Итальянка - Мердок Айрис 8 стр.


Я предпочел не вдаваться в подробности.

— Изабель, постарайся смягчиться. Бедное дитя…

— Эдмунд, хватит меня бесить! — возмутилась Изабель. — И убери с дороги свои лапищи, я хочу передвинуть кофейный столик. Меня не волнует, что у Отто связь. Я даже обрадовалась. Но я бы предпочла пристойную разумную связь с обычной девушкой, а не с этой убогой потаскухой, этой безумной трагической актриской. Он обращается с ней как со зверьком, как с собакой, которую Лидия никогда не дала бы ему завести. Я слышала, как они скулили и лаяли друг на друга! Причем почти у меня под окном. Это так мелочно и отвратительно, я ненавижу всю эту неразбериху, бессмысленность…

— Думаю, Отто мог завести роман только с такой девушкой, — сказал я, впервые ясно поняв это.

— Ну и жил бы целомудренно, как все. Знаешь, у него не было никаких отношений с теми мальчиками.

— Какими мальчиками?

— Учениками.

— Надеюсь, что нет!

Такая возможность никогда не приходила мне в голову.

— Какой же ты наивный, Эдмунд! Только потому, что тебе не нужен секс, считаешь всех монахами и монашками.

Я оскорбился. Откуда Изабель знает, что мне не нужен секс? К тому же это неправда.

— Что ж, может, и так, — довольно резко произнес я. — Как ты дала понять, речь не обо мне. Помочь тебе с дровами?

Изабель тащила из ящика довольно большое полено. Вместе мы пристроили его сверху на огонь, и поток пепла пролился между дровами, рассыпав по каменной плите перед камином раскаленные угольки.

— Тебе нужна каминная решетка, Изабель.

— Лидия вечно говорила то же самое. Кстати, я не давала понять ничего подобного. Я бы намного охотнее поговорила о тебе, чем об Отто.

Мы стояли лицом к лицу у огня. Обожженный неистовым жаром, я чуть отодвинулся, чувствуя, что лицо у меня такое же горячее и золотистое, как у Изабель.

— Можно тебе кое-что показать, Эдмунд? Смотри.

Она протянула руку. Сперва я не разобрал, что там она пытается мне показать. Потом понял, что саму руку, ладонь с длинным шрамом.

— Ты обожглась…

— Нет, — презрительно сказала она. — Любому видно, что это не ожог. Возьми ее, пощупай!

Она сунула мне руку, словно некий чужеродный предмет, и я осторожно, едва касаясь, принял эту маленькую ручку. С легкой дрожью я погладил гладкую впадинку шрама.

— Что же тогда?..

Пальцы Изабель сомкнулись на моих.

— Отто сделал его резцом. Носить мне отметину до самой смерти. И, господи, если бы это был единственный раз…

— Мне жаль… — произнес я.

Меня потрясло до глубины души, что Отто мог поднять руку на жену. Конечно, я знал, что он жестокий, злой человек. Но такого не представлял. Я и сам бывал вспыльчив, но никогда не смог бы ударить женщину, мне даже думать об этом было противно.

— О, ты ничего не знаешь, Эдмунд, ничего, — более спокойно произнесла Изабель, отворачиваясь. — Но прежде чем вот так заявляться и мило убеждать меня проявить снисходительность, ты должен попытаться понять, что Отто для меня пустое место. Мне плевать, сколько у него девок.

Я уставился на свои ботинки. Я ощущал себя глупым, виноватым, меня тошнило, я испытывал физическое отвращение и к Отто, и к Изабель, несправедливое, но непреодолимое. Меня часто посещала мысль, что женатые люди подобны грязным животным, и лицезрение этого брака внезапно до краев наполнило меня омерзением. Я хотел выбраться из комнаты.

Изабель, должно быть, поняла мои чувства, а может, ее тоже тошнило от Отто, от себя, от всего этого. Она произнесла безрадостным, жалким голосом:

— Лучше уходи, Эдмунд. Ты выполнил просьбу Отто.

Туфелькой на высоком каблуке она постучала по уголькам, ставшим уже тускло-красными.

Я отчаянно жалел ее и злился на себя. Вот если бы повернуть нашу беседу вспять, к некой целительной простоте! Я спросил:

— Изабель, пожалуйста, скажи, могу ли я тебе помочь, могу ли хоть что-нибудь сделать?

— Конечно нет. А впрочем, у меня есть для тебя задание. Вытащи все примёточные нитки из подола платья, это должно быть тебе по силам. — Она безумно хохотнула, — Вот, возьми ножницы. Посмотрим, удастся ли тебе выдернуть все нитки и не испортить ткань.

Она отодвинула кресла, чтобы освободить место перед камином. Чувствуя себя по-дурацки, я неуклюже опустился на колени и принялся подрезать и выдергивать белые нитки из подола. Это задание приводило меня в крайнее смущение. Перед самым моим носом маячили пухлые ноги Изабель в нейлоновых чулках и белый зубчатый край ее нижней юбки. Трудно было не разглядеть больше. От нее тепло и приятно пахло мылом, духами и чистой бархатистой кожей. Я пытался унять дрожь в руках.

— Достаточно, — произнесла Изабель сверху.

Я положил ножницы на пол и встал. И мгновенно понял, что случилось нечто странное. Подобно нимфе из легенды, Изабель преобразилась, изменилась. Она расстегнула перед льняного платья до самой талии, и теперь из него торчали две розовые, круглые голые груди.

Она молча стояла и смотрела на меня вроде как изумленно и свирепо, отсутствующим тоскливым взглядом, приоткрыв рот. Я взглянул на ее груди. Уже много лет я не видел женских грудей. Затем я взялся за платье, которое она держала широко распахнутым, и осторожно, но плотно стянул обе половинки вместе. Ее маленькие ручки ощутимо дрожали в моих.

В этот миг или, может, за секунду до него кто-то завозился у двери, раздался стук и звук шагов. Мы с Изабель оба были медлительны и сбиты с толку потрясением нашей схватки. Изабель едва пошевелилась, едва повернулась, когда в комнату вошла Мэгги с подносом и резко остановилась перед нашей немой сценой.

Секундная тишина, и дверь вновь захлопнулась. Мы с Изабель все еще глядели друг на друга. Она тихонько заплакала.

Часть вторая

10 Дядя Эдмунд in loco parentis[25]

Лучший способ заделать трещину в самшите — это оставить кусок дерева в сыром прохладном месте примерно на двадцать четыре часа. Обычно пациент претерпевает волшебное исцеление даже после самых жестоких расколов. Я с удовлетворением изучил доски, которые только что достал из погреба. Они отлично излечились. Кто не работал с такими материальными, такими вещественными сторонами природы, не способен в полной мере представить или поверить, что кусок бесформенного вещества может оказаться столь содержательным, вдохновляющим. Я вполне понимаю, что чувствует скульптор над глыбой камня, хотя сам этого не испытывал. Но куски дерева способны пустить мое воображение вскачь, достаточно просто взять их в руки. Существует восхитительное различие между самшитом и грушей — воплощением мужского и женского в мире граверов по дереву. Но и куски самшита сильно отличаются друг от друга. В каждом кроется своя картина.

Прошло четыре дня, а я все еще ждал, все еще бродил вокруг. У меня не сложилось нового представления о своей роли да и вообще какого-либо четкого представления обо всем этом. Ничего не происходило, я ничего не сделал, Флора не вернулась, я не мог найти ее. Я был чертовски несчастен. Временами я твердил себе, что просто чувствую себя «втянутым» или же с нездоровым любопытством жду очередной свары, чтобы наблюдать ее без всякой пользы, но с некоторым удовлетворением. А в другой раз уговаривал себя, что должен уехать. В том, чтобы оставаться, была некая суетность, тщетное желание вернуть утерянное достоинство. Нарисованный Изабель образ меня в роли целителя волновал сильнее, чем хотелось признавать. Но, никого не излечив и потерпев сокрушительное поражение в единственном деле, в котором я имел небольшие шансы сотворить добро, я убеждал себя, что лучше мне отправиться домой и переваривать горькие несовершенства своего путешествия. Лучше отправиться домой горевать по Лидии.

И тем не менее я остался. После всего, что случилось, невозможно было бросить все на середине. Я был «втянут», причем в хорошем смысле. Я оставался из некой привязанности к брату и невестке, оставался, чтобы сдержать обещание, данное Флоре. Я еще несколько раз звонил по телефону — бесполезно. И так ничего и не сказал Изабель. Эта проблема постоянно мучила меня, но я решил, что лучше держать рот на замке. Изабель будет так же беспомощна, как я, а если произошло самое плохое, лучше, чтобы Изабель вообще ничего не узнала; во всяком случае, было бы справедливо оставить это решение по-прежнему в руках Флоры. Я очень педантичен в отношении обещаний. Да и Отто лучше пребывать в неведении, с какой стороны ни посмотри. Но меня мучили собственная ответственность и ощущение, что я молчу лишь потому, что не хочу отказываться от некоего привилегированного положения, не хочу, чтобы бразды правления перешли в руки Изабель, а я остался не у дел. Я постоянно думал об этом.

Еще я пытался думать о Лидии, но не представлял, как это делать. Казалось правильным начать плести ткань ее смерти, примерять ее именно здесь и сейчас, где ощущение ее присутствия и ее отсутствия гораздо острее. Но я то и дело забывал, что она умерла, словно это ничего не значило, и воображение все время подсовывало мне прежнюю живую Лидию, которую я хранил в воспоминаниях. Подобные размышления не давали мне ни единого приличного повода остаться. И я порой думал, что на самом деле не уезжаю лишь потому, что не вынесу возвращения в свою одинокую квартирку, которая за время моего отсутствия стала совсем холодной и безликой, как будто полностью забыла меня, едва я закрыл дверь. По сравнению с ней дом приходского священника был полон тепла и веселья, точно свинарник. Несмотря на все свои горести, это был удивительно обитаемый дом. И откуда-то изнутри его, непонятно откуда, кротко и неодолимо веяло чем-то, что неожиданно заставляло меня почувствовать себя дома.

Еще я пытался думать о Лидии, но не представлял, как это делать. Казалось правильным начать плести ткань ее смерти, примерять ее именно здесь и сейчас, где ощущение ее присутствия и ее отсутствия гораздо острее. Но я то и дело забывал, что она умерла, словно это ничего не значило, и воображение все время подсовывало мне прежнюю живую Лидию, которую я хранил в воспоминаниях. Подобные размышления не давали мне ни единого приличного повода остаться. И я порой думал, что на самом деле не уезжаю лишь потому, что не вынесу возвращения в свою одинокую квартирку, которая за время моего отсутствия стала совсем холодной и безликой, как будто полностью забыла меня, едва я закрыл дверь. По сравнению с ней дом приходского священника был полон тепла и веселья, точно свинарник. Несмотря на все свои горести, это был удивительно обитаемый дом. И откуда-то изнутри его, непонятно откуда, кротко и неодолимо веяло чем-то, что неожиданно заставляло меня почувствовать себя дома.

Я пообещал Отто, что помогу разобрать вещи Лидии, но мы без конца откладывали это на потом. Мы все еще боялись ее, и коснуться ее вещей по-прежнему казалось кощунством. С некоторой робостью мы рассортировали содержимое ее стола, которое Изабель уже перерыла и разворошила. Следов завещания по-прежнему не наблюдалось, и мы решили, что его просто нет. Зато нашли много чего другого, в том числе все письма, которые мы с Отто писали ей из школы, перевязанные ленточками: письма Отто — голубой ленточкой, мои — розовой. Не разбирая, мы отнесли эти связки к кухонной плите и сожгли их. Мы не могли заставить себя коснуться ее одежды. Шкафы были полны нарядных длинных платьев, и, поскольку Изабель умыла руки, мы в итоге попросили Мэгги разобраться с ними. Все они наутро исчезли, несомненно отданные в город тем, кого Отто назвал «просителями» Мэгги.

После странной сцены в спальне Изабель я не имел с невесткой дальнейших «объяснений». Но между нами установилось что-то вроде перемирия или затишья, чему я посодействовал тем ханжеским достоинством, с каким сумел завершить эту историю, а Изабель — своим печальным философским раскаянием. Она справлялась лучше меня, и я хотел бы выразить ей свое отношение более определенно, более дружелюбно, но боялся вызвать новую неразбериху. На самом деле положение спасла молчаливая привязанность обеих сторон, и мы вели себя так, словно ничего не произошло — или почти ничего. К лучшему или к худшему, но я стал более четко понимать, что Изабель воображает себя кем-то вроде богини секса и императрицы manquée. Если бы она была менее несчастна, то считала бы себя Лу Андреас-Саломе[26] своего маленького городка. А так она всего лишь излучала неясные отчаянные импульсы плотского томления и притворного влияния, которые, хоть я и был к ним совершенно равнодушен, оказывали в целом тревожное воздействие.

С Отто я больше не вел доверительных бесед и почти не видел его с тех пор, как он стал проводить большую часть дня в беседке. Время от времени я навещал пустую мастерскую и печально глядел на инструменты, лежащие без дела. Левкина я видел только в саду, издалека. Едва завидев меня, он начинал сотрясаться от смеха и бурно жестикулировать, а потом подпрыгивать. Я не обращал на него внимания.

Я ел апельсин, и теперь темное дерево остро пахло этим фруктом. Запах детства, запомнившийся неким сочетанием невинности и отвращения. Апельсин — один из немногих фруктов, чей вкус мне нравится, а запах нет. Я аккуратно сложил самшитовые доски стопкой и убрал апельсиновую кожуру со стола. Дело происходило на кухне. Вчера я обнаружил, что кухня мне очень подходит. Погода сменилась на ветреную и дождливую, и я радовался теплому углу. Я одинаково избегал чьего-либо общества и старомодной строгости отцовской комнаты, а сидеть на кухне можно было без всяких оправданий. Это была высокая квадратная комната с блестящим линолеумом в крупную черную и белую клетку, как пол Тинторетто. Подлинная викторианская плита — здоровенный черный агрегат, который отец некогда холил и лелеял, — пылала и урчала в большом кафельном алтаре, окруженном потрепанными плетеными стульями. Огромный стол из сосновых досок, поверхность которого покоробилась и покрылась оспинами от постоянного мытья, был знаком рукам не хуже, чем глазам. Не было места лучше, чтобы делать домашнюю работу, собирать конструктор или разбираться во внутренностях какого-нибудь электрического прибора. За этим же столом я страстно портил свои первые драгоценные куски дерева. Здесь, сколько я себя помнил, я часто пребывал в радости и печали во власти Карлотты, и Джулии, и Виттории.

Было около пяти вечера — время, которое всегда заставало меня тревожным и раздражительным. Я постоянно переживал из-за Флоры. И все еще не оправился от потрясения, нанесенного Изабель, потрясения, ныне странно отделенного от самой Изабель, словно бес вырвался из нее и продолжал меня домогаться. Я вытянул ноги, созерцая на противоположном конце стола груду вишневого шелка, из которого Мэгги что-то шила, возможно платье для Изабель. Как настоящая домашняя невольница, итальянка всегда шила одежду для Изабель и Лидии. Давние прелестные цыганские платья Лидии, одежды, на которые ее вдохновил мой дорогой отец и которые он так любил на ней видеть, все были сшиты Мэгги… а может, Джулией, или Витторией, или Джеммой, или Карлоттой.

Мэгги отложила шитье и занялась тушкой цыпленка и горкой овощей на приставном столике. Затем цыпленок тихо зашипел на сковороде, а быстрые пальчики Мэгги принялись обрывать грязные ошметки кожицы с крупных грибов, обнажая сливочные мясистые шляпки. Проворными скупыми движениями она нарубила на овальной доске желобчатые желтовато-белые стебли сельдерея и большую влажную луковицу. Острый запах ел мне глаза, а Мэгги сдирала с чеснока серебристо-серую тонкую шелуху, вынимала пухлые желтые дольки и чистила их. Рядом с ней на столе стоял бокал красного вина. Я оторвал взгляд от ее рук. Бледное худое лицо было покрыто легкой испариной, большие темные суровые глаза чуть слезились от лука. Выразительная арабеска ноздри эхом повторялась в изгибе длинного тонкого рта. Жесткое, умное, но беззащитное лицо. Густые волосы, беспощадно стянутые назад, свисали длинной петлей, черной, как оникс, блестящей, как лак. Никакой косметики. Другие выглядели так же? Я не помнил, как выглядели другие.

— Che cosa stai combinando, Maggie?

— Polio alla cacciatora.[27]

Вдруг снаружи в прихожей поднялась суматоха, кто-то шумно взбежал по лестнице. Я резко обернулся и успел мельком увидеть Флору в шляпе и пальто. Я вскочил и пулей вылетел из кухни.

Дверь комнаты Флоры резко захлопнулась перед моим носом, и я услышал, как ключ повернулся в замке. Надавив на дверь, я тихо произнес:

— Флора, Флора…

Я поскребся в дверь, как пес. Мне не хотелось беспокоить Изабель. Я отчаянно, безумно хотел побыть с малышкой наедине, узнать, что случилось, да просто повидать ее. От боли и тревоги я почти задыхался.

— Пожалуйста, Флора…

Через секунду или две дверь тихо открылась, и я проскользнул внутрь. Флора сбросила пальто и шляпку. Волосы ее были подняты на затылке переплетенной массой, из них торчало множество заколок и шпилек, отчего племянница выглядела старше, красивее. И все-таки лицо ее оставалось тем же полупрозрачным, нежным, нетронутым лицом юной девушки. Она стояла гордо и прямо, дерзко откинув голову назад.

— Итак, дядя Эдмунд, чем я могу помочь?

Едва дыша от потрясения, от внезапного страха и раскаяния, от какого-то иного чувства, я смотрел на нее, такую высокую, красивую, такую совершенную и полную той власти юности, что лишает присутствия духа.

— Ах, Флора, я ужасно волновался за тебя. Ради бога, прости, что не явился в то утро. Я пришел позже, но тебя уже не было…

— Неважно, — отмахнулась она. — Это ничего бы не изменило.

Она взглянула на меня с каким-то безрассудным блеском в глазах.

— Что случилось, Флора?

— Я это сделала!

Она коротко хохотнула.

— О боже…

Я рухнул на ее постель. Я знал это, конечно знал, понял, что будет дальше, в ту же минуту, как она ушла. И все же ощутил новую боль, ощутил себя убийцей.

Ты не должна была…

— Я решила, что в твоих нравоучениях нет проку. Иногда надо следовать своим инстинктам, делать, что хочешь. А я хотела вырвать это из себя. Если бы я родила этого ребенка, я бы убила его.

— Ты его и убила.

Жестокие слова, но это себя я обвинял.

— Все не так! — Флора топнула ножкой, — Что ты об этом знаешь? Ты мужчина. Ты не представляешь, каково чувствовать эту опухоль внутри, чувствовать, как она пожирает твою молодость, твое счастье, твою свободу, все твое будущее. Мужчинам легко поучать! Но разве кто-нибудь слышал о проблемах отцов-одиночек? У них нет никаких проблем!

Я знал, что укорять ее сейчас бесполезно. Ее переполняло то ощущение собственного права на свободу, права на счастье, которое делает юных такими непривлекательными и такими безжалостными в их противостоянии старшим. Никто не имеет права на счастье или, если уж на то пошло, права топтать чужие жизни. И все же, по старой привычке беря всю вину на себя, я подумал: я вижу это так ясно, потому что сам давно отказался от надежд на счастье. А ее по-прежнему ждет счастливая участь.

Назад Дальше