Когда час спустя Поздоровкин вышел на улицу, оставив Ларе весь свой гонорар за лекцию, в сумерках сонный фламандский городок с его церквями, башнями, каналами и знаменитым алтарем показался ему просто декорацией к этой комнате в розовом квартале. Или точнее эта комната и стала, как бы это кощунственно ни звучало, его, профессора Поздоровкина, гентским алтарем, на который он был готов положить свою жизнь.
С того дня он стал ездить к Ларе каждую неделю. Чешка довольно быстро почувствовала, что имеет над профессором власть и каждый раз увеличивала цену за свои услуги, заставляя оплачивать откупоренные, но невыпитые бутылки шампанского. Она была довольно холодным и рассчетливым существом и зарабатывала на жизнь и на учебу так же деловито и сухо, как если бы мыла посуду в соседнем ресторане. Просто здесь ей больше платили. Профессор был ей скорее неприятен, чем безразличен, как прочие клиенты, и потому что был слишком пылок, хоть и стар, и потому что был русским. Когда однажды он завел с ней разговор о том, чтобы она оставила эту работу, чешка назвала такую сумму, что Поздоровкин струхнул. И так положенные им на счет в солидном банке «Генерале» деньги начали стремительно таять. Но профессору было не до денег — он пил и не мог напиться и утолить тоску по своей убогой жизни. Лара заменяла все, чего ему прежде не доставало.
Там в этой комнатке происходила кульминация, к которой он шел целую неделю. Он читал теперь со студентами Бунина и Набокова и спрашивал их о физической любви, они терялись и не знали, что ответить, а профессор смотрел вокруг безумными глазами и, забыв о том, что перед ними сидят иностранцы, отчаянно жестикулируя и выпаливая слова, рассуждал о том, что значит русский Эрос. В эти минуты он становился прекрасен и юн, и студенты слушали его как завороженные, не понимая смысла, но следуя мелодии его речи. Одна только Лара равнодушно молчала. Но профессору одного ее присутствия было довольно — он не сводил глаза с ее высокого бюста — чешка вдохновляла его.
— В чем дело, Лара? — спросил он однажды строгим тоном.
Она презрительно промолчала.
— Если ты будешь пропускать семинары, я скажу, где ты зарабытваешь деньги, — прибавил он в ярости.
— А я — откуда ты это узнал. Хочешь, чтобы я приходила, плати.
— За что? — изумился он.
— За то, что я не привыкла ничего делать бесплатно.
К весне Поздоровкин отказался от квартиры и переехал в скромное общежитие с общей кухней, ванной и туалетом. Это не соответствовало ни его зарплате, ни статусу, но профессор объяснил, что его семья в России нуждается, и объяснение было принято. Безумие не проходило, а нарастало, и постепенно его отношение с Ларой превратились в какой-то сложный ритуал.
Он приезжал в Гент — это бывало всегда по субботам — на одном и том же поезде и через весь город от вокзала шел пешком мимо музея с картинами Босха, мимо старинного университета, громадного собора святого Петра, по торговым улочкам, пересекая каналы и площади и так приходил в Розовый квартал. По мере приближения возбуждение его нарастало, и он не видел вокруг ничего — все лица смешивались, терялись здания и площади; он был одержим лишь одной страстью. Наконец впереди мелькали огни квартала. Негритянки уже привыкли к нему. Первое время они еще надеялись заманить чудного и щедрого бородача с поблескивающими глазами к себе и даже легонько постукивали пальцами по окнам, когда профессор проходил мимо, но вскоре перестали воспринимать его как потенциальную добычу и смотрели равнодушно, как смотрели на шмыгающих по переулкам подростков-турков с черными живыми глазами. Профессор проводил у Лары час или полтора, а потом умиротворенный шел гулять по Генту.
В эти часы он думал о том, что вся его профессорская деятельность была исполнена некоего фаллического значения. Руководя студентками и аспирантками, проводя с ними занятия и консультации, он оплодотворял их своей умственной энергией и от этого оставался один шаг до физической любви. По сути, вся его научная школа представляла собой один большой гарем, и Лара была в нем любимой наложницей, через которую он обладал остальными женщинами. При этом он никогда не задумывался о том, что до него или после него в комнатку к Ларе приходили мужчины. Он то ли упускал, то ли гнал эту мысль прочь — во всяком случае его постоянство предохраняло чешку от случайных столкновений. Она знала время его приходов и в эти часы никого кроме него не ждала.
Но однажды приблизившись к заветной комнате, он увидел закрытую штору. В животе у профессора тоскливо заныло, он отступил на шаг, и ему почудилось, что негритянки посмотрели на него сочувственно, а одна несмело улыбнулась: дескать, дело житейское, иди ко мне. Поздоровкин покраснел, подскочил к двери и постучал. Но никто не открыл ему. Он отошел в сторону и стал ждать. Сколько так прошло времени, профессор не знал. Мимо проходили люди, проезжали большие красивые машины, едва вписывавшиеся в узкие закоулки квартала, опускались и поднимались шторы в соседних комнатках. Ему казалось, что он стоит здесь целую вечность.
Наконец Ларина дверь распахнулась, и оттуда вышел низенький смуглый человечек с большими красными губами, на которых блестели остатки жира. Вне себя от ярости профессор схватил его и стал бить по лоснящимся губам. Негритянки за окнами завизжали, со всех сторон набежали турецкие мальчишки и, тяжело дыша, уставились на Поздоровкина. Кто-то засвистел. Лара смотрела из окна на своего преподавателя равнодушно, как манекен. Мужичок вопил на неизвестном Поздоровкину наречии и закрывал лицо от побоев. А озверевший Михаил Петрович не мог остановиться и вкладывал в эти удары всю свою ненависть к этому чистенькому упорядоченному миру, к своим урокам разговорной речи и обиженной юности — он мстил за себя и никогда не испытывал столько наслаждения, сколько в эти минуты. Но наслаждение было недолгим — вдруг словно из-под земли появилась полицейская машина, Михаила Петровича скрутили и отвезли в полицейский участок.
В университете никто не мог поверить, что русский профессор устроил драку в Розовом квартале Гента, и ожидали, что недоразумение прояснится. Администрация была готова принять любое самое фантастическое объяснение, только бы замять скандал. Однако он ничего не говорил в свое оправдание и прибавлял, что никому не обязан отдавать отчета в том, как проводит свободное время. Вежливые бельгийцы глядели на него недоуменно, Лара боялась, что он ее выдаст и смотрела на него просительно, прочие студенты и студентки ходили тихие и заплаканные, но на лице у Михаила Петровича было написано такое чувство собственного достоинства и презрения к окружающим, что даже выразить ему сочувствие никто не решился.
Неделю спустя профессора выслали в Россию, и больше он никогда ее не покидал.
Бременские музыканты
I
В туманном и промозглом саксонском городе Лейпциге, недалеко от кабачка, где сидели Фауст и Мефистофель и торговали бессмертную душу, двести лет спустя играли на улице двое русских музыкантов. Один был постарше лет сорока, невысокий, пухлый, светловолосый, с неопрятной бородкой и щербатым ртом. Другой, напротив, совсем молоденький, лет двадцати, худощавый и высокий, с темными жесткими волосами и живыми пронзительными глазами южанина. Старший на виолончели, а младший на скрипке, они играли немецкие, французские, русские и еврейские мелодии, и выходило так нежно и жалостливо, так трогало душу, как только и может растрогать две по-настоящему сентиментальные в этом мире души — германскую и славянскую.
Всякий, кто хоть сколько-нибудь разбирался в музыке, несомненно, оценил бы игру уличных музыкантов, особенно скрипача. Он был необыкновенно одаренным юношей, учился у себя на родине в консерватории и играл всегда так, будто перед ними была не многолюдная торговая улица с веселыми магазинчиками, «едушками», бистро, пивными барами, кабачками, универмагами и крохотными лавочками, а концертный зал, и сам он был одет не в куртку на рыбьем меху, а в не по возрасту строгий смокинг.
Старший чувствовал превосходство младшего, но нисколько не ревновал, а наоборот, старался подыграть острожно и бережно, чтобы не нарушить, но выгодно подчеркнуть игру скрипки и украсить ее игрою виолончели.
Однако никто из прохожих не обращал на музыкантов внимания. Время было нехорошее. Рождество уже две недели как прошло, и немцы поскучнели, ходили вялые и хмурые, как небо над их головами. По улицам разъезжали большие машины и увозили отслужившие недолгий срок елки, на рыночной площади доживали последние деньки Иосиф и дева Мария, казавшаяся рядом с ним домохозяйкой с вечными немецкими идеалами: киндер, кирхе и кюхе… Коченели пальцы, пронизывал ветер, сверху сыпал дождик вперемешку со снегом, и в такие часы хотелось не мучить ни в чем не повинную скрипку, а засесть в кабачке и пить разливное, не чета баночному, пиво. Но никто не бросал веселые монетки с молодцеватым соколом, ни тем более бумажки с изображением ученого мужа в ночном колпаке Карла Фридриха Гауса и, следовательно, пить было не на что. Музыканты иногда замолкали, отхлебывали кофе из термоса, а потом снова начинали играть, сами похожие на дождик, припускающий то веселее, то затихающий.
А поначалу у них были куда более идущие планы. Матвей — так звали старшего — еще в Ростове убеждал младшего, Доната, что русских музыкантов, а тем более с его-то талантом в Европе ценят и для них это единственный путь к успеху. У них было несколько рекомендательных писем от консерваторских профессоров, адреса местных музыкантов, в том числе и эмигрировавших из Советского Союза, но все оказалось напрасно. Везде, куда они ни обращались, была конкуренция, их даже не хотели прослушивать, где-то отказывали сразу, где-то милостливо разрешали оставить заявление, но все это было бессмысленно. Бывшие соотечественники смотрели на них с превосходством, качали головами и тоже не хотели помогать, в лучшем случае устраивали где-нибудь на ночлег. И очень скоро Матвей и Донат почувствовали себя обманутыми.
У них было совсем немного денег, чтобы оставаться и искать счастья в других местах, но возвращаться домой, после того как столько было приложено сил на получение виз и истрачено денег на билеты, они не хотели, и однажды в порыве безмерного отчаяния в Люксембурге, где они очень надеялись на хороший вкус местной публики, музыканты стали играть прямо на улице. Матвей был убежден, что через полчаса их отведут в ближайший полицейский участок и выкинут вон из этого игрушечного рая за нарушение его неподкупных законов. Однако ничего подобного не произошло. Они играли и играли веселые и печальные незатейливые мелодии, кто-то из прохожих остановился, заслушался, кинул в футляр от скрипки монетку, потом подошли другие, и в тот день они сумели заработать на ужин.
Так началась бродячая жизнь, которая поначалу их даже очаровала.
Они почувствовали себя вскоре такой же частью этого города, как старинные, но словно вчера построенные разноцветные дома, фонари, готические соборы, мосты и башни. Потом, когда похожая на праздничный торт столица Великого герцогства им приелась и они рассудили, что где-нибудь есть места поинтереснее и пощедрее, музыканты двинулись дальше.
Сперва в Амстердам, поразивший их обилием туристов, негров, секс-шопов и неимоверной скупостью аборигенов, а оттуда в Гамбург и Бремен.
Германия понравилась им больше Бенилюкса. Она была опрятнее, приветливее и богаче. И они не переставали верить в удачу, предлагали свои услуги в местных оркестриках, кафе и ресторанах, но едва речь заходила о постоянной работе, на приветливых лицах появлялось суровое и даже оскорбленное выражение, как будто они спрашивали о чем-то неприличном. Их местом могла быть только улица, а заработком — милостыня.
Матвей и Донат оба первый раз были за границей, но воспринимали все по-разному. Матвею довольно быстро наскучило то, что обычно поражает воображение человека, прожившего жизнь в большом провинциальном русском городе. Ему казалось, что здесь, в этих благополучных странах, ничего не происходит, люди не живут, а механически и отстраненно от всего перемещаются во времени и пространстве, не зная сердечных волнений, не ценя и не понимая жизни. Оттого и музыку они воспринимают совершенно иначе. В глубине души со свойственным русскому человеку и ни на чем не основанном чувстве внутреннего превосходства он презирал этих прекраснозубых, заботящихся лишь о здоровье и кошельке людей, и находил свой народ и самого себя душевно гораздо более глубоким, отзывчивым и чутким.
Донатом же владели иные чувства. Все восхищало и манило его к себе: огоньки витрин, уличные кафе, разноязыкий говор, запахи и цвета.
Когда его угрюмый напарник после рабочего дня покупал подешевке в больших универмагах пиво и пил по шесть банок кряду, Донат уходил в город и до изнеможения бродил по улицам и бульварам. Он был очень горяч, но еще юн и девственен, и красивые кварталы, где сидели за окнами проститутки, и уютные магазины за темными занавесками, где лежали на столах и полках глянцевые журналы с обнаженными женщинами — все это невероятно будоражило его. В отличие от родного города, где номера эротических журналов были тщательно упакованы, здесь они продавались на каждом углу, и даже если у не было денег, можно было хоть целый час стоять и листать их. Эта доступность влекла и мучила его, он не мог с собой ничего поделать, ненавидел себя, но ходил в розовые и красные кварталы, и ему казалось, что и эти женщины, и продавцы в магазинах его запомнили, узнают и презирают. Он страдал от униженности, и забывал о ней лишь тогда, когда играл, ибо музыка утишала и успокаивала его страсти.
Менялись города и страны, провинции и земли, и все они казались на одно лицо — с той же готической архитектурой, площадями, ратушами и булыжными мостовыми. Но вот истекли три месяца и надо было думать о том, чтобы двигаться в сторону границы. На перекладных выходило дешевле, и в самом конце они очутились в Лейпциге — последнем городе их пребывания в Европе, которая так осталась для одного несбыточной и дразнящей блудницей, глядящей с обложки глянцевого журнала, а для другого — куклой с холодной и пустой душой.
II
К концу дня, когда они уже собирались уходить, рядом притормозила роскошная машина, и из нее вышел немец в сером пальто и пышными чуть тронутой сединой усами. Он улыбнулся им, но глаза у него остались печальными. Они заиграли веселее, он слушал их очень внимательно и как будто думал о своем. Потом кинул в футляр горсть монет и сделал знак рукой. Музыканты тотчас же умолкли, и старший уступил место младшему, потому что тот гораздо лучше умел понимать и объясняться на европейских наречиях.
— Он зовет нас сегодня придти и поиграть на дне рождения его жены.
— Сколько играть и сколько он заплатит?
— По сто марок каждому за час работы.
— Идет.
Немец улыбнулся печальными глазами, объяснил, где живет и сел в машину. Они еще немного поиграли, потом зашли в «едушку», перекусили и выпили пива и в восьмом часу отправились разыскивать нужный адрес.
Вечером жизнь в городе замирала рано. Улицы были темными, после объединения Германии повсюду ремонтировали дома, и казалось, что они идут не по городу, а по огромной строительной площадке. Только здесь в отличие от России здания снаружи были покрыты громадными полотнищами, чтобы пыль и строительный мусор не загрязняли улицы. Такое же полотнище висело и на нужном им доме, разделяя его на две половины, ту — где ремонт уже начался — и ту, где еще не начинался.
По добротной лестнице, уставленной цветами в горшках, музыканты поднялись на четвертый этаж и оказались в большой квартире. Они полагали, что будет много гостей, но кроме знакомого мужчины и невысокой белокурой и очень красивой женщины в темно-синем платье не было никого.
Женщина растерянно переводила взгляд с двух озябших и деловито распаковывающих инструмент русских на улыбающегося мужа.
— Кто это?
— Это мой тебе подарок, Беата. Бременские музыканты из России.
— Зачем ты их привел? Я хочу, чтобы мы были вдвоем и больше никого.
На красивом лице появилась досада.
— Кажется, она не слишком довольна, — вполголоса заметил Донат.
— Это не наше дело. Поменьше обращай на них внимание.
— Вы знаете мелодии, которые играл оркестр Поля Мориа? — спросил хозяин. — Они были здесь очень популярны во времена ГДР.
— Маленькое ретро. О'кей, — старший кивнул.
— Вы не будете возражать, если я включу магнитофон?
Матвей и Донат слегка растерялись. После промозглой улицы, ветра равнодушных прохожих — все казалось необычным и обманчивым, как в сказке.
— Если надо, я могу дополнительно заплатить.
— Эрик!
— Ладно, начали.
Они заиграли Леграна, потом «Историю любви», какие-то еще мелодии — одна перетекала в другую, они импровизировали и играли по обыкновению хорошо, быть может даже лучше обычного, потому что тут пальцы не зябли. Потом мужчина пригласил женщину танцевать. Он бережно ее обнял, а она склонила голову ему на плечо, мягко горели свечи, и стояла в углу веселая елка с нарядными розовыми и желтыми огоньками и все это оставляло ощущение неестественной и немного фальшивой красоты. Они играли сентиментальные, щемящие мелодии, и старший вдруг подумал о своей жене и двух маленьких дочках, оставшихся в холодном, безвластном городе, где страшно после семи выйти на улицу, о том, что его там ждут, тоскуют, надеются на то, что он привезет денег. Но денег удалось скопить совсем мало — даже звонить домой чаще чем раз в две недели он себе не позволял.
Он снова почувствовал в душе поднимавшееся презрение к этому благополучному и сытому миру, к этой трогательной любви и вниманию, на которые ему не хватило бы фантазии, потому что и он, и жена были заняты не тем, чтобы жить, но тем, чтобы выжить. И ему стало невыносимо обидно за нее, уже столько лет разделяющую жизнь с непризнанным полупрофессиональным музыкантом, стыдно перед дочерями. Он подумал, что через несколько лет они захотят красиво одеваться, а он к тому времени будет никому не нужен.