаную обложку. Не то что замызганные наши с тобой.

– А с… – он кивнул на дверь, – с хозяином тоже были знакомы?

– Немного, немного. Заходил иногда.

– Давно его знали? – спросил меня главный.

– Кого? Мертвого?

– Ну а кого?

– Лет десять. Может, двенадцать. Мы вместе поступали в институт. Я доучился, он – нет.

– Работал где?

– В мастерской. Бутафорию делали для кино.

– А в последний раз когда его видели?

– Сегодня утром. Я уходил на работу, часов в десять.

– И он был нормальный?

– Что значит нормальный?

– Ну делал он что, как себя вел?

– Он лежал в постели. И, по-моему, не проснулся.

– А вообще в последние дни?

– Как сказать… Депрессия, конечно, была у него. Дурацкое слово…

– Обнаружили его когда?

– Что-то около одиннадцати.

– Ага. И он был уже мертвый?

Я едва не завыл. Тоска уже забивала мне горло.

– Сейчас он какой? Все было так же.

Он закурил, долго затягивался. Потом подытожил:

– Ладненько.

И Трубецкому:

– Ну а вы…

– А где его одежда? – поинтересовался второй. Я подумал, что перебивать друг друга для них, видно, уже не привычка, а метод.

– Какая?

– Что на нем было, в чем дома ходил.

Все это лежало со мной рядом, аккуратной стопочкой. Убийственная твоя аккуратность. Может, ты не знал еще, зачем в ванную направляешься?

Он перебрал: полотняные брюки с дырой в паху, выцветшая майка, крестик на цветном шнурке.

– А трусы?

Я пожал плечами.

– Там, наверное, рядом с ним.

– Там ничего нет. Давайте поищите!

Все ждали, пока я возился, искал. Перевернул, что мог, но трусов действительно нигде не оказалось – до сих пор ума не приложу, куда они могли исчезнуть. Когда я признался в этом менту, такая мина возникла у него на лице, будто он додумался до чего-то и сейчас по лбу себя треснет. «Ба! Да это же Ниагарский водопад!» Лицо у него вообще было с печатью. Я встречал такие только у рабочих в морге и у некоторых милиционеров. Архетип убийцы. Причина, наверное, одна и та же.

«Скорая» доехала удивительно быстро – куда быстрее стандартных часа с четвертью. Я их почти не видел, они возились там: в ванной, в прихожей – сами по себе. С нами уже лейтенант протоколы писал. Как в романе про гэбистов: злой следователь – добрый следователь. Лейтенант был вежливым. Мне показалось даже, что он мне сочувствует.

Когда дело дошло до места работы, я выдал по полной программе: и патриархию, и Отдел внешних церковных сношений… Это хотя и мало имело отношение к действительности, но совсем уж враньем не было тоже – при случае удалось бы отвертеться. Понял меня и Трубецкой, расписал свою жалкую контору как министерство. Вышел ход конем, я и не ожидал, что так подействует. Видно, контраст сработал: приняли за оборванцев, а оказалось – люди! Главный слышал. И обороты тут же сбавил, вся его дотошность сдулась, как проколотый баллон. С этого момента они будто заторопились свернуться, как-то сразу и все. В общем, верно: поостеречься всегда полезнее, на хрен кому лишняя головная боль. Самоубийство и есть самоубийство. А может, просто уже все сделали, что были должны.

Оказалось, что забирать труп не будет и «скорая». На мгновение я испугался – подумал, что заниматься им не станет вообще никто, что все здесь и оставят так. Но отрезвел: невозможно. Лейтенант писал: такого-то имярек знаю с такого-то года. Спрашивал: правильно? В течение года в связи с семейными осложнениями проживал на его квартире. Двенадцатого февраля ушел из дома утром, около десяти. Вернулся в двадцать три ноль-ноль и обнаружил… Так далее. С моих слов записано верно. Подпишите здесь.

– Ну все, – сказал главный. – Вызывай труповозку и Никитенко с печатью.

– Придется, ребята, с нами в отделение проехать, – сказал лейтенант. – Потом отвезем вас. И давайте адреса, телефоны, где вас искать теперь.

– Запишите его, – я кивнул на Трубецкого. – Я у него буду.

– Осмотр трупа они должны подписать, – сказал второй.

Нас вывели в прихожую, всех троих.

– Труп голый, – бубнил он, – находится в ванной в сидячем положении. Резаные раны на обеих руках…

Я заглядывал ему через плечо. С орфографией у него было так себе.

– Обнаружены одноразовая бритва в пластмассовом корпусе и кухонный нож с деревянной рукояткой…

– Подождите! – я почти закричал. – Откуда нож? Ножа не было, я бы заметил.

– Под ним лежал, – сказал второй и почему-то вздохнул. – Врачи нашли, когда его ворочали.

Я никак не мог сообразить. Что же ты, тупым ножом пытался себя попилить? «Больно стало, сучонок!» – кричал пьяный Широков, когда я рассказал ему об этом. Не выдержал, значит, решил как все – бритовкой!

– Подписывайте! – сказал следователь.

– Ручку дайте.

– Может, вы все-таки посмотрите сначала?

– Я видел.

– Посмотрите еще раз! Я вам прочел, вы должны убедиться.

– В чем?

– Что все записано верно, в чем!

Я подчинился. И в последний раз увидел то, что от тебя осталось (джойбои из морга сваяют потом нечто настолько непохожее, что я едва не крикнул, когда пустили в зал: перепутали!). К телу уже прикасались, осматривали, описывали – и те, кто делал это, приняли на себя все, что оно излучало. Остался предмет, форма, ничего общего с тем сгустком зла и угрозы, в соседстве с которым два часа назад я не в состоянии был справиться с ужасом. Я посмотрел мельком, увидел что-то коричневое под тобой и поспешил отвернуться. Решил: дерьмо – ведь это сопутствует смерти. Позднее узнал, что ошибся – там лежал пласт старого цемента из-под оторванной мыльницы.

– Давайте, – сказал я. – Все верно.

– Спускайтесь вниз, – сказал лейтенант. – И подождите там, у машины, сейчас поедем.

– Тут мои вещи, – сказал я. – Мне бы хоть печатную машинку забрать.

– Это только с родственниками. Мы квартиру опечатываем сейчас – и все.

Если когда-либо мне придется обдумывать убийство, я выберу именно маскировку под суицид. (Уже и сейчас борюсь со странно навязчивым искушением превратить все это в бойкую вещицу, где к концу становилось бы ясно, что описываемая смерть – дело рук автора-протагониста. Сначала, скажем, хлороформ или инъекция обманом – главное, чтобы сердце продолжало работать, выкачивало кровь. Дальше – резать так, чтобы не осталось следа от укола. И отлично бы раскрутилось…) Дело даже не в сумке, которой, как я и рассчитывал, никто не заинтересовался, – значит, вынести, в принципе, можно было что угодно прямо у них на глазах. Грош цена была вообще всей их подозрительности: они не заметили ничего из того, на что действительно стоило обратить внимание. Тапки, например. Тапки-то твои аккуратно стояли в прихожей, а должны бы – либо в ванной, либо у кровати. Тоже, кстати, загадка. Нет, это не к тому, что тебя и впрямь убили. Но и восстановить, что происходило в действительности, – не так просто.

Стоило выйти на улицу, как колотун отпустил, сменился безразличием. Я пинал куски почерневшего льда, пока Трубецкой что-то обсуждал с врачом. Радио работало в милицейском «козле» – «Европа плюс». Шофер спал, положив голову на грудь.

– Сраная жизнь, – сказал Трубецкой и ткнул кулаком в стену, – сраная…

– Как ты думаешь, долго мы там просидим? – спросил я.

– В отделении?

– Угу.

– Да вряд ли. Они вроде успокоились уже.

– Я к тебе поеду.

– Естественно.

Я не заметил там, в квартире, как исчез сержант. И вдруг он окликнул меня из остановившейся на углу машины.

– Ну что там у вас, скоро?

Я даже не удивился такому объединению. Я себя вполне уже чувствовал с ними единой бригадой. В руках у него был твой паспорт.

– Мы проверили – там нет таких.

– Как – нет?

– Другая семья живет, давно уже.

– Но они вроде бы никуда не переезжали.

– Не знаю. Там о таких вообще не слышали.

– А выяснить, куда переехали? Через исполком можно, наверное?

– Ну не сейчас же. Утром займутся.

Они спускались по одному. Главный – последним. Врачу он сказал:

– Ну вы-то, собственно, можете быть свободны.

И пожал плечами, когда тот спросил, нельзя ли ему с нами.

– Как хотите.

Всех втиснули в один газик, и мне досталось запасное колесо. Прижимая к себе сумку, я смотрел, когда свет фонарей попадал внутрь, как полы пальто собирают грязь с протектора. Но двинуться некуда было, да и не хотелось.

Отделение оказалось совсем рядом – за гастрономом. Нас оставили в комнате, вместившей только длинный стол да две узкие скамейки без спинок вдоль стен, выкрашенных в буро-желтое. Мне на голову сразу ложится свинцовая подушка, стоит оказаться в таких – колера школьных коридоров моего детства. Кто-то сказал за дверью: «Обыскать их надо было хотя бы». Кто-то ответил: «Не тот случай». Мне бы хотелось говорить, но каждая фраза иссякала, не дойдя до середины. Дождались в конце концов опять лейтенанта и опять протоколов, только эти уже должны были заполнять сами. Помню, что все это даже не злило – все равно, я мог бы написать и пять. Полагалось добавить снизу: «Записано собственноручно». И подпись, естественно.

Повестки всучили уже на выходе – нам с Трубецким, на завтра, на девять утра. Тоже под роспись. Дежурный только хмыкнул в своей будке, когда я напомнил про обещание подвезти.

Машину поймали сразу, но этот соглашался почему-то только на Рождественский бульвар.

– Поехали, – сказал Трубецкой. – Там рукой подать.

Я смотрел на утекавшую назад Стромынку – улицу, затверженную за год крепче алфавита, с ощущением человека, которого знакомый автобус вдруг повез неведомым маршрутом. Будто катил по Нью-Йорку: все незнакомое и совершенно чужое. Мы вылезли на углу бульвара и Сретенки.

– Ну что, – сказал Трубецкой, – на кольцо выйдем? Там машин больше.

Я отстал от них: тащил сумку, тяжелеющую с каждым метром. Хотелось лечь, сейчас, здесь, на середине улицы. Врач вещал что-то и потирал руки. Они забыли обо мне.

– Вот и все, – сказал я вслух. – Сука!

И то, что на мгновение открылось там, в квартире, как только я переступил порог, вернулось, но уже по-другому – ровной уверенностью: ничего нет. Нет ничего даже против меня. Я был один, кроме – только пустое пространство, которое обречен преодолевать. Улица искривлялась кверху, заворачивалась, смыкалась и стала туннелем; рыжие фонари – как лампы за окном метро. Мне – по нему, и конца не будет.

– Ну как ты? – спросил Трубецкой.

Я огляделся. «Колхозная». Церковка, перекресток.

Милицейский «москвич» катил вдоль тротуара со скоростью пешехода. Поравнявшись с нами, притормозил, и совсем молоденький улыбающийся милиционерчик распахнул дверь.

– Чего стоите? – спросил он.

– Ничего, – сказал Трубецкой. – Машину ловим.

– Не сажают?

– Не было пока.

– А далеко ехать?

– «Белорусская».

Ему явно хотелось поболтать.

– Откуда в такой час-то?

Я шагнул вперед и взялся за дверцу.

– Из милиции, – сказал я. – Давайте-ка, отвезите нас, а то ваши отказались. Мертвого нашли. Самоубийцу.

Милиционерчик почесал темя.

– М-да… Наши, говоришь? Какое отделение?

– Двадцать четвертое.

– Это где?

– В Сокольниках.

Он что-то спросил у шофера. Потом мотнул головой. Даже доехать не вышло за твой счет.

– Нет, ждите такси.

Я ругнулся вслед. Потом сообразил: их и так трое внутри, нам бы не поместиться. А таксисты кочевряжились, было им отсюда слишком близко – тоже не подходит.

– Может, пешком? – спросил Трубецкой. – Тут полчаса всего.

– Нет, – сказал я. – Я не пойду. Голосуй.

Повез четвертый, за три счетчика. Я прислонился к стеклу и вспоминал разговор, бывший летом в твоей квартире. Когда приезжал из своей Самары Димка, начиналась жизнь без сна – его провинциальная жажда поговорить одолевала даже наш скепсис к возможностям речи. В ту ночь вы с ним спорили. О добре. О том, что человек не может быть добр просто так, от себя, что обязательно нужна основа, платформа для опоры, и стать ей может только духовность, а духовность – в религии. Иначе рано или поздно перепутаешь стороны. Ибо ориентироваться на себя одного – значит сразу, изначально позволить себя обмануть. И обманут – в мире достаточно сил, заинтересованных в нас.

Этому я поддакивал. А ты говорил: к чему? Человек, если честен с собой, всегда прекрасно знает, что каким цветом крашено. Живущий искренне зла не творит. Хотя бы потому, что чувствует – вернется оно к нему же. Говорил: если хочешь, милосердие – тот же эгоизм. По большому счету оно удобнее, это единственный способ чувствовать себя спокойно, иначе – сожрет собственная недостаточность. Самому тебе вполне хватало таких оснований, и ты не понимал, о чем тут мудрствовать. Тогда мы просто уснули, ближе к рассвету. А теперь, полгода спустя, спор закончился. Не проявлением чьей-то правоты – просто предмет исчез.

На полпути Трубецкой попросил подождать, скрылся в незнакомом подъезде и вернулся с иностранной литровой бутылью. Недвусмысленная этикетка «Алкоголь». И еще пепси-кола была у него рассована по карманам.

– Это откуда? – спросил врач.

– У меня здесь знакомый. Одноклассник еще.

– И чего, прямо так и отдал?

– Что он, не понимает? – Трубецкой перегнулся через спинку. – Будешь?

Я помотал головой.

– Дома. Лучше дай попить.

Пепси оказалась пресной. «Новое поколение выбирает…» Бутылка перекочевала к врачу.

– Нет, – сказал он. – На ходу – слишком. Тут градусов девяносто.

– Девяносто шесть, – сказал шофер. – Известная штука. Спиртяга обыкновенный.

Я уже не верил, что мы сюда все-таки доберемся, в эту полуразваленную, почти без мебели, конуру. Стаканов не нашлось, только одинокая чайная чашка. Я забрал ее себе, остальным – майонезные банки. Я был им признателен, обоим, и говорил, наверное, об этом. Спирт не брал меня до самого последнего момента. Так и будет теперь – все дни до твоих похорон и еще долго после: можно было пить и пить, безрезультатно, с ясным рассудком; потом мгновенно начинал обрушиваться внутрь себя, и наступала темнота.

В отделение мы приехали часа на три позже, чем было назначено. Но выяснилось, что участкового и с утра не было, и раньше обеда, видимо, не будет: собрание у них, для всего района. Кантовались в парке, в «Сокольниках».

Я забыл шапку, ветер надул в уши, и приходилось зажимать их ладонями, но полчаса спустя все равно уже некуда было деться от боли в черепе. В какой-то миг я вдруг понял, что любую из проходящих женщин мне ничего не стоит хлопнуть по заднице. Или ударить – и точно так же не испытать ничего. Внутри – только пустота вседозволенности. Броситься в витринное стекло в магазине… Я больше не соотносил себя с чем-либо вокруг и видел, что в ответ ничто здесь больше не принимает меня. Никогда прежде я не чувствовал так своей жизни, каждого отдельного ее мига: до дрожи, до запаха. Оттого ничего и не выбрал, что мог – все. Но Трубецкой, видно, тоже что-то во мне почуял, быстренько затащил в стекляшку кафе.

Назад Дальше