Но когда эйфория улеглась, надо было как-то учиться, и жить, и выживать в Москве. Мать-то моя мне ни копейки не высылала, ей бы самой в Каменце было ноги не протянуть. Вот тогда я точно думал: наступила ж…а. Я ведь, бывало, по неделям нормально не ел — в сессию особенно, когда нет времени на подработки. Грыз сухари черные и кипяченую воду пил. И все. Ну, еще иногда моршанскую «приму» смолил, когда совсем подсасывало… В итоге, пока на третьем курсе свою первую роль в сериале не получил, я в столице буквально нигде не был. В метро ни разу не ездил. До Красной площади только один раз дошел пешком. А вот мне в одном из самых первых российских сериалов роль дали — ту самую, где анекдот про зебру. Кстати, в сценарии его не было, я сам придумал рассказать, и эпизод остался, а теперь только его многие и помнят. Тогда мне мой гонорар — сто «гринов» за съемочный день — казался фантастическим, огромным. Я себя олигархом настоящим ощущал!
Но меня другая задница подстерегала. То есть не совсем задница, а темная полоса. Деньги появились — и сразу вокруг меня друзья возникли, девчонки… И — водка. И другие напитки, типа портвейна по тридцать шесть рублей бутылка. А у меня привычки пить с детства не было (спасибо боксеру Валерьянычу!). Поэтому мне пить понравилось, а напиваться я стал допьяна — совсем тормоза не держали. А главное дело, в какой-то момент я переставал помнить. То есть тело еще живое, двигается, говорит, руками машет, но я его не контролирую. И утром ни фига не помню, что творил. Еще я, как выпью, агрессивный становлюсь. И очень ревнивый.
Через это однажды, еще в общаге, подзалетел. Я тогда встречался с девушкой Ксюшей. Первая моя в Москве любовь. Очень я ее любил. Эффектная дивчина, хохлушка из Краснодара. Она потом, после кризиса девяносто восьмого, замуж вышла за француза и из страны с ним свалила.
Так вот, была у нас пьянка. Человек десять — я, и Ксюша, и другие парни и девчонки с курса. А среди гостей был хлыщ московский, мажор, весь упакованный, Андреем звали. И я Ксюшу к тому Андрею приревновал. Наверное, она дала мне повод: может, танцевала с ним слишком близко, а может, и целовалась, обжималась в углу. Так у меня ума, блин, спьяну хватило, чтобы отправить обоих в нокаут. И его, и ее. Удар-то у меня хорошо поставленный… Но о том, что было, мне рассказали только утром. Когда я проспался. Сам не помнил ни-че-го.
Поднялся скандал. Ксюша еще ладно, у нее я прощенье вымолил. Розы корзинами таскал. На коленях стоял. Она баба из простой семьи, где считают: бьет — значит, любит. Правда, простить-то она меня простила, но любовь у нас с ней сошла на нет.
А Андрюха, москвич с режиссерского, говнистый оказался. Пошел жаловаться, в травмпункте ему справку дали, что гематома на щеке, сотрясение мозга. В милицию, сволочь, хотел идти. Но дошел только до деканата. Кричал, что меня посадит…
В тот раз меня мой мастер спас. Очень за меня хлопотал и перед деканом, и перед ректором. А меня вызвал и сказал: «Я тебя, Никола-Мозги-Набекрень, отмажу. Но только если ты: а) у Андрея прощенье вымолишь, прилюдно, при всем курсе, и б) пойдешь и закодируешься от пьянства как минимум на три года и мне справку принесешь». При ином раскладе сам добьюсь, чтоб тебя отчислили, — и ты свалишь у меня из Москвы навсегда, звезда наша недоделанная».
Что оставалось? Перед Андрюхой я прощения прилюдно просил, с глубоко покаянным видом, со слезами на глазах. (Усмехается.) И закодировался, и справку мастеру принес… В итоге мне дали выговорешник с предупреждением об отчислении и из общаги выселили, пришлось комнатуху в Балашихе снимать.
Три года я не пил. Еще в трех сериалах снялся. Женился. Дочка у меня родилась. Да только уж очень я сладко мечтал о том, как развяжу… И ровно через три года, как закодировался, день в день, выпил. Тот мой залет долго продолжался. И опять финал-апофигей случился: Ирину, женушку свою, по пьяной лавке побил.
Снова я свою женщину приревновал. Да было б к кому! К слесарю-соседу, с которым вместе квасили. Опять показалось мне черт-те что: что она с ним целуется. И такая ярость поднялась… Вот ярость я свою наутро помню, а что творил — нет. Короче, как мне рассказали, я и слесарюгу того отметелил, и ее.
Слесарюге хоть бы что, он наутро, по-моему, тоже забыл, откуда у него синяки на роже взялись. А вот ласточку мою в больницу увезли. Я с полуторагодовалой дочкой на руках крутился, — малышку обихаживал, Ирине паровые котлетки в больницу возил, в ногах у нее валялся, чтоб простила. Она условие поставила: чтоб я опять закодировался.
И я согласился. Только она все равно ко мне не вернулась. Подружки ее накрутили, москвички, да мамаша ее… Короче, выписалась она из больницы, вещички собрала, дочурку взяла — и к мамочке своей уехала. Я раз к ней примчался — выгнала, два — выгнала… Ну, думаю, и хрен с тобой. А тут мне как раз новую роль предложили, в большом кино, экспедиция на три месяца… Короче, я тогда в Тарусу уехал и там с Яной познакомился. Ты ее, журналист, должен знать, она актриса, сценический псевдоним — Светлова. Знаешь? По паспорту-то Фофанова, только, сам понимаешь, с такой фамилией в кино делать нечего.
У нас уже на съемках с ней закрутилось — любовь сумасшедшая! А аккурат через девять месяцев после нашего первого свидания она мне двойню родила, мальчика и девочку. Представляешь, Димка, как бывает? В общем, переехала ко мне в Балашиху, потом мы квартиру побольше сняли, «двушку», уже в Москве, на Ореховом бульваре… Жили с ней душа в душу. Она ведь тоже, как и я, девчонка из провинции. С Таханроха, как она говорила, свой южный акцент специально выпячивая. Поэтому четко знала — как все мы, провинциалы, кто за Москву зацепился, — чего она в жизни хочет и чего ей от жизни надо. На диване, как говорится, не лежала ни секунды. Даже ни в какой декрет не уходила. Когда беременной ходила и когда рожала, съемки только на два месяца прервала.
Она, между прочим, и за меня взялась. В ней столько энергии было! Я от Яны не скрывал, что закодированный. А как иначе человеку объяснишь, почему я, например, дома одеколона не держу, и даже духи женские ей перевозить ко мне запрещаю? Конечно, с одной стороны, Янке нравилось, что я в завязке, но она говорила, что кодироваться — неправильно и даже вредно. Дескать, выпить-то ты все равно хочешь, а не можешь, поэтому и злой такой бываешь, прямо невменяемый. Злость и страсть до водки копится, копится, а потом, когда кодировка кончается, ты как с цепи срываешься. К тому же, говорила Яночка, когда русский человек совсем-совсем не пьет, это выглядит подозрительно. Все вокруг сразу понимают: он или очень уж больной, или запойный алкоголик. Потому, убеждала, у меня и друзей мало, что выпить вместе нельзя, а друзья, особенно среди режиссеров, для киношника — главное дело. Короче, надо научиться пить — умеренно. Как она, к примеру: всегда готова компанию поддержать, но никогда прямой не бывает.
В общем, нашла мне Янка врача, сама, из своих денег (у меня как раз тогда простой был) мои визиты к нему оплачивала. Стал тот со мной беседы беседовать — и тут как раз срок моей кодировки к концу подошел. А новый врач мне пить разрешил, но никаких крепких напитков — водки там, коньяка. Только кружку пива в день можно или стакан сухого вина. Даже сухого лучше, чем пиво. Это, сказал мозгоправ, для вас, как для актера, и на имидж работать будет. На всех приемах, на тусовках, и в интервью говорите: я пью только бордо, предпочтительно девяносто шестого года… Что, и ты, Димон, от меня такое слышал? (Лукаво смеется.) А, в интервью моем читал…
Дальше у меня опять светлая полоса пошла. Зажили мы я Янкой еще лучше. И я, и она много снимались, детей на лето к тещеньке в Таганрог отправляли, а с осени по весну с ними няня сидела. Мы даже на квартиру сумели накопить, купили «трешку» в новом доме близ Речного вокзала, и каждый по машине заимел. Пить умеренно мне удавалось, хотя, честно скажу, каждый раз после бокала я с трудом, зубы стиснув, удерживался от того, чтобы дальше не полететь…
Но белые полосы что на зебре, что в жизни, рано или поздно кончаются. Янке главную роль предложили в сериале, высокобюджетном. Режиссер известный, Соколовский… Поехала она в экспедицию, на два месяца, в Рязанскую губернию. Оттуда до столицы всего двести километров, только вот она ни разу домой не выбралась. А когда вернулась (глубоко вздыхает) — была совсем чужая. Я ее, разумеется, в койку потащил и сразу почувствовал: что-то не так. Неживая Янка, о другом чем-то (или о ком-то) думает… А потом, прям в постели, говорит (в его глазах набухают слезы): «У нас с тобой это был последний раз». Почему, спрашиваю. Отвечает «Я ухожу от тебя». — «Уходишь?! К кому?!» — «К Соколовскому». Я ей: «Подожди, ну, было у тебя что-то на стороне, с кем не бывает? Считай, я тебя простил. Зачем же уходить-то сразу? А детки наши, что ж, без отца останутся? Или без матери?»
Но она, вся в истерике, в рыданиях, начала мне песни петь, про любовь свою сумасшедшую, неземную, взяла детей и — свалила. Мне, говорит, от тебя ничего не надо, у режиссера и квартира в центре есть, и две дачи имеются, я на жилплощадь не претендую, могу расписку написать, только платья свои возьму и мелочи всякие. Ну и машину.
Короче, ушла она. Но я даже тогда не запил! Я по-прежнему, как Янка учила, контролировал питие. И надеялся, что она ко мне все равно вернется. Я ей год сроку дал. И за это время, вот тебе святой истинный крест (размашисто крестится), ни с кем ничегошеньки у меня не было. И не пил. Тут как раз меня на роль монаха утвердили, поэтому кстати пришлось. Я каждый день Господу молился, чтобы Янка вернулась. Молебны заказывал. Свечки ставил. И Ксении Петербуржской, и Матроне, и Богоматери. Очень я Янку любил, гадину… (Глубоко вздыхает, смаргивает слезы.)
А почему надеялся я? Знаешь, Дим, помнил просто… Мне врач мой, мозгоправ, как раз рассказывал: страсть, мол, длится аккурат семь месяцев. А потом, дескать, огонь, когда из койки днями не вылезаешь, притухает, сменяется или любовью с нежностью (как у нас с Янкой было — по крайней мере, с моей стороны), или парочка начинает враждовать друг с другом. Вот я и надеялся, что с режиссером они разойдутся. Но я встречался с ней — ну, когда детей брал к себе на выходные — а она по-прежнему говорит и дышит ровно, смотрит на меня холодно… Год прошел, я и не выдержал, опять сорвался…
* * *
Дима прикрыл блокнот.
Интервью с Кряжиным, которое он делал в Питере, журналист на диктофон не писал. Зачем — если успевал своей скорописью не только занести в блокнот наиболее интересное, но еще и собственные ремарки сделать. А потом, сразу после беседы, пока не забылось, дозаписал прослушанное, пометил на полях главное.
Все равно потом он собирался текст у Николы утверждать, подписывать. Дима, в отличие от многих своих коллег — тех, что без комплексов, кто добывал для желтых страниц информацию любым путем, — никогда не хамил и всякую беседу со звездой (и даже со звездочкой и звездюлиной) перед публикацией контрагенту показывал. Интервью с актером выстраивалось интересное, и журналист даже рассчитывал убедить потом Кряжина оставить в тексте историю и его браков, и пьяных «залетов»… Публичные люди (или, как нынче полюбили говорить, «медийные персонажи») стали понимать, что для толпы ворошить грязное белье — самое интересное. Словом, «он подл, как мы, мелок, как мы» (слова Пушкина). Правда, Александр Сергеевич еще добавил: «Нет, не так, как вы, — иначе!» В любом случае Кряжин — совсем не деревянный. Да, особым интеллектом не блещет, не Спиноза, не Ларс фон Триер, но человек интересный. Короче, интервью выходило смачным.
Полуянов — вот дурачок! — как открыл в тамбуре блокнот, чтобы поместить между его страниц найденный обгорелый кусочек фото, так и незаметно для себя зачитался. Но сейчас ведь не до жизненных перипетий актера! Диму интересовало совсем другое: а мог ли Кряжин — такой, каким он раскрылся перед журналистом в беседе, — совершить двойное убийство? Способен он зарезать сначала режиссера, а потом актрису? О своей ревности, переходящей в патологию, актер говорил. И о том, что он, как выпьет, перестает себя контролировать — тоже. Однако оба теперешних убийства содеяны не в припадке безумия, не пьяным вдупель человеком. И то, и другое преступление совершил умный, хитрый, жестокий преступник. Путающий следы. Подбрасывающий улики.
Актер, безусловно, представал в интервью очень себе на уме, хитрющим — особенно, если вспоминать не помеченное, но врезавшееся в память: в глазах Николая порой плясали чертики, словно говорившие: «Ну, совсем уж всего про себя я тебе, журналист, не скажу…» Но жесток ли он? Способен ли пролить кровь, коварно зарезать двоих?
Полуянов бегло пробежал еще несколько страниц. Вот Кряжин рассказывает, как его вытащила из очередного запоя новая женщина, известная сценаристка Фекла Софийская: «Она хоть на пятнадцать лет меня старше была, и у нее тело уже дряблое, все равно я ее хотел, и она меня в любую минуту могла соблазнить… Вообще я понял, что мне по жизни нужна женщина типа няньки или мамки. Только где их взять, таких?»
Тут они с Полуяновым слегка поспорили, что «мамок» на Руси — пруд пруди: и накормят, и опохмелят, и спать уложат, лишь бы только рядом с нею мужчина был. Кряжин на это сказал: «А ведь, с другой стороны, хочется, чтобы юная была, неопытная, чтобы в рот тебе, когда говоришь, заглядывала…»
И тогда журналист подумал о Марьяне. Он ведь сам тоже жил с пестовавшей его тихоней-Надей. Но соблазнительную красотку-старлетку — вожделел.
Стой, хватит о себе, сейчас другое важно. Что там еще есть интересного в интервью?..
Ага, нашел, наконец, про Волочковскую…
«Ольгу, стерву, я любил. Никого я так, как ее, не любил. Сука, проститутка, кошка драная, предательница! Как она могла? Нагло, в один момент!.. И, главное, не скрывала: ушла к нему из-за роли. Из-за того, что тот режиссер, богатый, влиятельный… Значит, со мной она только примерялась к другим? Время проводила, чтоб хоть чем-то заполнить? Подвернулся Кряжин — ну пусть будет Кряжин… А я ей не всякий! Мной нельзя время заполнять! Я звезда, внекатегорийный артист! Она что, забыла?»
Полуянов вспомнил, что последние слова актер выкрикнул в голос и с такой силой ударил обоими кулаками по столу, что тот затрещал. Грохот слегка отрезвил артиста, и он заговорил тише, но с нескрываемой злобой в голосе, слегка выпятив вперед массивную нижнюю челюсть, как любили делать его ранние герои: сериальные бандиты и менты.
Дима сейчас — стоя в утреннем тамбуре «Северного экспресса» — дошел до этого места в своем блокноте и понял: вот оно!
«Ты знаешь, Димон, мне иногда хочется — ну очень хочется! — убить ее. И его тоже. Меня такая ненависть к ним обоим распирает — кажется, я аж взорвусь однажды! Гадина, как же она посмела так со мной поступить! Ведь договаривались: сниматься будем вместе, жить — вместе… Я только ради нее на лабуду подписался… Ой, прости, Дим, не обижайся, забыл, что ты — автор…»
Дальше шли извинения, излияния любви и уважения к журналисту, а потом снова вариации на тему, какая ж она сволочь, Волочковская…
* * *
Полуянов захлопнул блокнот.
С одним не поспоришь: от почти одновременной смерти режиссера и актрисы вряд ли кто-то может получить материальную выгоду. И они, эти два убийства, очень похожи на месть отвергнутого любовника. Неужели Кряжин, эмоциональный, ранимый, несмотря на свои внушительные кулаки и устрашающую внешность, не удержался? Не может быть… А с другой стороны, кто мог убить и почему, если не он? У него и возможность, и мотив имеется. То есть в наличии два основных фактора (как учат учебники криминалистики), заставляющих подозревать в преступлении…
Тут в тамбур вошел седовласый Старообрядцев. Усмехнулся — но не зло, чего можно было ожидать после их с Димой стычки часом ранее, а скорее добродушно. Пробормотал:
— А, вы опять здесь…
Закурил тоненькую и «суперлегкую» сигаретку.
Тут Дима переключился, выбросил на время из головы Кряжина с его вероятными мотивами. Обратился мысленно к клочку почти сгоревшей фотографии, только что найденному в переходном отсеке, и ему пришла в голову одна идейка. «Старообрядцев, — подумал журналист, — явно не виновен в одном из преступлений: убийстве актрисы. Он все время, когда можно было с ней покончить, провел рядом со мной или в своем купе. Поэтому я, пожалуй, могу взять его в конфиденты».
И Полуянов с величайшей осторожностью, держа за ребра, вытащил из блокнота клочок, оставшийся от фото, продемонстрировал его оператору. Старик прищурился и потянулся взять обрывок, но Дима отвел руку в сторону, бросил:
— Осторожно, Аркадий Петрович, там могут быть отпечатки пальцев!
— Охо-хо-хо, следствие ведут колобки… — насмешливо проговорил Старообрядцев.
Потом вытащил из заднего кармана своих тренировочных штанов щегольский очечник, нацепил на кончик носа пижонские очки и забормотал:
— Поднесите поближе! Нет, дальше, еще дальше… Верните назад! Стоп!
Дима с неудовольствием подумал, что главный оператор в любви к приказаниям мог бы дать сто очков вперед покойному режиссеру-постановщику. Но огрызаться не стал, понимал, что Аркадий Петрович ему нужен.
— И что же это такое, позвольте узнать? — осведомился Старообрядцев.
— Как видите, клочок фото. Я нашел его в проходе между тамбурами. А в тамбуре в тот момент здорово пахло сожженной бумагой. Предполагаю, что кто-то (возможно, убийца) решил избавиться от улики и срочно сжег ее. Он держал фото за этот краешек, обжегся и клочок уронил. А потом, наверное, подумал, что он улетел вместе с пеплом, и не стал искать. Наверное, очень спешил.
Слушая Полуянова, оператор напряженно всматривался в обрывок, потом проговорил: