Придел был нетоплен – сидели, стояли в шапках, овчинах, кожухах и сермягах. Василько, хотя надеялся на тепло громоздкого кожуха, почувствовал озноб. Но молодцу все нипочем – он только повел плечами и все искоса поглядывал на Янку.
Янка стояла у двери и что-то объясняла Аглае. На ней была зеленая телогрея с беличьей опушкой по обшлагам, надетая поверх синей сорочки; лицо туго обмотано повоем, а на голове – отороченная серым заячьим мехом шапочка.
К женкам подошел озабоченный Пургас и что-то сказал. Аглая и Янка направились к двери. Василько смотрел вслед удаляющейся Янке и чувствовал, что не хочет, чтобы она уходила, что без нее потускнеет придел, а собравшиеся в нем люди будут казаться ему невзрачными, постылыми. У двери Янка обернулась и с улыбкой посмотрела на него так, как будто догадывалась о его думах и молчаливо благодарила за них. Василько поднялся со скамьи, повинуясь охватившему его желанию следовать за ней, только в последний миг спохватился, мотнул головой, отгоняя наваждение, и снова сел на скамью.
– Твой зачин, господине! – пробасил сверху чернец, ставя на стол перед Васильком немалую мису с нарезанными ломтями хлеба и солоницу.
Василько непонимающе посмотрел на него, но тут же спохватился, напустил на себя важный вид, поднял руку, указывая жестом крестьянам, что пора определиться с местом и приступить к веселому пированию. Но, увидев вспыхнувшую в середине стола свару, замер и осуждающе усмехнулся.
Хотя крестьяне были далеки от нравов сильных и именитых, но обычаи пращуров соблюдали твердо. Они принялись из-за мест браниться: одни норовили сесть повыше, поближе к Васильку, другие считали, что первые садятся так не по праву, не по старине, занимают их место и потому наносят им великое бесчестие. Смешно было наблюдать Васильку, как смерды лаются из-за мест, но он бы несказанно удивился, если бы братчина началась без свары.
Споры зарождались вначале на ближнем от Василька конце большого стола и постепенно перемещались к его середине. Пургас резким и грубым окриком и чернец терпеливыми уговорами да добрым словом вначале гасили эти несогласия. Но затем приключился бой.
Карп нипочем не соглашался сесть ниже незнакомого молодого крестьянина; он был уверен, что тот занял его место в середине стола.
– Иди прочь с этого места! – распалился Карп, стоя за спиной сидевшего за столом и нагнувшегося над блюдом молодца.
Это был брат мужа Янки Нечай. Нечай восседал подле отца и был удручен, напуган этим внезапным наскоком. Но едва он сделал попытку уступить место, как отец, больно схватив костлявыми и жилистыми пальцами его за плечо, прохрипел: «Сиди!» и, оборотив свое сухое морщинистое лицо на Карпа, зло сверля его маленькими тусклыми глазками, сказал:
– Кто таков? Ты еще не народился, а я уже бородат был и на этой земле сидел.
– Я тебя на селе не видывал! Твоя земля к селу не тянет, и на братчину ты явился не зван! – отозвался Карп и, вконец обозлясь, ударил по спине Нечая.
Карп загодя к братчине готовился: и кожух-то жена чистила, и чернец ему новую, на меху шапку шил, и поднялся он сегодня спозаранок, и в храме стоял с почтением, промерз до косточки, и получил такой срам. Было еще Карпу обидно, что он пиво варил и Пургасу подсоблял. Если бы его место занял Дрон либо кто-нибудь из старожильцев, Карп вида бы не подал, но тут худой незнакомый крестьянишко. Многие досады переполняли Карпа, и он сунул кулак в ненавистное рыло старика.
– Ужо убивают! – завопил старик, согнувшись и схватившись за ушибленную щеку. Нечай вскочил со скамьи и ударил Карпа в лоб. Карп упал бы, если бы его не поддержал чернец. К ссорившимся подлетел Пургас и принялся ругать Нечая. Старик держался за щеку и громко скулил. Иные крестьяне посмеивались, другие смотрели на Карпа осуждающе, третьи нетерпеливо поглядывали на остывающую еду, поп хмурился, Василько ухмылялся в усы.
Чернец отвел поникшего Карпа на другую сторону стола и, попросив крестьян раздвинуться, усадил товарища за стол да, на зависть другим, принес ему опричное блюдо с курой. Карп некоторое время тер ушибленный лоб и зло косился на обидчика.
Пургас дал Нечаю звонкую затрещину, Нечай, как подрубленный, опустился на скамью, спиной к столу, и догадался оборотиться только тогда, когда отец нервно дернул его за рукав и что-то запальчиво и визгливо сказал.
Оживление, порожденное сварой, стало затихать. Пургас поспешил к Васильку с вестью, что крестьяне расселись, брашна разложена по блюдам и настал миг дать чистый путь веселому пированью.
Василько взял ломоть хлеба, обмакнул его в солоницу и подал попу – поп поднялся, взял хлеб, поклонился Васильку, крестьянам. Василько взял другой ломоть, обмакнул его в солоницу и передал Дрону – Дрон вышел из-за стола, хлебушек принял, кланялся Васильку до пола и крестьянам тоже кланялся. Василько не дремал: брал другой ломоть, солил его и отправлял крестьянину Копыте – Копыто выходил из-за стола и кланялся, кланялся…
Если вначале движения Василька были неторопливы, нарочито величавы, то затем он заспешил: не ждал, пока очередной крестьянин, откланявшись, сядет за стол, но сразу посылал хлеб другому пирующему. Рука его устала – соль, казалось, не только скопилась под ногтями, но даже проникла каким-то образом под сорочку и свербила под мышками.
Наконец самый захудалый крестьянин, сидевший внизу стола, откланялся. Поп сотворил молитву, миром восславили Христа, застучали по столу опорожненные чаши – пированье началось.
То ли крестьян смущало присутствие Василька, то ли пугал строгий поп, но братчина потекла невесело. Крестьяне сидели, как послушные и напуганные чада, ели медленно и молча, настороженно поглядывая во главу стола.
Поп, обглодав куру и выпив чашу пива, вышел из придела. «Служка волостеля из Москвы пришел», – объяснил он Васильку причину своего ухода. Василько, хотя и сделал вид, что опечалился, был доволен. Его тяготило присутствие Варфоломея. «От такого попа ни взору отрада, ни душе успокоение, – размышлял он, глядя на согнутую спину семенившего к двери попа. – А есть же на русской земле попы пригожие, сердобольные и разумные. Епископ владимирский Митрофан каков! И собой леп, и умен, и незлобив».
Стоило Варфоломею покинуть придел, как крестьяне стали оживать, вволю есть, много пить, вести шумные беседы, учинять смех, а иной раз и срамословие.
Василька же не столько занимали яства, сколько сами пировавшие. Его удивлял их резкий переход от настороженной скованности к почти безудержному веселию. Он поймал себя на мысли, что впервые видит этих людей не просящими и кающимися, не за тяжкими работами, и находил в их поведении много схожего с поведением знати.
Василька занимал старик, которого ударил Карп. Понеси он сам такое бесчестие – немедленно поквитался бы с обидчиком или покинул братчину. А старик знай себе трескает, низко склонившись над столом; ест быстро, неряшливо, ловко подхватывая ладонью выпадавшие из впалого рта крошки; изредка он поднимал лицо и, не переставая жевать, осуждающе смотрел на пирующих. Было заметно, что он быстро насытился и глотательные движения даются ему с трудом, но жадные и беспокойные глаза показывали, что он еще до братчины твердо решил съесть и выпить столько, сколько душа примет, и даже поболе того. Василько знал бояр великого князя, которые на пирах ели так же жадно и много, да вдобавок норовили унести домой золоченые ложки.
Павша о чем-то беседовал с соседом, которого звали Копыто. Давным-давно крестьянина ушибла лошадь и сломала, искривила нос, обезобразив лицо. Павша говорил беспрерывно, и в запале то и дело трогал собеседника за руку. Как не похож был этот улыбающийся краснобай на придавленного заботами и забитого Аглаей холопа.
Васильку захотелось узнать, о чем так увлеченно рассказывает придверник. Но из-за шума братчины не расслышал голоса Павши. «Копыто – собинный друг старосты Дрона, а староста себе на уме. Наговорит сейчас Павша обо мне нелестных слов, дойдут они до ушей Дрона, который, как знать, может донести их Воробью», – насторожился Василько и, подозвав чернеца, велел ему от себя поднести Павше пивца в глубокой и широкой братине. «От такой братины Павша враз потеряет охоту молоть языком», – злорадствовал про себя Василько.
Чернец наполнил пивом братину, поднес ее Павше и обозрел пировавших с таким видом, который внушал бы им, что необходимо всем замолчать и прислушаться. Дождавшись, когда шумное многоголосье сошло на нет, чернец строго посмотрел на привставшего Павшу и сказал, придавая голосу значимость:
– Жалует тебя господин хмельным пивом!
Павша был настолько поражен и напуган нечаянной милостью, что побелел, потом покраснел, и его лицо приняло глуповатое недоуменное выражение.
– Выйди из-за стола, – негромко подсказал чернец.
Павша поспешно, как бы извиняясь за неловкость, покинул стол и остановился напротив чернеца.
Павша поспешно, как бы извиняясь за неловкость, покинул стол и остановился напротив чернеца.
– Пей! – потребовал чернец, пряча в густую бороду улыбку.
Павша взял подрагивающими руками братину, поднес ее к губам и стал тянуть пивцо под завистливые взгляды крестьян. Пиво вскоре потеряло для него вкус, плотным комом встало в горле, вызвав пресыщение и удушье. Он хотел немного передохнуть и отнял братину ото рта, но чернец шепнул:
– Пей до дна.
Павша, искривившись, вновь приложился к братине. Последние глотки давались ему с таким заметным усилием, что он услышал, как кто-то с сожалением сказал: «Не допьет!» Но Павша все же допил пиво, довольно вытер усы и вопрошающе посмотрел на чернеца.
– Кланяйся! – зашипел на него чернец, сделав притворно-сердитое лицо.
Павша стал кланяться господину, чернецу, крестьянам, благодарил заплетающимся языком за великую честь. Откланявшись, он нетвердой походкой вернулся на свое место и, ощущая, как хмельная муть приливает в голову, подпер лицо рукой и тупо уставился на середь стола.
– Мы такого господина давно ждали! – завопил над ухом Василька староста Дрон. Василько даже слегка содрогнулся от такого рыка. Он все потешался над захмелевшим Павшей и мысленно похваливал себя за то, что и сам повеселился, и крестьян позабавил, и Павшу напоил.
Дрон высился над ним: стоял, чуть покачиваясь, держа в приподнятой руке полную чашу, и слащаво улыбался крупными засаленными губами.
– Эх, господин, надежа наша! Будь здрав и грозно держи правду на нашей земле, лихих людей наказуй, а мы тебе – верная подмога! – крикнул Дрон; он шумно вздохнул, и его без того могучая грудь сделалась больше и прогнулась колесом. – А ну, христиане, пей за здравие господина! – рыкнул староста напоследок.
Крестьяне поднялись с мест и стали метать Васильку добрые слова. Василько тяжело встал, снял шапку и, взяв из рук Дрона чашу, разом осушил ее, поднял и перевернул над головой, показывая этим, что чаша выпита до дна, поклонился и сел.
Наступило время полупирья. В придел вошли Пургас и Янка. Они принесли пироги. Янка вместе с чернецом стала разносить их по блюдам. Чернец держал поднос, на котором лежали горой, будто каменья на свеженасыпанном кургане, еще теплые, испускавшие едва приметный парок пироги. Янка, кладя пироги на блюда своими тонкими, точеными пальчиками, с улыбкой предлагала не побрезговать и попотчеваться печеным.
Янка чувствовала, что пирующие любуются ею. Ей нравилось быть на виду и хотелось, чтобы ее красу и молодость видели да ценили. Янке стало постепенно казаться, что она овладевает умами пирующих и затмила собой не только Пургаса, но даже Василька. Осознание собственного величия было так ей приятно, что она не задумывалась о том, как ничтожно мало времени отпущено ей, чтобы властвовать над людьми.
Одно ее смущало: присутствие на братчине тестя и Нечая. Когда она впервые увидела их, то одновременно душу ее помрачили волнение, злость и сокровенные воспоминания. Захотелось, чтобы тесть и Нечай позавидовали ей. «Вы думали сделать мне худо, так посмотрите, как сытно и спокойно мне здесь живется, как все любуются мной», – говорил ее насмешливый с лукавинкой взгляд.
Когда Янка угощала бывших сродственников пирогами, тесть, будто угадав ее мысли, недовольно отвернулся, а Нечай, ухватив ее за руку, молвил, почти касаясь сальными губами ее лица:
– Смотрю, округлилась ты и побелела. А Заяц не поехал, все на лавке лежит. Вот дуралей! Ты бы меня не забывала.
Янка неестественно громко рассмеялась, отбросила руку Нечая и пошла за чернецом, нарочито выпрямив спину и подняв высоко голову.
Еще смущало Янку присутствие Василька. Она не понимала его: то скоротечное признание, то зверские побои, то, когда она призадумалась над его обещанием и уже тешила себя надеждой, презрительное высокомерие.
«Что же с ним случилось во время поездки в Москву?» – спрашивала она себя и терялась в догадках. Но постепенно уверилась, что Василько не так равнодушен к ней, как хочет показать.
На братчине Янка несколько раз с вызовом посмотрела на него, игриво призывая решиться на то, что мысленно ждала и уже тяготилась его отсутствием. Отойдя от Нечая, Янка хотела еще раз взглянуть на Василька, но тут подошедший Пургас загородил господина. Он принялся расспрашивать, что делается в избе дьячка, в которой пировали женки, не перепились ли они, не вцепились ли между собой, старые обиды деля, не поносит ли его за глаза Аглая.
Пургас успел полаяться с Аглаей. Даже сегодня досадила зловредная баба. Они переругались, потому что Аглая настаивала подавать к столу сначала печеное, а затем жареное; Пургас же мыслил сначала порадовать крестьян жареным, а потом печеным. И ведь права оказалась скверная баба, оттого было Пургасу еще горше.
По мере того как время неумолимо несло Пургаса к братчине, душа его распалялась, и желание сделать сытное веселье заслонило все, что ранее владело душой и разумом холопа. Ему хотелось, чтобы крестьяне долго помнили братчину и славили его, учинителя такой незабываемой потехи.
С начала братчины Пургас будто летал над землей, но ссора с Аглаей охладила его пыл, а далее пошли одни печали. Как здесь радоваться, когда подняли чашу за здоровье господина, но многие пьют сидя, а иные, и того прискорбней, вовсе не пьют? Вместо того чтобы испить в меру, вкусить скромно, крестьяне аки псы голодные набросились на еду, все мигом сожрали, пометали обглоданные кости на пол да еще попрятали естьбу в запазухи и шапки.
А это что за шпынь с бубном выскочил из-за стола, руками замахал, ногами задрыгал, головой затряс? Уже подле него две девки, стервы рыжие, закружилися, заголосили пронзительно, словно их покололи нечаянно, и в скакание ударились. «Да это женки на братчину пожаловали. Ну как здесь не опечалиться господину и отцу Варфоломею? Надеялись они увидеть приличие, вежество, степенность, но где там… Такой сором! Такой сором!» – затосковал Пургас.
Васильку же нравилось это бесхитростное пированье. Зажигательное плясание забавляло и радовало тем, что увлеченные им крестьяне не мешают ему украдкой наблюдать за Янкой.
Она смешалась с пришедшими на братчину женками и, стоя в их окружении у ближайшего к двери края стола, наблюдала за плясавшими. Но каждый жест ее, поворот головы и особенно чарующая улыбка сразу выделяли ее среди женок. Даже то, что она иной раз срывалась с места, дабы помочь чернецу убрать со стола порожние блюда, поднести пировавшим пивцо, зажечь лучины, не принижало ее в глазах Василька, но еще больше красило; хотелось кинуться к ней и делать то, что она делала, и делать так же озорно, споро и весело, как она делала.
Чем более пьянел Василько, тем сильнее испытывал желание видеть рабу; взгляд его становился пристальнее, и сильнее брала за душу досада, что до сих пор не сблизился с ней. Ему сейчас непременно хотелось о чем-либо спросить Янку; он желал услышать ее мягкий голосок, увидеть предназначенную только ему улыбку рабы.
Василько был так увлечен своим желанием, что уже открыл рот, собираясь окликнуть Янку. Но здесь раба всплеснула руками, как бы забыла что-то, и вышла из придела. Василько выругался про себя и в который раз приложился к чаше.
Несмотря на то что братчина затягивалась, а на дворе потемнело, все яства были съедены, а пиво почти все было выпито, что многие крестьяне были пьяны, а некоторых уже вывели из придела под белы рученьки, что даже Пургас махнул на все рукой, быстро напился и сидел с отрешенным видом, что-то напевая вполголоса, никто и не думал расходиться. Крестьяне пили, пели, плясали, веселились, как могли. В приделе, думалось, навсегда утвердились многоголосый, топающий, дребезжащий шум плясания и глуховатые звуки бубна, сквозь которые иногда прорывалось грустное пение.
Глава 27
С улицы послышался нарастающий конский топот. Услышав его, Василько не насторожился. Ему сейчас было море по колено: хоть толпу татар подавай, хоть весь двор великого князя Владимирского, хоть всю челядь Воробья – всех разогнать готов.
Топот оборвался. Из-за двери послышалась чья-то громкая возбужденная речь. И на нее Василько не обратил внимания, занятый думами, как бы по обычаю сотворить доокончание братчины. Он видел, что повернуть братчину на проторенную еще пращурами колею будет нелегко. Слитный дух ее раскололся: одни плясание учинили и так отбивали лаптями, что под Васильком подпрыгивал пол; иные сидели за столом по двое, по трое да небылицы сказывали, а некоторые оказались нестойкими к деянию чернеца и бездыханно лежали под столом, под лавками и у стен. Павша, горемычный, так тот и вовсе на столе поуснул.
Улька уже несколько раз прошлась мимо Василька; поравнявшись с ним, непременно плечиком подернет, игриво посмотрит косившим оком и моргнет бесовским обычаем. Видя ее, Василько ощущал врожденный, пронзающий душу стыд. Отворачивался.