Он снова почувствовал в душе поднимавшееся презрение к этому благополучному и сытому миру, к этой трогательной любви и вниманию, на которые ему не хватило бы фантазии, потому что и он, и жена были заняты не тем, чтобы жить, но тем, чтобы выжить. И ему стало невыносимо обидно за нее, уже столько лет разделяющую жизнь с непризнанным полупрофессиональным музыкантом, стыдно перед дочерями. Он подумал, что через несколько лет они захотят красиво одеваться, а он к тому времени будет никому не нужен.
Матвей резко оборвал мелодию.
— Все, мы свой час отыграли. Пойдем!
Мужчина протянул каждому по конверту. В его глазах чувствовалась искренняя благодарность, но раздражение не позволяло в эту благодарность поверить.
Он что-то сказал вполголоса жене — та неопределенно кивнула.
— Мы с Беатой просим вас остаться и поужинать.
На удивление себе Матвей не стал возражать.
Сперва они стеснялись друг друга и не знали, о чем и на каком языке говорить, и просто ели, тем более что за три месяца от домашней снеди отвыкли и теперь не могли остановиться, но Донат вдруг почувствовал странную вещь. Это был настойчивый и пугавший его взгляд женщины. Он чувствовал этот взгляд и раньше, но во время игры был так увлечен, что не обращал на него внимания — теперь же ему сделалось неловко. От сытости и тяжести в животе напала сонливость, он боролся со сном, но и проваливаясь, в полудреме ощущал присутствие женских глаз.
— Мне кажется, будет лучше, если мальчик отдохнет, — сказала Беата.
— Что они говорят, Донат?
Младший поднял голову.
— По-моему предлагают нам остаться.
Старший заколебался.
— Что им от нас надо?
— Ничего, просто хорошие люди.
— Сомневаюсь.
— Что вы желаете пить? — спросил Эрик. — Пиво? Вино?
— Водку, — отрезал старший.
— Водка? — немец на секунду задумался. — Водки у меня нет, но я приглашаю вас, Маттеус, в бар, и там мы выпьем водку.
Женщина посмотрела на мужа странным взглядом.
— Может быть ты все-таки останешься?
— Не волнуйся, — сказал он и нежно поцеловал ее в щеку. — Я хочу показать Маттеусу ирландский паб.
— Ты не сердишься на меня, Эрик? — проговорила она, опустив глаза.
— Ты же знаешь, что нет.
Женщина проводила мужа и гостя до двери, и с Доната сон как рукой сняло.
— Можешь принять ванну, если хочешь, — сказала Беата безразличным тоном. — Я положу полотенце и халат.
Большое зеркало отразило его худощавую фигуру с торчавшими по-мальчишески лопатками и острыми локтями. Он быстро юркнул в ванную, боясь что-нибудь задеть, испачкать или уронить и почувствовал себя не расслабленным, а возбужденным.
Это возбуждение не прошло и в кровати, хотя полчаса назад ему казалось, что стоит только приклонить голову, как он сразу же уснет. Он слышал, как женщина ходит по квартире, как полилась в ванной вода, и подумал о том, что она разделась, в зеркале отразилось ее тело и стало похожим на фотографию в журнале. Ему было и жутко и радостно, он догадывался, но боялся поверить в то, что сейчас произойдет — тем более что после этих свечей, музыки, танца, этой необыкновенной любви такое произойти не должно было, не могло.
Но Беата вышла из ванны, скрипнула дверь и легко, естественно, как будто не в первый раз она подошла к нему, скинула халат и легла рядом. Донат не шевелился, все это казалось ему ошибкой, недоразумением, которое вот-вот должно рассеяться. Он боялся, что станет делать что-то не так. Тогда она сама привстала на локте и начала медленно целовать его лицо, шею, грудь и направлять его руки, и он ощутил не стыд, не восхищение, а грустную, как глаза Эрика, благодарность этой женщине, точно снявшей с него проклятие.
III
В небольшом прокуренном пабе стоял страшный шум, грохотала музыка, перекрикивая ее, разговаривали люди, и Матвей чувствовал себя очень неуютно, сидя на высокой табуретке перед стойкой бара. Он терялся в догадках, зачем этот странный человек его сюда позвал и почему оставил любимую жену одну в день рождения. Эрик заказал себе и ему водки и теперь понемногу ее потягивал, Матвей же опрокинул рюмку одним разом, выкурил сигарету и теперь не знал, что делать дальше. Говорили они на плохом английском, и оба очень напрягались, вспоминая давно выученные и изрядно позабытые слова.
— Ты ведь должен был изучать русский. Или ты не хочешь на нем говорить? — спросил Матвей враждебно.
— Я был плохим учеником, — усмехнулся Эрик.
— У вас был социализм, настоящий социализм — не то, что у нас. Мы жили плохо, как нищие, но мы знали, что есть Германия — страна настоящего социализма. Вы его предали, а теперь просите, чтобы вам играли ретро времен ГДР.
— Что ты знаешь о нашем социализме? Мы были разделены — а народ не может быть разделен. Это было страшно обидно.
— А у нас не было даже масла. А сейчас нет денег, чтобы его купить. И все это из-за того, что мы помогали вам.
Сидевшие рядом с ними синеглазые бородатые парни с усмешкой прислушивались к их разговору, а потом весело и быстро сказали что-то по-английски, но ни русский, ни немец ничего не поняли.
— Это ирландские рабочие, — пояснил Эрик.
— Что они тут делают?
— Ремонтируют дома.
— А что же немцы?
— Немцы на такую тяжелую работу за не очень большую зарплату не идут. Еще выпьем?
Матвей полез в карман, решив, что теперь пришла его пора угощать, но Эрик перехватил его руку.
— Ты гость и платить буду я.
— Ты и так заплатил достаточно денег.
— Все равно. Ты очень хорошо играл и я хочу тебя отблагодарить.
— Мне не нужно от тебя благодарности.
— Послушай, Маттеус. Пять лет назад в Западном Берлине, где я был без единого пфеннинга, меня тоже угощали друзья, а часто и вовсе незнакомые люди. Они говорили мне: «Пей, Эрик, заказывай все, что хочешь. Когда у нас будет не хватать, мы тебе скажем».
— Как ты попал в Западный Берлин? Ведь у вас там, кажется, была какая-то стена, — встрял в разговор один из ирландцев.
— Они выпускали тех, кто им был больше не нужен. Стариков, безнадежных больных, инвалидов.
Ирландец вопросительно посмотрел на дюжего германца.
— У меня был лейкоз, — объяснил Эрик. — Мне сделали химиотерапию и сказали, что жить осталось меньше года. Тогда я попросил выездную визу в Западный Берлин.
В бар вошли новые люди, Эрик приветственно поднял руку, к нему протиснулась девица с разбитными глазами, прижалась всем телом и потерлась о щеку. Подошли еще несколько мужчин, они радостно загорланили, и немец стал знакомить со всеми своего русского друга, отличнейшего музыканта. На Матвея глядели с любопытством, и снова шевелилась в душе надежда, что быть может удастся зацепиться здесь и найти работу, выписать жену и детей и хоть сколько-то пожить нормальной жизнью. Но к надежде тотчас же примешалось горькое чувство, что все это поздно и несбыточно.
— А что было потом? — он повернулся к немцу и спросил только из вежливости — в сущности ему было глубоко на это наплевать.
— Я вернулся через год в Лейпциг. Меня снова обследовали, и оказалось, что, если не считать некоторых последствий лечения, я здоров. Показывали студентам, гордились. Потом выписали, но когда я хотел поступить в университет, припомнили, что я был в Западном Берлине и не приняли документы. С тех пор у меня нет ни образования, ни постоянной работы. Я живу на маленькое пособие и деньги Беаты. И это моя первая проблема.
— Хорошее же должно быть пособие, — пробормотал музыкант. — У тебя все проблемы такие?
Иронии немец не почувствовал — или же ему хотелось выговориться и рассказать русскому то, что он не рассказывал никому.
— Наш дом вернули прежнему хозяину. Он делает там ремонт, а когда окончит его, то повысит плату за аренду, и мы вынуждены будем переехать. Только не знаю куда.
Матвей подавил в себе сочувствие простой мыслью: если бы у него не было работы, он бы не угощал в баре водкой незнакомого человека, не звал бы уличных музыкантов и наконец не ездил бы на такой машине. И потом если у тебя нет работы, но ты не соглашаешься ремонтировать дома, значит твои дела идут не так худо.
Немец молчал и продолжал прихлебывать водку. Грохотала музыка, перекрикивая ее разговаривали люди, бармены продавали дивное разливное пиво. Эрик уронил голову и Матвей увидел, что он совершенно пьян.
— Пойдем домой? — предложил музыкант.
— Нет, — ответил немец хрипло, — пей еще. Я обещал Беате, что мы вернемся нескоро. Ей понравился твой друг.
— Ты специально оставил их одних? — проговорил русский изумленно и окинул взглядом бар, целующиеся парочки, девок с распущенными волосами. — Да как же вы все живете-то тут?
— После… после той операции, — сказал Эрик протрезвевшим голосом, — я не могу с женщинами. И это есть моя третья и самая главная проблема.
— После… после той операции, — сказал Эрик протрезвевшим голосом, — я не могу с женщинами. И это есть моя третья и самая главная проблема.
* * *На следующий день музыканты уехали, и улица опустела. В городе стало как будто чего-то не хватать. Увезли Иосифа и Марию, увезли последнюю елку, торопливые люди шли по своим делам, волосатые ирландцы чинили дома, а вечерами сидели в пабах и громко разговаривали, и никто уже и не помнил про двоих русских. Только в старинной квартире иногда звучали мелодии оркестра Поля Мориа, которые были популярны здесь во времена ГДР, и из дома напротив можно было увидеть силуэт танцующей пары, пока наконец гигантское полотнище не накрыло и их.
Тайга
Их забросили вертолетом на глухое таежное озеро в начале лета и обещали забрать через месяц. Погода была туманная, летчики, с трудом разглядевшие в ущелье просвет, торопили пассажиров, и те скоро выкидывали на землю ящики с продуктами, рюкзаки, аппаратуру и рыболовные спасти. Пассажиров — московских журналистов — было двое. Старший, по фамилии Алтухов, был в этих местах не в первый раз, ездил он обычно со своим приятелем фотокором, но в это лето приятель поехать не смог, и в последний момент Алтухову подвернулся молоденький паренек, только год работавший в редакции, — Миша Родионов. Алтухов некоторое время сомневался, стоит ли брать новичка, но парень казался старательным, неглупым, отзывались о нем неплохо, и Алтухов рискнул.
В прелестном деревянном Иркутске они прожили несколько дней в гостинице, ожидая вертолета, и встретились с алтуховским знакомым Никанорычем, на зимовье которого собирались жить. Пили московскую водку, и Алтухов рассказывал, что думает в этот раз снять фильм про медведя. Он сидел за столом голый по пояс и был сам, похож на медведя — с могучим торсом, поросший жесткими курчавыми волосами на груди и на спине, с пышной бородой, и было что-то звериное в его мягких повадках, в том, как он не брал, а сгребал очень бережно и нежно бутылку и разливал по стаканам. Родионов любовался его точными, расчетливыми движениями и думал, что хорошо бы и ему натренировать свое тело и стать таким же сильным, ловким, упругим. Он быстро захмелел, слушал разговор Алтухова и Никанорыча, и сами названия тех мест, о которых они говорили, кружили ему голову. Он не мог до конца поверить в свое везение, с благодарностью смотрел на товарища и старался предупредить каждое его движение, доказать, что тот не ошибся, взяв его в тайгу.
Никанорыч же был, наоборот, щупленьким, невысоким мужиком, вовсе не сибирской на вид породы, с загорелым пыльным лицом, небритый и похожий на безобидного пьянчужку из тех, что с утра до вечера ошиваются в пивных и примазываются к более состоятельным клиентам. Он совсем не поддерживал затеянный Алтуховым разговор про медведей, казался погруженным в себя, а потом, точно очнувшись, вдруг сказал:
— В прошлом году у меня медведь свояка задрал.
Алтухов промолчал, а Родионов, особенно пораженный тем, что охотник произнес слово «задрал», будто бы речь шла о какой-то скотине, глупо спросил:
— Как задрал?
— Напал со спины и задрал.
— А собаки где были? — спросил Алтухов, покачиваясь на стуле.
— Собаки, — проворчал Никанорыч, — собаки к дому убежали и медведя не почуяли. Потом уж прибежали, отогнали его, да поздно было. Он голову себе еще смог забинтовать, метров сто прополз, расстрелял все патроны и замерз.
— У самого дома? — не поверил Родионов.
— Ну, — буркнул Никанорыч, никогда не говоривший в ответ «да», а только «ну», «ну», и от этого казалось, будто он держит собеседников за недоумков. Он налил себе водки, его лицо сморщилось, и в этот момент Родионову стало как-то не по себе, и радость поездки на мгновение померкла.
Он отчетливо представил себе несчастного человека на снегу, истекающего кровью и цепенеющими пальцами расстреливающего патроны без надежды быть хоть кем-то услышанным.
А Алтухов как ни в чем не бывало продолжал говорить о собаках, о ружьях, соболях, зимовье (произнося это слово на сибирский манер и делая ударение на последнем слоге), Никанорыч вяло отвечал и скоро ушел, обещав дать им ружье и собаку. И тогда Родионов, превозмогая стыд, спросил:
— Саш, а если медведя встретишь, что делать?
— Ори, — ответил Алтухов, разглаживая пальцами волосы на груди.
— Я серьезно, — обиделся Родионов.
— И я серьезно. Ничего не делать. Только убегать не советую — все равно догонит. А кричать — это иногда помогает, он шума не любит. Да ты не бойся — нужен ты ему, медведю.
— Я не боюсь, я так, — торопливо закончил разговор Родионов.
Через день они улетели.
Зимовье оказалось небольшим, приземистым, но очень крепко сложенным домом. Внутри была печь с изогнутой трубой, высокий стол с керосиновой лампой, справа и слева вдоль стен — нары, а на стенах висели топоры, пилы, сковородки, рыболовные снасти, одежда и многое другое, запасенное охотником. И еще было много книг, старых журналов, газет, среди книг выделялась толстая дореволюционная Библия и роскошное иллюстрированное издание «Одиссеи».
— А Никанорыч-то наш парень не промах, — весело проговорил Родионов, восхищенный их новым жильем.
— А ты что думал, в Москве только книги читают? — зло спросил Алтухов.
— Да я ничего не думал, я так только, чего ты?
— Ладно, брось. Знаю я эту вашу московскую спесь. Куда ни приедут, везде себя пупом считают.
Он был теперь совсем не похож на удачливого журналиста, стремительно проносившегося по коридорам редакции. Ходил даже как-то иначе, вкрадчиво, осторожно и разговаривал тихо.
Родионов растерялся, но Алтухов через минуту заговорил с ним непринужденно, они стали распаковывать вещи, и снова в душе появилось ликование и предчувствие небывалого везения.
Первое время они жили очень дружно. В километре от зимовья в устье небольшой таежной речки устроили засидку на дереве, откуда Алтухов рассчитывал заснять, как медведь приходит за рыбой. Рыбу Алтухов клал в железную бочку, цепями привязанную к скале. Он отправлялся на засидку на рассвете и в сумерках, просиживал по нескольку часов, но медведь не приходил.
А Родионов тем временем ловил хариусов, жарил их, солил и делал уху, заваривал крепкий чай с травами, поджидал товарища, и зябкими вечерами они долго сидели у костра, слушая таежную ночь, а рядом с ними грелась у огня молодая черная лайка Никанорыча. И Родионову жутко все это нравилось: и эти ночи, и умная собака, и звезды, и их маленькое прокопченное зимовье, где так уютно и тепло спалось. Днем же он уходил гулять по берегу озера и, когда смотрел издалека на их маленькую избушку, на заросшие кедром и сосной горы и то поднимавшиеся, то застилавшие склоны облака, ловил себя на ощущении, что не может поверить в то, что это происходит с ним и это он живет на берегу таежного озера, в чудном доме, ловит вкуснейшую и красивейшую рыбу на особую снасть настрой и трогает руками стволы высоченных кедров. Он думал о том, что если бы кто-нибудь в Москве показал ему фотографию этого места с горными ручьями, островками снега в распадках и домиком на галечном берегу, то он, наверное, очень много отдал бы, чтобы хоть на мгновение там очутиться.
Однако через неделю Родионов почувствовал, что дикая таежная красота начинает ему приедаться, что все это очень хорошо и красиво, но горы будто давят на него своей тяжестью, и ему стало казаться, что тайга следит за каждым шагом его хрупкого, уязвимого тела. Это чувство бывало особенно сильным в послеобеденное время, когда солнце зависало над озером и медленно клонилось к противоположному берегу. В эти часы он отчетливо ощущал какую-то опасность, исходившую от молчаливой, безбрежной тайги, и боялся уходить, как прежде, далеко от дома, сидел на берегу, без прежней радости и азарта таская хариусов, и все время слушал, не возникнет ли в тайге посторонний звук. Звук этот действительно иногда возникал, то сыпался с кручи камень, то скрипело дерево, и тогда у него сжималось сердце, чудилось, что сейчас выйдет из тайги большой мохнатый зверь, давно притаившийся в ее чреве. Но никто не выходил, только сыпались сами собою камни и катились в прозрачную холодную воду. Постепенно страх распространился и на другое время суток, только утром он чувствовал себя покойно, но ближе к полудню его не покидало ощущение тревоги, с каждым днем все больше отравлявшее душу.
Однажды, когда они сидели у костра и ужинали, вдруг хрипло, яростно захлебываясь, зарычала на черноту тайги лайка.
— Ну чего? Кого ты испугалась? Кто там? — спросил Алтухов и ласково погладил собаку, но та только поджала хвост и дрожала у его ног.
— Дурочка еще, — сказал Алтухов с сожалением. — А хозяин ходит, черт, где-то близко. Где-то ходит, но к засидке не идет, что-то ему не нравится, не нравится что-то, — бормотал он, и Родионов явственно представил, как совсем рядом с ним, может быть, в ста, в пятидесяти шагах, неслышный, крадется большой и сильный зверь, видит их освещенные пламенем лица и следит за каждым движением.