Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник) - Наталья Павлищева 28 стр.


«Может, попросить у него немного ковриги? – размышлял Пургас. – А даст ли? Ишь, как приложился… Господи, он опять от ковриги кусок отрезал, да большой какой! Чтобы тебе этот кусок комом в горле встал! Чтобы тебя скривило, окаянного! – внезапно Пургаса осенило: – Налью-ка я ему в кубок поболее меду. Ради меда он не только ковригу, но и родную мать забудет». Он взял кувшин с медом и наполнил порожний кубок Василька. Рука его дрогнула, и немного меда пролилось на стол. Василько с укором посмотрел на холопа, но мед выпил.

– Сказывала Аглая, будто и в постные дни рыбное ести не можно. Она о том у попа узнала, – сообщил Пургас.

– Князья да бояре едят в пост рыбное, а нам, сирым, сам Господь велел, – ответил после некоторого раздумья Василько.

Он пригорюнился. Покидая Владимир, находил утешение, что едет в вотчину и отныне волен творить и молвить все, что душа пожелает. Но оказалось, что и в собственном селе он не чувствует себя свободным, остерегается и попа, и сильных окольных людей, и крестьян, и даже собственных холопов.

– Ты садись, отведай со мной пития и брашны, – нарочито небрежно наказал Василько.

Как легок Пургас на пирование. Только Василько рот закрыл, он уже за столом восседает. Уселся напротив господина и ну мед пить, ну потчеваться, даже перекреститься забыл, чавкает, сопит и еще ухитряется рассказывать:

– На дальнем починке, что за Игнатовым ключом, приключилась немалая свара. Сидит там Афонька Нелюб с сыновьями Нечаем и Зайцем. Заяц взял в жены девку Янку. Сколько он жил с нею мирно, мне неведомо, только Заяц стал замечать, что его жена блуд творит с родным братом. И разодрались братья, аки псы свирепые. Насилу разнял их Афонька и попу Варфоломею о сваре поведал. Отец Варфоломей, блюдя на твоей земле тишину, взял Янку на церковный двор. А я, господине, раб твой, купил у Варфоломея ту женку за пять гривен. Живем ведь худо – порты пообветшали, в хоромах сор и паутина, мыши треклятые короб прогрызли и жито попортили, да и в поварне быть некому. От Аглаи прока мало: стонет она, вопиет, жалится на тяжкие работы и телесную хворь. Дозволь, господине, тебе меда подлить?

Пургас налил меда в кубок Василька и, подумавши, быстро наполнил и свою чашу. Выпили. Хмель бросал Василька из одной крайности в другую. Чего ему тужить? Разве голоден и несвободен? Все есть у него: село красное, конь боевой, меч тяжел, и скот, и холопы, и двор, вот, только тын покосился. Даст Бог, оженится он и заживет припеваючи, а людишки пусть мечутся, грызут друг друга наживы ради, их беды ему нипочем. Он сумеет отгородиться ото зла, всех переклюкает: и грозного великого князя, и злосердного боярина Воробья, посягающего на его земли и воды, и лукавого попа Варфоломея…

Здесь Василько припомнил о блуднице с Игнатова ключа. Показалась она ему далекой и заманчивой. Но когда до сознания дошло, что эта женка стала его рабой, то испытал смущение. Нет ли здесь лукавства? Той блуднице красная цена двенадцать гривен, поп взял за нее только пять. Он скуп и хитер, а здесь себя в такой протор ввел.

– Дозволь, господине, новой рабе в поварне быть, – гнул свое Пургас.

– Зачем без дозволения куплю сотворил? – возмутился Василько и ударил по столу кулаком. Зазвенели мисы, покачнулся горшок, чаша холопа опрокинулась, липкий медок залил порты своевольника. – Да за эту куплю треклятый поп с меня!.. – продолжал сокрушаться Василько.

Но от хмельных чаш заплелся язык, завертелась горница, замелькала застывшая гнусная рожа Пургаса, заплясали огоньки светильников. Василько покачнулся и с трудом сохранил равновесие, схватившись за край стола.

Верный Пургас, обхватив Василька, поволок к коннику, да не осилил (Василько тяжек собой и крепок зело) и оступился. Господин и холоп повалились на пол с таким грохотанием, что в поварне потряслась посуда, только что прилегшая раба Янка подняла голову и перекрестилась от страха, а дворовые псы ну по двору носиться, ну выть, ну лаять, иные промеж себя грызню учинили.

Тут бы Павше постегать разошедшихся собак, но побежал он в одном исподнем в хоромы, на крыльце поскользнулся, больно ударился коленкой, покривился и, прихрамывая, поспешил в горницу.

В горнице же приключилась неистовая возня. Схватились между собой Василько и Пургас. Не было промеж них злобы, но было единое желание подняться на ноги. Василько, упавши на Пургаса, не мог встать, потому что плохо слушались ноги и холоп прижал его руку к полу. Пургас не мог скинуть с себя тяжелого господина. Среди сопения, кряхтения, пыхтения слышалась пьяная перебранка.

– Зачем вместо меда зелья дал? – упрекал Василько.

– Дай подняться! – требовал Пургас.

– Руку… руку отпусти! – вопил Василько.

– Да кто же тебе мешает!.. На что мне она?

Наконец Василько выпростал руку. Он встал на колени и, оставив охающего Пургаса, пополз на четвереньках к двери. Влетевший в горницу Павша немало подивился, увидев ползущего навстречу Василька и лежавшего на полу Пургаса. Подумал, что в горницу проник лютый человек и ушиб Василька, прибил Пургаса, но ни крови, ни лютого человека не увидел; затем решил, что изодрались между собой господин и холоп, и кто кого осилил, сам Господь не разберет.

От нелегких дум Павшу оторвал отчаянный глас Пургаса:

– Что стоишь, как пень! Господина подними! Видишь, не в себе он!

Вдвоем Павша и Пургас кое-как подняли Василька, поволокли к коннику, уложили почивать.

– Ты, Пургас, почто мне зелья дал? – допытывался Василько. Но тут с ним приключилась икота. Он лежал с открытым ртом, и его лицо выражало удивление, ожидание икоты, досаду, когда изо рта вырывался короткий утробный звук, и мольбу избавиться от этой невесть откуда свалившейся напасти.

– Давай его на бок повернем, а то, не дай Бог, всю постель измарает… И сапоги надо снять: не любит он в сапогах почивать, – предложил Пургас.

Глава 3

На следующий день пожаловал поп Варфоломей. Вот кого принесла нелегкая – явился незвано, негаданно. У Василька, как ему поведали о внезапном госте, даже челюсть пообвисла. Нечасто хаживал к нему поп, и посиделки с ним заканчивались для Василька душевной смутой. Василько не любил попа. Варфоломей совсем извел его докучливыми просьбами, постоянно напоминал своим существованием о собственных грехах и что придется за эти грехи держать ответ. Но более всего Васильку было не по нраву неприкрытое желание Варфоломея возвыситься над людьми, володеть ими. А отчего бы попу чваниться? Собой сух, седина в полон взяла, дворишко худой-худой; ведь, почитай, шестой десяток поменял, вот-вот к праотцам отойдет, но все упрямится, все лукавствует, свою правду навязать хочет.

Пока он решал, где и как встречать гостя, поп тут как тут. Приперся, напустив в горницу холод, и сразу креститься, поклоны класть да бубнить. А что бубнит, не разберешь: то ли Бога славит, то ли нелепицу бормочет. Василько и так чувствовал себя перед ним виноватым, а тут еще эта Янка…

Поп заупрямился, в красном углу сесть не пожелал, опустился на самый краешек лавки, стоявшей у стола.

«Черт с тобой!» – подумал Василько и уселся напротив гостя. Варфоломей поджал губы и засопел. Молчал и Василько. Его потянуло в сон, и он с трудом сдерживался от зевка.

– Кой день в церковь не ходишь, господин. Не расхворался ли? – спросил поп и пытливо посмотрел на Василька.

Василько смущенно прокашлялся и уклончиво ответил: «Трясавица мучает, особо по вечерам», – и от стыда опустил очи. Иные, творя многие неправды, учиняют хлопанье грудное, ор великий, жгут очами масляными, Василько же смущается, краснеет, и неловко ему, и стыдно ему.

– Молитвами, постом изгоняют немощь, – принялся поучать поп.

– Да я молюсь и посты соблюдаю, – поспешил заверить его Василько.

Поп посмотрел на икону, Василько тоже. На образе лежала приметным слоем пыль. Нечто виноват Василько, нечто он должен горницу прибирать? Это же Аглаи и Пургаса забота. «После ухода попа прибью этого песьего выродка Пургаса и Аглаю, старую сучку, тоже прибью!» – поклялся мысленно Василько.

– Вижу, тяжко тебе двор устроить, сын мой, – начал витиевато поп. – Аглая немощна, Пургас молод… Потому, сын мой, блюдя на твоей земле тишину, дал я тебе вчера женку. Она к тяжким работам привычна и молода, ее еще на много лет хватит. Доволен ли?

«Я твою бабу и в глаза не видел. Нужна она мне больно!» – подумал Василько, но вслух поведал, что доволен и что женка ныне в поварне сидит. Однако насторожился: поп ранее с ним так не говаривал. Частое упоминание «сын мой», и сама речь, в которой поучение заглушало почтение, резали слух. Так с володетелем не глаголют. Либо Варфоломей ведает злые помыслы недругов, либо решил, что отныне за рабу Василько обязан ему меру великую.

– Совсем захудал Божий дом: покосился, столпами подперт, церковный двор замело, христианам ни пройти, ни проехать, – пожаловался поп. Далее молвил тот докучливый поп, что в храме студено и у него в избе студено, и люди церковные мерзнут, все оттого, что дров нетути.

– Совсем захудал Божий дом: покосился, столпами подперт, церковный двор замело, христианам ни пройти, ни проехать, – пожаловался поп. Далее молвил тот докучливый поп, что в храме студено и у него в избе студено, и люди церковные мерзнут, все оттого, что дров нетути.

– Ты бы повелел с церковного двора снег убрать, и лесу привезти, и дров наколоть, – напоследок попросил он.

– Дрова берите с моего подворья, а снег сами уберете, – ответил Василько. Варфоломей вздрогнул и нахмурил брови, тронутые синевой губы мелко задрожали.

«Только молви слово дерзкое, враз выбью со двора и тебя, и твою бесстыжую бабу!» – решил Василько и замер в ожидании.

Поп, помолчав немного, уже с другой стороны принялся смущать Василька. Мол, Рождество не за горами и надобно ему, попу, платить рождественскую пошлину; да еще в село на праздник пожалует сам десятник, которого нужно будет кормить и одаривать. Василько поморщился, только ему десятника и не хватало. Тянул поп из него меха и куны с великим упрямством.

– А намедни мой сторож человека Воробья видел. Сказывал тот человек, что Воробей задумал прибрать наши пожни за рекой, – елейным голоском рек поп.

У Василька заныло сердце. Воробей был соседом сильным, сутяжным, донельзя охочим на многие задирки и лихости.

– Придет время, и Воробью хвост ощиплю, – похвалился Василько, пытаясь скрыть смущение. – Ты бы взял у Пургаса два сорока белок да куницу, – небрежно предложил он.

Варфоломей распрямился, помолодел, веселые искорки забегали в его повыцветших очах. «Ишь, как возрадовался на дармовое, не ровен час, взмахнет руками и полетит», – зло подумал Василько.

Поп громко чихнул, Василько пожелал здравие его голове.

– Не гоже поступаешь, сын мой! – строго молвил Варфоломей. – В чох веруешь, дьявольскому суеверию предаешься, а надобно добрые семена сеять в душах крестьян. Не по-погански ли поступают они? Если встретит кто свинью или чернеца либо черницу, возвращается… На господские праздники соберутся пьяницы с кличем возле храма и бьются до смерти да порты с побитых сдирают. Срамословие чинят, всякие игры, дела неподобные. А храм Божий пуст! Еще веруют в волхование, чародейство, блуд творят. На твоей земле сотворили капище поганское. Ходят к нему крестьяне, кланяются идолам, костры палят, скотину бьют! Ты бы повелел то капище разметать.

– Не слыхал я о капище.

– За рекой, за Савельиным лугом то капище находится, – уточнил поп.

– То не моя земля: межа лежит сразу за Савельиным лугом, а за межой начинается земля Воробья.

– На капище твои крестьяне ходят, – не унимался поп.

– Холопы мои не ходят, а крестьянам – путь чист. Коли начну их силой к вере принуждать, побегут они с моей земли. И мне будет тогда накладно, и тебе не по сердцу.

Поп пригорюнился, призадумался, его и без того невеликое нелепое лицо стало походить на засохшую сливу.

– Пришел час нам крепко сгадать, как привлечь в церковь крестьян, – предложил Варфоломей.

«То твоя забота: ты – поп, ты и думай!» – решил про себя уставший от нелегкой беседы Василько.

– Это не только мне пригоже, но и тебе облегчение. Чем больше Бога будут славить, тем усерднее володетеля станут почитать, – рек прозорливый поп.

«Верно молвит, пакостник!» – мысленно согласился с ним Василько. Поп подался в сторону Василька грудью и чуть ли не зашептал:

– Мыслю я своим умишком: нужно на Рождество братчину учинить. Крестьянин церковь посетит, затем за стол сядет, поднимет первую чашу за Христа, последнюю за Богородицу. Пусть Рождество славит, а не бесовским козням предается, пусть в приделе храма восседает, а не подле него дрекольем бьется, пусть божественных словес послушает, а не скоморошье поганское пение, пусть молитву сотворит, но не изрыгнет скверное слово. За первой братчиной сотворим другую, за другой – третью, и потянутся крестьяне на церковный двор, забудут о капище.

– Кто братчину учинять будет? – спросил насторожившийся Василько.

– Староста Дрон с крестьянами (я о том с ними перемолвлюсь), и моя худость без дела не останется: придел уберу, столы и лавки расставлю, светильники зажгу. – Поп замялся, настороженно посмотрел на Василька, виновато улыбнулся и брякнул: – Ты бы пожаловал жита и борова, чтобы братчина весела была.

«Мне эта братчина боком выйдет. Попу, кроме белок и куниц, еще питие и брашна потребовались. И ведь не откажешь… Коли откажешь – ославит на всю округу. Чтоб тебя скривило, чтоб тебя медведь загрыз, чтоб у тебя бородавка на языке выросла!.. Попомни: вот улажу с Воробьем и за тебя крепко возьмусь!» – гневно размышлял Василько. Он тяжело вздохнул, покривился, как от зубной боли, и нехотя молвил:

– Жалую на братчину кадь жита да двух баранов, а борова не дам, хворый он.

Впрямь тяжек выдался день для Василька.

Глава 4

Еще ночью вьюга металась по полю, рыскала в неистовой злобе по селу, выла за бревенчатыми стенами хором от бессилия, жаловалась, что не может извести род человеческий, но утро выдалось на удивление тихим и солнечным.

В горнице топили печь, Василько, спасаясь от дыма, отошел к распахнутой двери. Он заметил, что через раскрытые узкие волоковые окна в горницу настойчиво врываются солнечные лучи. Подобно стрелам, они пронзали клубы прогорклого черного дыма и впивались в пол. Васильку показалось, что они дружно колеблются, будто кто-то незримый подергивал их, посмеху ради, через прозрачные нити.

И заглянувшее в горницу солнце, и проникавшие со двора звуки: оживленный воробьиный треск вперемешку со звонкими детскими голосами – все это не раздражало назойливостью, напротив, навевало бодрые мысли.

Он не мог оставаться в хоромах. Думалось, что, если он сейчас не покинет горницу, душевное благодушие исчезнет и опять полонят душу неприкаянность и скука. «Быстрее, быстрее оседлать коня и помчаться с холма на широкое поле», – подгонял себя Василько.

Едва он вышел во двор, как ему в лицо, обжигая и бодря, пахнуло холодом. Солнце светило так ярко, что своим веселящим блеском пропитало и снега, и воздух, и строения; казалось, что все они излучают здоровый и обнадеживающий дух. Он как бы убеждал Василька: «Отложи печали, ведь не за горами – Масленица, за ней Красная горка, а там и весна-красна, и ласковое лето, и желанные перемены».

Подле крыльца уже стоял оседланный Буй, гнедой жеребец с белой звездой на лбу. Пургас держал его за узды, поглаживал волнистую иссиня-черную гриву и что-то нашептывал на ухо. Буй косился на холопа, недовольно пофыркивая и потрясая головой. Почуяв Василька, Буй заволновался, затанцевал на месте и успокоился не от крика Пургаса, а от ласкового слова Василька, от прикосновения его ладони к гладкой, тронутой инеем шее.

Состояние чистоты помыслов и веру в добрые перемены Василько уловил и на лицах дворовых. Они, повинуясь тому же, что и Василько, зову, высыпали на двор и застыли, очарованные солнцем и величавым спокойствием природы. Василько не приметил на их лицах настороженности, озабоченности и недовольства. Улыбался обычно хмурый Павша. Не бранилась стоявшая подле предмостья дворовой избы Аглая; она, подперев рукой подбородок, задумчиво смотрела куда-то поверх Василька. Весело галдели кучковавшиеся подле матери чада Аглаи, схожие меж собой и русыми волосами, и округлыми личиками, и бесхитростными голубыми очами. Скалился Пургас, даже полуживой Анфим выполз на белый свет и, покачиваясь от слабости и потому ухватившись костистой рукой о столп предмостья, пытался сотворить на лице умиление. Будто свежесть заснеженных полей, хвойный дух лесов, ласковое солнышко, прозрачная чистота воздуха омыли от погани души христиан, выгнали всю нечисть далеко-далеко, и мнилось, что не бывать более меж людьми ни вражды, ни продаж, ни мздоимства, ни зависти.

Хотя не в обычае Василька открывать на людях душу, но и он, сев на коня, не мог удержаться от робкой улыбки. Ему казалось, что дворня любуется им и думает: «Какой удалой у нас господин, как твердо он сидит в седле, как грозно покачивается на его боку острый меч. Недаром добрые люди говорят, что немного отыщется на Руси таких пригожих витязей, как Василько!»

Внезапно померк белый свет. На дворе стало буднично, серо, тоскливо. Подул ветер, Аглая закричала на детей, гоня их в избу. Василько посмотрел на небо и увидел, что набежавшие облака упрятали ясное солнце. Их было немного, белесых курчавившихся островков, не предвещавших ненастье и даже придававших очарование небесному своду, они нежданно-негаданно разбухли, посерели и заполонили полнеба, помрачили душу.

Василько оборотился на крыльцо. Что он там забыл? Спроси его о том – прямо не ответит. Будто черт поворотил его лик.

На крыльце стояла новая раба Янка. Василько нахмурился и пытался придать лицу презрительное выражение, которое бы показывало рабе, как он недоволен удивительным и настораживающим рядом с попом, учинившимся без его конечного слова, и тем, что она, такая блудница, оказалась на его подворье. Но тут же черты его лица смягчились.

Назад Дальше