Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) - Наталья Павлищева 29 стр.


Раба улыбнулась. Ее лик, показавшийся Васильку вначале бледным и скованным, изменился и стал таким манящим, вызывающим желание любоваться им, что Василько оторопел. Он почувствовал себя так, будто испил зелена вина и это вино мгновенно опьянило его, сковало и вызвало прилив восхищения и нежности.

Василько не мог оторвать взгляда от рабы. Было в ней что-то притягательное и колдовское, заставляющее наслаждаться. Он впитывал и запоминал ее верхнюю, мило изогнувшуюся лукой алую губу, чуть раскосые, большие и темные, искрившиеся очи, небольшие ямочки на краснеющих щечках, даже не тотчас замеченные веснушки придавали ей особую привлекательность.

Ему показалось, что раба заменила скрытое облаками солнце, и вокруг ее покрытой плоской шапочкой головы образовался золотистый и сияющий круг, источавший тепло и ласковый зов в счастливую и заветную даль.

Васильку сделалось не по себе. Он закрыл глаза и сразу же открыл их. Ощутил облегчение, увидев, что золотистый круг исчез, но затем потужил, заметив, что раба улыбается Пургасу. Он молод и силен, охоч до ратного боя, слава о нем докатилась до мордовских лесов, а Пургас – холоп, мордвин, ростом мал, лицом нелеп, но так завораживающе улыбаются не ему, а щербатому холопу. Василько, может быть, весь свой век ждал, чтобы его одарили такой улыбкой.

Раба, заметив взгляд Василька, стыдливо наклонила голову, но через мгновение как-то резко, словно осердясь на свою слабость, подняла лицо и вызывающе посмотрела на Василька. «Я раба твоя, и волен ты делать со мной, что хочешь, но ты не властен над моей душой. Я не боюсь тебя!» – будто такую мысль, как почудилось Васильку, выражал ее взгляд.

Глаза рабы еще более почернели и смотрели на Василька так пристально, что молодцу показалось, будто его душа сьежилась, и, если он не отведет очей, она выскочит из груди и исчезнет в этих всевластных бездонных глазных глубинах.

Василько на своем веку посещал немало женок, но ни одна не имела власти над ним, не тронула его сердце, а эта бесстыжая женка с первого взгляда посеяла в нем великую смуту. И время подгадала: выскочила на крыльцо, когда вся дворня собралась на дворе. Зрит та дворня и дружно думает: «Другой бы добрый господин строптивую рабу враз бы наказал за такой дерзкий взгляд, а наш-то будто язык проглотил. То ли от рождения он умом прост, то ли век красных девок не видал?».

Василько ударил плеткой коня, крикнул Пургасу: «Догоняй!» и выехал со двора. Буй бежал с горы по накатанному санному следу. След петлял меж сугробов, мимо разбросанных у подошвы господского холма крестьянских подворий. Все вокруг бело, безлюдно и тихо. Только хлопнул кто-то вдалеке дверью и робко тявкнул встревоженный конским топотом дворовый пес. Солнце выглянуло из-за туч, и на душе стало веселей.

Как ни старался Василько, все думал о рабе. Ему было досадно за свое замешательство, и он твердо решил более не поддаваться ее чарам.

«То со мной от стоялых медов и тоски великой приключилось, – помышлял он. – Как в следующий раз увижу рабу, так тотчас нужно ожечь ее гневным взором и смутить окриком. Сразу пообмякнет… Все же не к добру купил ее Пургас. На кой ляд она мне сдалась? Строптива и костиста больно и для телесной потехи непригожа: как ее на постелю брать после такого блуда… А если оженить на ней Пургаса? Чада у них народятся, будет у меня пригожий прибыток в людях».

Такой свод и впрямь мог быть пользителен, к тому же хотелось унизить рабу, но Василько решил свадебной каши не чинить. Он представил, как Янка и Пургас будут миловаться в его хоромах, и ощутил зависть, раздражение и необъяснимую ревность.

Глава 5

Василько ехал по краю оврага, на дне которого протекала речка; весной мутная и бурная, летом обмелевшая, поросшая камышом и осокой, а сейчас в лед засеченная, сугробами укрытая так, что сразу и не приметишь ее русла. Эта речка – начало заветного пути в милое Ополье.

Сторона оврага, по которой ехал Василько, высока и обрывиста; другая, по правую руку, низменна, лениво поднимается порожками к опушке леса, вблизи опушки чернеет крытая снеговой шапкой куцая избушка. Кромка кустарника и редколесья слева от Василька расступилась, и перед ним распростерлось широкое поле, на котором горбились курганы. Островерхие и округлые у подошвы, они напоминали Васильку ратные шеломы. Кто в тех курганах лежит и когда те курганы насыпаны – один Господь ведает. Может, тлеют в них кости пращуров Василька, ведь недаром их вид вызывает у него душевную смуту.

Хорошо, погнавши прочь тоску и заботы, понестись стрелой по заснеженному полю. Буй, почувствовав знакомый и ожидаемый посыл, сорвется с места и помчится, поднимая сухую снежную пыль, кромсая жилистой грудью пухлые сугробы. Ветер свистит в ушах, обжигает щеки, бьет в лицо колючая белая крупа. Все вокруг, доселе застывшее, сорвется с места и понесется вслед, тем быстрее, чем резвее бег Буя.

Но опьянение длится недолго. Снег становится глубже, застоявшийся в конюшне Буй устает и замедляет бег. Вместе с тучами, вновь затмившими солнце, приходит уныние. Зима, снег, холода и метели – как все это длится долго. Вечная угрюмость природы указывает Васильку, что его удел – одиночество и бедность. С каждым днем тает его невеликое именьице, а с крестьян много не возьмешь; потянулись к его земле сильные и жадные боярские руки и вот-вот начнут отрывать от нее жирные ломти. Василько понимает, что не управиться ему с алчущими соседями и нужно идти в услужение, но как перебороть гордыню, как решиться стать подручником у простого вотчинника, когда сам великий князь поднимал чашу за твое здравие…

Что же делать? Кто утешит, подаст пригожий совет, пособит?.. Никто! Лишь Буй не покинет, не слукавит. Пургас?.. Кто знает, какие помыслы его волнуют. Может, радует его безвременье господина.

– Я, господине, насилу догнал тебя! – сказал Пургас, подъезжая на жеребой кобыле к Васильку.

– Видел я, как ты меня догонял, – съязвил Василько.

– Мне на кобыле за Буем не угнаться.

– А тебя хоть на княжьего коня посади, все едино будешь в хвосте плестись. Тебе только грязь месить. Ишь, какие ноги отрастил, будто колоды дубовые.

«Ты лепше за своими ногами смотри, – возмутился про себя Пургас. – Ноги мои ему не любы! Корми лучше, а то вчера меня пронесло на низ».

– Нос-то вытри… смотреть на тебя противно, – не унимался Василько.

Пургас зашмыгал носом и провел несколько раз рукавом по усам.

– Три еще, примерзло на усах… Вот, дал Господь холопа за грехи тяжкие!

Пургас снял рукавицу и стал неистово водить ею по усам.

– Не три так, прореху сделаешь, – насмешливо заметил Василько. Он осмотрелся и принялся заворачивать коня.

– Куда ты, господине! – удивился Пургас.

– По краю оврага поедем, – Василько показал рукой в сторону оврага.

– А мы куда путь держим? – спросил холоп.

– К Савелию… Я же тебе о том сказывал.

– К Савелию нужно лесом ехать: там дорога прямоезжая.

– Ты в прошлый раз тоже хотел к Савелию лесом проехать…

– Сам ведаешь, господине, что выехали тогда затемно, после ужина. От медовых чаш помутился мой разум, я и потерял дорогу.

– Потерял, потерял… – раздраженно передразнил холопа Василько. – Худому псу даже ситный калач не впрок.

«На себя лучше оборотись! Понесло его на ночь глядя… белого света дождаться не смог. Нашел себе б… за тридевять земель!» – мысленно огрызнулся Пургас. Он вспомнил, как рыскали по лесу под волчий вой; выбрались тогда из пустоши только на рассвете, стуженые и пуганые. А ему от Савелия ничего не нужно, то Василько бегает к крестьянину похоти ради.

– Во-он ель стоит, – Пургас указал на стоявшую у опушки высокую ель. – От нее санный путь к Савелию бежит. Савелий по нему завсегда ездит, а по оврагу никогда. Зачем, говорит, мне по оврагу ехать, коли прямиком можно.

– Опять в чащобу заведешь, в подклет посажу! – пригрозил Василько. Путь, к удивлению Василька, оказался легок. Ехали молча.

Пургас размечтался. Он желал ходить с ключом, но так, чтобы видеть постылого Василька от силы два-три раза за лето. Представил, как, будучи ключником, проснется поутру, потянется, зевнет, а вокруг уже людишки хлопочут; они берут его под белы рученьки, поднимают с постели, омывают личико гретой водицей, надевают другую суконную сорочку, ноговицы, свитку червленую с оплечьем, за стол сажают, сладко кормят; затем он ходит вразвалку по погребам, клетям и сушилам, мыслит, как добро приумножить и от Василька его приберечь, и непременно дворовых хулит, а особо нерадивых бьет батогом; потом он сидит в натопленной горнице и судит крестьян, сытно обедает, спит на мягких постелях, тешится с пригожими молодыми девками. Тут Пургас засомневался: как-то вкривь его мысли полезли. С этими девками одни беды и печали, из-за них погнали Василька из Владимира. Лучше он оженится на Янке. Она уже снилась ему вчера.

Василько же думал о Савелии. Савелий широкогруд и приземист, лицо – плоское, угловатое; зеленые очи то и дело бегают овамо и семо. Василько сразу же приметил и выделил Савелия среди крестьян. Только он понаехал в село, только отоспался после утомительного пути, Савелий уже стоит перед крыльцом, шапку ломает, часто кланяется поясным поклоном. Рассыпал крестьянин ожерелье почтительных словес, просил принять дары скудные, винился, что совсем захудал, молил посетить его убогий дворишко, рассказывал, деревенька его дальняя, подле лес дремуч стоит, зверя в нем видимо-невидимо и не пуган он, сулил обильную трапезу да меды стоялые. И пошли неближние гостевания.

Василько же думал о Савелии. Савелий широкогруд и приземист, лицо – плоское, угловатое; зеленые очи то и дело бегают овамо и семо. Василько сразу же приметил и выделил Савелия среди крестьян. Только он понаехал в село, только отоспался после утомительного пути, Савелий уже стоит перед крыльцом, шапку ломает, часто кланяется поясным поклоном. Рассыпал крестьянин ожерелье почтительных словес, просил принять дары скудные, винился, что совсем захудал, молил посетить его убогий дворишко, рассказывал, деревенька его дальняя, подле лес дремуч стоит, зверя в нем видимо-невидимо и не пуган он, сулил обильную трапезу да меды стоялые. И пошли неближние гостевания.

Не звериной ловлей, не естьбой и медом Савелий приворожил Василька, но – вдовою сестрой. Была та сестра мягка, тепла и податлива; собою не сказать, чтобы лепа, но и нелепой не назовешь – только глаз один косил, и лик слегка пообрюзг. Да и не век Васильку с нею миловаться, он и имя ее не помнил.

«Накажет меня Господь за такой блудный грех, – каялся про себя Василько. – Сразу мне этот Савелий не показался. Все помышлял я, с чего это он так растекается? Вот, и додумался… Переклюкал он меня. Теперь к Рождеству дани не привезет; он уже намекал, что на Рождество понаедет в село вместе с сестрой. Неужто правду сказывают крестьяне, что та сестра вовсе не сестра Савелию, а его вторая жена? Первая, дескать, немощна, он другой женой и обзавелся».

Василько отложил невеселые думы и принялся созерцать зимний лес. Санный путь рыскал по лесу, будто след заячий. Казалось, он вот-вот упрется в высокую сосну либо пушистую ель и растворится среди горбатившихся снегов, тогда или плутай по сугробам меж деревьев, или поворачивай назад и брани, бей Пургаса; ан нет, свернула наезженная колея круто в сторону и побежала до нового поворота.

А вот ель стоит; как высока и стройна она, верхушка небосвод подпирает. Убери ель, покачнется небесный свод, покосится. Ветви ее разлаписты, широки, длинны, как рукава бабьих летников, и зелены так, словно подновляют ту зелень каждый Божий день. Наготу ветвей снег покрыл на вершок, заставил своей тяжестью их пообвиснуть. Все строго, величаво, лепо. Кажется, что это не деяние природы, а творение рук человеческих. Но разве может человек сотворить подобную красу? Ему бы только сечь да палить. Срубят эту ель, если не в это лето, так в другое, на дрова ли, на клеть, либо на тын, и останется от красы лишь пень, свежа щепа и немалая россыпь мелких игл. И никто не опечалится, не приметит утраты. Пень сгниет и развалится, щепа почернеет, иглы побуреют.

Из-за сугроба выглянула маленькая пушистая елочка. Зачем спряталась? Кто же тебя так напугал, сиротинушка? Может, зрела ты косматого лешего, болотную кикимору или иное чудище? Может, гулял подле тебя лютый зверь? Оттого и напугана, снежком ветви присыпала, за сугробом притаилась. Не пугайся, никому ты не нужна, расти тебе и расти, еще долго радовать белый свет своими красотами.

Ветерок прокатился поверху. Зашептали деревья, и Васильку показалось, что они переговариваются между собой о всадниках, посетивших их тихие светлицы. Мол, пока ведут себя люди смирно, дурных помыслов не выказывают, топоров за пазухами не держат, но, чтобы не баловали, дадим им о себе знать, присыплем легонько снежком. И падает лениво снежная пыль на шапку и кожух Василька.

Глава 6

Савелий не встречал у ворот дорогих гостей – встречала сестра Савелия.

– Ох, Васюшка, беда у нас приключилась! Ох, беда нежданная! – запричитала она, прижимаясь к ноге не успевшего спешиться Василька.

«Либо Савелий попал в беду, либо его жены в животе не стало», – решил Василько и почувствовал досаду, оттого что ехал на потеху, а встретился с кручиной. В который раз поездка к Савелию показалась ему ненужной и неразумной и вместе с этим вся прожитая жизнь представилась такой никчемной и беспутной, что захотелось выругаться и что есть мочи ударить себя по лицу.

Он нервно дернул ногой – женка отпрянула и взглянула на него испуганно, обиженно. Ее заплаканный лик выглядел сейчас обрюзгшим и постаревшим, более заметно косил глаз, из-под распахнутого кожуха назойливо выпирал бугрившийся живот. «С чего это я на тебя позарился?» – подивился Василько, всматриваясь в наложницу и ощущая стыд за то, что было между ними.

– Что приключилось, Улька? – спросил спешившийся Пургас. «Сестру Савелия Улькой зовут», – равнодушно отметил Василько.

– Что приключилось, что приключилось… – пылко передразнила женка Пургаса, одарив его таким ненавистным взглядом, словно холоп был причиной ее печали.

Она раздраженно махнула рукой на Пургаса и обратилась к Васильку:

– Нагрянула беда, откуда не ждали! Пришел к нам третьего дня чернец и с той поры сидит сиднем в избе, пьет да ест, и Савелия на многое питие подбивает. – Улька задумалась, глядя себе под ноги, на истоптанный в вязкое крошево снег, затем тяжело, с всхлипом, вздохнула и увлеченно продолжила: – А сегодня еще люди понаехали: какой-то муж с холопом. Теперь сидят все в избе и жрут, пьют! Уже сколько меда выпили, барана съели!

Василько заметил около сенника возок, подле которого стоял распряженный конь.

«Ты бы пожалел меня, разогнал треклятых питухов, унял бы разошедшегося Савелия», – молили серые очи Ульки.

Дверь избы, стоявшей в глубине двора, распахнулась, и на предмостье вылетел Савелий. Он был в одной неподпоясанной сорочке, тронутые сединой волосы всклокочены, лицо побагровевшее, опухшее.

– Господине! – с неподдельной радостью вскричал Савелий и взмахнул руками. Он пошатнулся и непременно бы упал, но в последний миг успел ухватиться за подпиравший навес предмостья столб.

Савелий имел тот веселый и прямодушный вид, когда все заботы и горести заглушены хмелем и хочется, чтобы и другие люди были так же раскованны и беспечальны. Он хотел встретить Василька, как подобает, но радость и мед так подействовали на крестьянина, что Савелий лишь выкрикивал бессвязные слова и размашисто махал руками.

«Как тебя… Славно попировал», – отметил Василько, удивляясь, что впервые видит Савелия в таком состоянии.

– Может, погреемся, а то закоченел я, – попросил Пургас. Василько спешился.

– Коней накорми, – наказал он Ульке и, ступая нарочито медленно, направился в избу.

Дворишко Савелия не бог весть какой. Изба стоит на низком подклете, крыша соломой крыта, но сама изба обширна и крепка. А во дворе – погреб, конюшня, сенник, хлев… Савелий однажды проговорился, что мог срубить двор попригоже, но опасается людской зависти; и еще рек Савелий: «Времена ныне беспокойные: сегодня – мир, а завтра – рать. Как наедут рязанцы или смоляне, как пожгут все в одночасье. Так что ныне добрый двор мне не надобен».

Взойдя на предмостье, Василько схватил Савелия за руку и поволок в избу. Савелий все пытался что-то сказать, но из его рта вырывалось протяжное «Господине!..» и далее только невнятные обрывки слов.

В избе было сумрачно. В освещенном лучиной красном углу стояли на полке деревянные краснорожие идолы. За столом сидел лицом к двери чернец. Напротив него, по другую сторону стола, восседал муж в багряной суконной свитке. По избе разносились возбужденный и низкий голос чего-то доказывающего чернеца и неторопливый приглушенный говор мужа в багрянице.

Беседовавшие не сразу обратили внимание на Василька. Лишь когда он усадил мычавшего Савелия на лавку, стоявшую подле двери, они приумолкли и согласно посмотрели в его сторону. Василько перекрестился, заметив краем глаза горбившиеся на столе чаши, кувшин велик и куски баранины. Чернец первым порушил установившуюся тишину.

– Садись, добрый человек! Отведай с нами, грешными, Божьего дара! – предложил он, поднявшись и указывая широкой ладонью на скамью подле себя.

Чернец был плечист и немал ростом, одет в поношенную рясу, на голове – клобук. Крупное лицо его выглядело обветренным и имело цвет дубовой коры. Выделялись длинный толстый сизый нос, широкая борода висла косо, словно ее так долго и основательно тянули в сторону, что чернец никак не мог сделать ее прямой. Но особенно поразили Василька большие карие глаза монаха; в них застыли грусть и немой укоризненный вопрос: «Эх, люди-люди! Почто сеете зло ближнему ради прибытка?»

Василько с некоторым смущением опустился на лавку подле чернеца. Тот сидел в красном углу, на его, Васильковом, месте. Не подобает володетелю сидеть ниже бродячего монаха.

– Али не узнал, Василько? – усмехаясь в усы, спросил муж в багряной свитке.

Василько где-то видел мужа, но где и когда – не мог тотчас припомнить.

– Ты бы уступил володетелю место, – небрежно и повелительно обратился муж к чернецу.

– Как это я запамятовал, – засуетился чернец. – Садись, господине, в красном углу! – Он поднялся, взял привставшего Василька под бочок и, слегка подталкивая, усадил на свое место, приговаривая: – По молодцу и место. А мне более мест не надобно, мне сам Господь место указал.

Назад Дальше