То, что крестьяне привезли меньше, чем ожидалось, естьбы, мехов и других пожитков, не опечалило Василька. Он лишь спросил у Пургаса, хватит ли жита до Великого дня.
– Хватит, хватит! Даже останется… – заверил Пургас.
Он заметно нервничал, ибо был не так настойчив, принимая дары от крестьян, и уже придумал оправдание своей оплошки. «Из-за постылой братчины я корма недобрал», – такие слова готовился произнести Пургас, если бы Василько принялся бранить его.
Но Василько только спросил, что привез Савелий. Пургас насторожился. Привез Савелий лишь три бараньи шкуры, кадь соленых грибов и сестру свою, Ульку. Бормотал крестьянин, что совсем захудал, да все очи в сторону отводил.
– Привез Савелий баранов и грибов воз! – выпалил Пургас. Он хотел сообщить, что в село понаехала Улька, но промолчал. Больно неприветлив был с ней Василько, когда в последний раз у Савелия гостевали.
Василько удовлетворился тем, что Савелий прибыл с дарами. Допытываться, привез ли он Ульку, не хотелось; ему было неприятно не только видеть ее, но и слышать о ней. Он желал, чтобы в этот день никто и ничто не напоминали ему о собственных грехах.
Пока Василько осматривал хозяйство, забрезжил рассвет. Дружно проснулось непривычно многолюдное и принаряженное село. Сначала голоса крестьян робко и вразнобой прорезывали еще трепетную тишину, вызывая отчетливое и далеко разносящееся эхо, потом, нарастая и множась, забили скрип санных полозьев, топот лошадиных копыт и другие звуки, перекинулись через тын и пошли гулять подле мрачных стен хором Василька.
У Василька свои заботы. Нужно было обряжаться, да так, чтобы и чести не потерять, и смутить крестьян своим одеянием. Потому все лари в горнице были пораскрыты, портища из них повынуты; иные на полу валялись в великом небрежении, ногами пинаемые, другие, для великих выходов пригожие, сложены на лавку.
Василько не любил долгое и нудное обряжание, когда, надевши сорочку либо свитку или кожух, надо не один раз оборотиться, потрясти руками, пошевелиться, дабы почувствовать, не жмет ли где, не трет ли, ладно ли сидит. А перед тем как поодеть, необходимо хорошенько осмотреть портище: не обветшало ли, не пачкано ли, не пообтерлось ли. Иначе, не усмотрев на портах изъяна, выйдешь из хором гоголем и понесешь срам велик. Народишко-то ведь злопакостный, завистливый и насмешливый; он тебе втихую не подскажет, что кожух пообветшал либо сапог поизорвался; он твои порты в глаза хвалить будет, а про себя посмеиваться, шушукаться, пальцем в спину показывать и долго о твоем позоре не забудет. Потому обряжаться нужно было неспешно, с опаской.
Натягивал Василько на босы ноженьки меховые чулки.
Одевал на холщовую исподнюю сорочку другую сорочку – суконную, с узкими рукавами, расшитую узором травчатым по обшлагам рукавов, подолу и вороту.
Холщовые мятые ноговицы с пятном на колене Василько одел без промедления; другие ноговицы, уже из плотного крашенного в голубец сукна, сначала на свет смотрел – гожие были ноговицы…
После ноговиц примерял Василько свитку. Свитка была червленая, с пристегивающим ожерельем, с синими разводами на груди.
Подпоясывался Василько поясом кожаным с серебряными застежками и булавидными бляхами по окружью. К поясу были приторочены ножны – в них вложил Василько нож с резной рукоятью из самого рыбьего зуба.
С сапогами у Василька забот не было. Те сапоги по ноге сшиты, мягки, с носами загнутыми, из желтого сафьяна сделаны.
Кожух молодец напялил на себя уже впопыхах. Кожух крыт парчовым голубцом, куньим мехом подбит. В таком кожухе ни мечом помахать, ни на коня резво сесть; в нем только сидеть да отдуваться, париться под его тяжелым покровом. Дай волю Васильку, он бы этот кожух повыбросил, но деваться некуда.
– Посмотри! – сказал Василько Пургасу, надевши кожух и распрямившись.
Пургас усердно забегал вокруг господина. Он даже присел и осмотрел подол его кожуха, не поленился несколько раз провести ладонью по спине и груди Василька, как бы сор отряхая. От гожих господских портищ холопа затерзали обида и зависть. «У доброго господина слуги ходят в аксамите да в паволоке, а у нашего… – кручинился про себя Пургас. – Как разоделся, как залоснился, раздобрел-то как! А про меня забыл – хожу в холсте да в овчине. Поэтому Янка охладела ко мне. А нет, чтобы одарить меня доброй свиткой либо кожухом. Надобно мне хитростью обрести немалое именьице и бежать с Янкой в Новогород».
Зазвенел звонко, весело и призывно колокол. «Радуйтесь, христиане, радуйтесь! Сын Божий родился! Спешите в храм, помолитесь милостивому Христу и Богородице-заступнице нашей!» Этот колокольный звон напомнил Васильку малое чадо, которое бежит к матери с доброй вестью и, не в силах скрыть восторга, уже издали взахлеб и пронзительно источает призывные слова.
Василько надел шапку и вышел из горницы. Спускаясь по лестнице, старался придать лицу и телу величественный вид. Василько понимал, что сейчас его ждет испытание перед миром и он должен показаться лучше, чем есть, – то есть делать то, что он не умел делать, не желал и считал неразумным. Раздрай того, что он делал и чувствовал, постепенно вызывал у него скованность, неловкость и раздражение.
У крыльца его уже ждал Буй. Конь был также принаряжен: на спине попона из заморского сукна, седло – деревянное, низкое, бархатом обитое, на уздечке позвякивали медные витые колечки. Пургас помог Васильку взобраться на коня. Под тяжестью седока Буй даже присел немного. Он оборотил голову и недовольно воззрел на хозяина.
Василько ехал по двору медленно. Хотя старался держать голову и грудь прямо, но все косил очами в сторону дворской избы. Там, у предмостья, стояли рядком Аглая, чада ее и Янка. Да на господина дружно поглядывали.
Аглая, казалось, разглядывала не только лицо Василька, но старалась рассмотреть даже швы на его портищах, ловила каждое движение молодца, увиденное впитывала и накрепко запоминала.
Подъезжая к воротам, Василько заметил, что женки и чада согнулись в низком поклоне. Больше всех Васильку запомнилась девочка лет десяти в просторной и длинной овчине, полы которой лежали на снегу, и в плоской шапочке, которая была так велика, что нависала над переносицей, и девочка беспрерывно поправляла ее.
Она поклонилась загодя, ранее других, едва Василько пересек середину двора, но не застыла в согнутом положении, а все сгибалась и разгибалась так размашисто и часто, словно самозабвенно играла в придуманную взрослыми и увлекавшую ее игру. Резкие движения девочки и ее худоба, которую еще более выделяли мешковатость и громоздкость одеяния, невольно привлекли внимание и потешили Василька. Она напомнила своими движениями колокол, раскачиваемый неумелой рукой.
Василько едва сдержал улыбку, проезжая в ворота. Исчезла скованность, не насторожил оценивающий взгляд Аглаи, даже Янка не вызвала обычного прилива нежности и восхищения. Василько только отметил, что раба нарумянена.
Глава 25
От ворот Василькового подворья до храма рукой подать. Проехал двадцать сажень и вот оно, место досточтимое. Здесь когда-то было поганское капище и жгли костры, били животину, а иной раз человеческую душу приносили в жертву – взирали на такое поганство в своем равнодушном угрюмом молчании деревянные идолы. Потом срубили храм, верно обыденный, по обету, да подле – колоколенку и подворья церковного притча.
Даже в поганские времена это место не было таким оживленным. Открытая площадка перед храмом, убранная загодя от снега, была запружена людьми, лошадьми и санями. Только портили впечатление столбы, подпиравшие церковь; они привлекали, отвлекали, наводили на крамольные мысли о непрочности храма, а у некоторых – о нетвердости и зыбкости самой веры.
По мере того как Василько подъезжал к церкви, среди крестьян, заполнивших пространство перед храмом, установилось движение, которое бывает на воде от плывущей по ней лодки. Крестьяне принялись кланяться, и образовавшаяся среди них волна согнутых тел покатилась от Василька к церковной паперти.
Василько силился выглядеть грозным и недоступным, но, как на грех, в носу защекотало и захотелось чихнуть. Он пыжился, сжимал губы, задерживал дыхание, давил тот треклятый чих.
У храма Василько спешился и направился к дверям, низко опустив голову.
Едва заставил себя остановиться, поднять лицо и перекреститься на намалеванный лик Богородицы. Ему пришла в голову шальная мысль, что Богородица похожа на Аглаю, и это удивило, позабавило и немного отвлекло.
Из храма вышел поп с тожественно-недоступным лицом в тяжелом золоченом одеянии. Поп осенил Василька крестом, бормоча что-то себе под нос.
Василько же был не в состоянии свободно дышать, лишь глотал крупицами воздух и все ниже склонял покрасневшее натужное лицо. Выскочивший со стороны дьячок, возбужденно размахивая руками и благоговейно, с надрывом, выкрикивая похвалу Богородице, повел Василька на хоры. На лестнице, ведшей на хоры, Василько не выдержал и чихнул так громко, что дьячок вздрогнул и пригнулся.
Василько же был не в состоянии свободно дышать, лишь глотал крупицами воздух и все ниже склонял покрасневшее натужное лицо. Выскочивший со стороны дьячок, возбужденно размахивая руками и благоговейно, с надрывом, выкрикивая похвалу Богородице, повел Василька на хоры. На лестнице, ведшей на хоры, Василько не выдержал и чихнул так громко, что дьячок вздрогнул и пригнулся.
Василько вступил на хоры бережливо, с замиранием сердца ожидая под ногами нарастающего скрежетания. Полы поскрипывали. Василько застыл, намереваясь не делать резких движений, дышать легонько и не облокачиваться о перила хоров.
Он был удручен тем, что не удалось до конца преподнести себя людям, как подобает. Наказал Господь неистовым чихом. «За что же такое?» – недоумевал Василько. Вспомнил, что, поднявшись с постели, помолился кое-как, и решил, что именно за это понес наказание.
Между тем храм был переполнен. Началась служба. Василько стал рассматривать молящихся. Он заметил, что мужи стояли по правую сторону, а женки находились на левой стороне храма. Сверху это разделение просматривалось явно: с одной стороны – обнаженные головы: седые, кудрявые, прилизанные и плешивые; с другой – хороводы повоев, более всего серых и светло-серых тонов, меховых плоских шапок – еще мелькнут озаренные свечами витые серьги, и тускло заблестит стекло на кокошниках. И всюду овчины да грубошерстные вотолы.
А поп, знай себе, сыплет словесами; и не поймешь, о чем говорит, сам уже вспотел и часто потрясает головой.
Однажды заспорил с ним Василько. Он настаивал, что в Велик день нужно ходить вокруг храма посолонь. Поп принялся перечить да понес такую ахинею, в такие дебри залез, что Василько затосковал. Он убедился, что поп малокнижен и упрям и спорить с ним бесполезно.
Внизу стали дружно кланяться. Спохватившись, Василько поспешно поклонился и перекрестился. Он подумал, что грешит, осуждая попа и забывая, ради кого христиане сотворили такое превеликое и пресветлое торжество. Тотчас в сознании отчетливо возникли ясли, усталая и счастливая Богородица, похожая на Янку; на ее руках лежал младенец с пухленькими багряными щечками, с влажными редкими волосиками на голове; он улыбался нежным ротиком, семенил ножками и сбивал с себя покрывало. С какой нежностью и любовью смотрела на свое дитя Богородица, как мило улыбалась она. Улыбалась и не ведала, какие муки ждали ее безгрешное чадо.
За что же показнили Христа? Ведь нестяжателем был, добро сеял, учил пригожему – и принял тяжкие муки. Может, потому с ним беда учинилась, что знал правду и хотел, чтобы другие жили по ней. А Богородица, верно, мечтала, каким свободным и счастливым будет ее сын, сколько добрых дел сотворит и как люди за то добро будут почитать его. Не ведала Пресвятая Дева, что уже охотятся за ее младенцем сильные и властные, что вина сына не в том, что он плох, а в том, что народился на белый свет.
«Так и мы, грешные, – размышлял Василько, – живем, мечемся, помышляем, замышляем и не ведаем, что уготованы нам многие напасти и печали; и не потому, что плохи, а потому что пребываем в этом немилосердном мире. А ведь как вольготно можно жить на матушке-земле. Разве мало ее? Тянется она неведомо куда, и конца-края ей нет, и стонет она без печалования и заботы, просит распахать ее. Разве мало корма? Да лес полон зверем, ягодами, грибами и медом, реки – рыбой. На всех хватит.
Казалось, живи в тишине, работай помаленьку и радуйся Божьей благодати, но бьем, посрамляем, обижаем, унижаем себе подобных; и Христос нам не в пример, только делаем вид, что преклоняемся ему… Зло сеется по земле, жадность и гордыня полонили христиан. И зачем ты только сотворил нас, Господи?».
И тут, как бы невзначай, в потаенных глубинах разума Василька возник странный и смущающий вопрос: «А зачем тебе, Господи, понадобилась наша земля? Для чего ты сотворил ее и вместе с ней человека? Зачем так терпеливо очищаешь наши души от скверны? Любой человече, что-либо задумав, цель имеет: или ради прибытка, либо ради гладного утоления, душевного бережения, – размышлял далее Василько. – В Божьих деяниях также должна быть цель. Либо недоступна она нашему пониманию, либо все наши правды – неправды, и главное на земле – та Божья неведомая истина. А может, прописана та истина в божественных книгах, только я о ней не слыхивал? Нужно Евангелие перечесть и у чернеца поспрашивать. А с попом о том беседовать не буду, потому что от беседы с ним ум помрачится… Отчего же Господь прямо ту истину не открыл людям? Чтобы ему устами Христа ее и поведать. Так, мол, и так… Спас же говорил людям, как нужно жить, чтобы попасть в царствие небесное… Но для чего Господу все это надо? Для чего он подвергает людей испытанию? Для чего просеивает их, удаляя недобрые души, как крестьянин – негожее зерно?.. Как бы Господь не покарал меня за дерзкие думы? Поди, смотрит сейчас на меня и гневается: «С чего этот ничтожный червь призадумался? Зачем посягает на то, что ему знать не стоит?», и сделает так, что полы подо мной разверзнутся – полечу я вниз в своем тяжком одеянии, сотворю ног и рук ломание, крик велик и добрым людям смятение. Господи, прости меня за дерзкие помыслы, не из-за гордыни помышляю, а по скудоумию».
Василько поднял голову – сверху, с самой вершины храма, на него был устремлен величественный и грозный взгляд намалеванного лика Господня. Этот отеческий упреждающий взор посеял в нем безотчетный и трепетный страх. Он так самозабвенно стал креститься, класть поклоны и шептать молитву, что не заметил, как закончилась служба.
Покидал храм со смешанным чувством раскаяния, тревоги и смущения. К нему подходили поп, дьячок, Пургас и что-то говорили, он отвечал невпопад, рассеянно. Тут-то и добил его чернец.
Федор догнал Василька подле придела и, отстранив шедшего рядом Пургаса, шепнул на ухо:
– Татары Рязань взяли!
«Вот она, Господи, твоя кара!» – ужаснулся Василько и застыл как вкопанный.
– Служка митрополичьего волостеля прибежал к попу из Москвы. Он еще с попом не виделся, но мне поведал, – объяснил чернец.
– Где он? – машинально спросил Василько, оглядываясь.
– В поповской избе сидит. А ты, господине, иди… – чернец слегка подтолкнул Василька.
Василько вошел вслед за попом в придел, но ему казалось, что это не он идет, а кто-то другой. Он же в одних мыслях. И тяжко ему, что в такой день помрачила душу недобрая весть; и не можется ему, оттого что там, за густыми лесами, за серым горизонтом, верно, затаилась его погибель; и мечется душа, хочет вырваться из удручающего тоскливого плена, ищет утешения… Но покорно следует Василько за попом.
Глава 26
Василько, ожидая, пока поп творил молитву и кропил освященной водой столы и лавки, все старался взять себя в руки и гнал прочь мрачные мысли.
Его взгляд бесцельно бродил по приделу, отмечая его чистоту, тесноту и принаряженность. Столы холстом покрыты, на столах расставлены блюда, солоницы и чаши; по стенам светцы воткнуты, и в тех светцах лучины горят.
Постепенно ощущение необычайности происходящего, предвкушение сытного и веселого пирования, отразившиеся на лицах крестьян, передались Васильку и загнали в самые потаенные душевные глубины смятение. Он будто немного поуспокоился. Когда же в придел вошла Янка, разносившая вместе с Аглаей горшки с курой, Васильку совсем полегчало. Глядя на рабу, не хотелось думать о плохом.
Женки клали куски кур в одно блюдо на двух едоков, а Васильку и попу – в опричное блюдо. Василько не спускал глаз с Янки, завидуя Пургасу и чернецу, которые были подле нее и запросто говорили с ней. Поэтому он даже немного замешкался с приглашением садиться за стол. Только уловив на лицах собравшихся нетерпение, почувствовав, как в приделе стало непривычно тихо, спохватился, сел на свое место и просил крестьян славить Христа.
Его опричный стол находился у дальней от двери стены, в торце другого, широкого и длинного, почти перегораживавшего придел на две половины стола. На середине большого стола стояла просфора, и поп объяснил Васильку, что она предназначена Богородице.
Поп сел по правую руку от Василька, но не за опричным, а за общим столом. К удивлению молодца, поп вчера поладил с Пургасом на том, чтобы брашну в придел носили Аглая и Янка.
То, что Янка будет присутствовать на братчине, так обрадовало и в то же время опечалило Василька, что он даже забыл о своем запрете присутствовать в приделе Аглае. По сердцу ему было, что Янка будет подле, но брала досада, что любоваться ею суждено не только ему.
Крестьяне рассаживались робко, с натугой и понуканием, словно не до конца уверовали, что трапеза приготовлена не только для Василька и его людей, но и для них, сирых. Большинство из них толпились у двери, вполголоса переговариваясь, переминаясь с ноги на ногу. Другие, кто посмелее и подобрее, проходили в голову большого стола и усаживались неподалеку от Василька.