Она давно уже была ему не нужна и не интересна, с годами он убедился в том, что женщина, которой он поклонялся, в действительности не умна, любит говорить банальные вещи и все ее разговоры сводятся к жалобам. У него была семья, были другие женщины, более красивые и интересные, чем манерная Анна. Но все равно он встречался с ней, водил по дорогим ресторанам и выслушивал полупьяные откровения, разыгрывая роль великодушного друга. Чего он хотел — отблагодарить ее или, наоборот, заставить раскаяться, пожалеть о том, что им пренебрегла, и, наконец, получить самому то, что когда-то от него ушло? Но велика ли награда — любовь потрепанной тридцатилетней тетки, — награда, которой он мог давным-давно добиться, и не надо было ехать за ней за тридевять земель.
— Так чего же тебе надо, Анна? Отчего ты плачешь и так боишься меня? — спросил он неслышно, и зрачки его расширились от боли. — Я счастливый человек, в моей жизни есть все, о чем можно мечтать, — я счастлив, река, слышишь меня? Двенадцать лет спустя я пришел к тебе сказать, что счастлив… — Но река равнодушно катилась мимо его лжи.
Начинался рассвет — скользкая вода открывалась за деревьями, и уже не грел костер. Давно закрыла опухшие от слез глаза и спала Анна, и теперь ей некуда было от него уйти. Но если поначалу ему казалось, что их было только двое — Анна и он — и лишь от него зависело, как ему с ней поступить, — то теперь он явственно ощутил присутствие третьей силы, и этой силой была река, что несла их вниз, время от времени выбрасывая на берег, чтобы дать отдохнуть, и с утра снова забирала к себе. И подобно тому как Верстов играл с Анной в странную игру, река играла с Верстовым, и он не понимал, чего она хотела — помочь, помешать ему, ревновала к Анне или, быть может, наоборот, пыталась от нее защитить или же ей дела не было ни до Верстова, ни до Анны, ни до всех их мелких страстей, и она просто текла вниз, унося с собой все, что случайно оказывалось на ее пути.
А беда нависла над ними маленьким белым облачком, что зацепилось за вершину горы и никак не хотело ее отпускать. Было душно, и река долго огибала эту гору, последнюю перед тем, как они должны были выйти на равнину. Течение уже не было таким бурным, как в верховье, реже встречались перекаты, и на долгих тягунах, особенно если ветер дул навстречу, приходилось выкладываться изо всех сил, чтобы продвигаться вперед. Но сейчас было тихо — только тишина не радовала, но пугала Верстова. Меж тем облачко набухало, спускалось ниже, превращаясь мало-помалу в тучу, и Верстов уже подыскивал место, где можно было бы встать, — но берег весь зарос лесом, кустарником, или вплотную подступали к воде отвесные скалы.
За спиной послышались раскаты грома, в вечерней тишине они перерастали в ровный гул, так что можно было подумать, где-то уже началась за время их отсутствия война, и в том не было бы ничего странного, потому что обоим казалось, будто они ушли из мира вечность назад. А потом тишина и зловещие раскаты сменились первым, еще лишь пробным порывом ветра, и их понесло вниз. Верстов изо всех сил пытался удержать плот и что-то яростное кричал Анне, но она ничего не слышала, да и силы все равно были слишком неравными. Ветер дул в межгорье, как в трубе, плот сделался почти неуправляемым, и, когда им было уже все равно, куда ткнуться, лишь бы пристать к берегу и остановить этот сумасшедший бег, он увидел над галечной косой скалу, а под ней темное углубление. Они проскочили немного ниже, и Верстов стал, напрягаясь изо всех сил, разворачивать плот. Анна поняла, что он хочет, без всякой команды — они гребли на пределе возможного, чтобы не дать реке снести плот ниже косы, где шумел перекат. Наконец неповоротливое, непослушное судно, которое вовсе не хотело останавливаться, но нестись и нестись вместе с ликующей водой, начало медленно разворачиваться, прибиваясь к правому берегу, и на последнем отрезке они смогли зацепиться за косу.
Пятью минутами позже они не успели бы ничего. Небо почернело, ударили совсем близко молнии, и ветер обрушился на реку, склоняя деревья к воде, ломая их и круша все на своем пути. Вслед за ним встала стена дождя, но они уже вытащили плот на берег и спрятались в скале.
Расщелина оказалась довольно просторной, и, осветив ее фонарем, Верстов увидел пещеру, такую древнюю и страшную, будто она принадлежала первобытным людям. Как только они туда зашли, снаружи началось светопреставление. Громадные деревья валились в реку, с горы посыпались камни, они сидели под укрытием каменного свода, и безопаснее места невозможно было придумать. В пещере он нашел сухие плавуны, которые занесло сюда весенним половодьем, и их оказалось вполне достаточно, чтобы развести костер. Выставив руку с котелком под дождь, Верстов набрал воды, и так они сидели и зачарованно смотрели на страшную черную реку, что, пенясь и шипя, неслась под ними. Костер весело и привычно горел, дым уносило в сторону, и Верстов подумал о том, что, должно быть, эта пещера использовалась для жилья, здесь останавливались лихие люди, и в глубине этого укрывища таились сокровища, возможно, и сейчас лежит оружие, оставшееся от древней или новой войны, а может быть, спасались от власти зажиточные и вольные мужики или бегуны-староверы вроде тех, чей колодец осквернила своим прикосновением Анна.
Женщина разделась, чтобы высушить куртку, и сидела во влажной футболке у костра. Она распустила волосы, ее груди обнаруживались под мокрой тканью, и его снова охватило возбуждение. Он чувствовал, что сейчас должно что-то произойти, — и, глядя на вызывающе бесстыжую Анну, с трудом удерживался от того, чтобы не наброситься на нее, ибо здесь, в этой пещере, не существовало никаких прав, кроме права силы, и ничто не останавливало его.
Анна подняла на Верстова глаза: при отблесках костра, бородатый, кряжистый, пахнущий потом, он был похож в эту минуту на злодея Синюю Бороду — и ей вдруг пришло в голову, что Верстов про эту пещеру знал очень давно, не она первая была им привезена и где-то здесь лежат скелеты убитых им женщин.
«Когда ты уснешь, — пробормотал про себя Верстов, — я положу все самое необходимое в плот и уплыву. Река прибывает, там, наверху, уже началось наводнение, все эти мелкие ручейки, что стекали с гор, превратились в реки, вода дойдет досюда и сегодня или завтра зальет пещеру и принесет новые плавуны. Ты проснешься от одиночества, ты почувствуешь себя брошенной и поймешь, что это такое. Ты вспомнишь, если забыла, как это, когда тебя бросают, не очередной любовник, которого ты завтра заменишь другим и утешишься, а бросают один на один с темной водой. Ты испытаешь страх — а все, что будет дальше, меня не интересует. Может быть, ты спасешься, может быть, нет — Бог тебе судья, и пусть там решают, достойна ты жить или с тебя хватит. Но если умрешь, я обеспечу твоих детей — пусть это тебя утешит».
Он ждал теперь только одного — когда Анна ляжет, и не понимал, почему она не уходит, как обычно, спать и рыдать. Но она сидела и смотрела на огонь, похожая не на человека, а на приученную к огню большую кошку, и ее блестящие глаза были совершенно сухими. Потом она перевела взгляд на Верстова, и он показался ей вдруг мальчишкой, который, чтобы выглядеть злым и страшным, нацепил на себя синюю бороду, и ей стало жаль его.
Анна подошла к Верстову совсем близко. Он вздрогнул и попытался вырваться, но она не пускала его и была сильнее. Он весь сжался, и что-то растерянное промелькнуло на его лице.
Она привлекла его к себе — он совсем ничего не умел, волновался и путался, и она нежно сделала все, чтобы ему было удобно, она не думала о себе — думала только о нем и шептала ему ласковые слова. Ей самой было очень больно — острый камень впился в спину, но она терпела и старалась, чтобы он ничего не заметил. Для нее это не было ни любовью, ни страстью — она просто приносила ему утешение, которого он ждал двенадцать лет.
Ей было только грустно и очень хотелось плакать. Но она изо всех сил сдерживалась, чтобы ее слезы не огорчили его. Потом мягко высвободилась из его объятий, постелила мешки, и он уснул. Костер уже догорал — Верстов спал умиротворенно, гроза отошла, но по-прежнему шел дождь. Анна смотрела на воду, курила и думала о том, что ей больше не будет угрожать этот человек, проклятие снимется и начнется новая, счастливая жизнь.
Она вытерла слезы, дождалась, пока костер погаснет, и хотела уже уснуть, как вдруг что-то большое пронеслось в темноте мимо пещеры. Анна подскочила к выходу и посмотрела направо. Она хотела закричать, но, поглядев на спящего Верстова, осеклась. Потом судорожно схватила фонарь и пошла вглубь пещеры. Не было в ней никаких тайников, не было останков задушенных женщин, фонарь натыкался всюду на глухую стену, с которой сочилась вода. Она прижалась к стене, уткнулась лицом в ладони и долго сидела так, неподвижная, а когда отняла руки, то почувствовала, что постарела за эти несколько минут на десять лет. Вода была уже совсем близко.
Ей было только грустно и очень хотелось плакать. Но она изо всех сил сдерживалась, чтобы ее слезы не огорчили его. Потом мягко высвободилась из его объятий, постелила мешки, и он уснул. Костер уже догорал — Верстов спал умиротворенно, гроза отошла, но по-прежнему шел дождь. Анна смотрела на воду, курила и думала о том, что ей больше не будет угрожать этот человек, проклятие снимется и начнется новая, счастливая жизнь.
Она вытерла слезы, дождалась, пока костер погаснет, и хотела уже уснуть, как вдруг что-то большое пронеслось в темноте мимо пещеры. Анна подскочила к выходу и посмотрела направо. Она хотела закричать, но, поглядев на спящего Верстова, осеклась. Потом судорожно схватила фонарь и пошла вглубь пещеры. Не было в ней никаких тайников, не было останков задушенных женщин, фонарь натыкался всюду на глухую стену, с которой сочилась вода. Она прижалась к стене, уткнулась лицом в ладони и долго сидела так, неподвижная, а когда отняла руки, то почувствовала, что постарела за эти несколько минут на десять лет. Вода была уже совсем близко.
Он все сделал разумно и правильно, этот бородач, он все прекрасно рассчитал — только впопыхах плохо привязал плот, и этот плот уволокло на несколько километров вниз — пронесло под мостом, а впрочем, не было уже и никакого моста — его смыло наводнением и затопило лежавшие внизу поселки, и наутро над ним будут кружить вертолеты и не понимать, куда подевались люди, как будто сидевший на плоту мужчина, словно бастард Стенька Разин, выкинул женщину в реку — не то потому, что она ему мешала, не то потому, что хотел так умиротворить реку, а потом, когда понял, что сделал, бросился за ней следом.
Вода подступила к пещере и как живая стала подниматься все выше. Анна хотела разбудить Верстова, но делать этого не стала. Она подумала о детях, которые более привыкли в бабушке, чем к матери, легла рядом с мужчиной и, глядя в темноту блестящими сухими глазами, стала ждать.
Запах страха
Когда Салтыков вышел из автобуса, было уже темно. Он торопливо пересек улицу и пошел по замерзшим комьям глины к самому крайнему дому у кольцевой дороги. В этом доме жил его бывший сокурсник Чирьев. Салтыков не видел Чирьева лет десять и помнил его плохо. Невысокий, кажется, довольно щуплый, с крупной головой и неровно остриженными волосами, Чирьев всегда держался скованно, но как-то очень преданно. Такие люди в университете, тем более на их факультете были редки, — Чирьеву недоставало воспитания и ума; и никогда бы он не попал в их компанию, если бы с самого начала их не поселили вместе на картошке. Там они легко все сошлись, после собирались в Москве, и Чирьев тоже приходил. Гнать его не гнали, хотя никто особо и не звал. И вот этот человек, которого они приняли, которому доверяли и посвятили в свое дело, оказался стукачом, по его доносу в конце второго курса из университета исключили Сережку Одинцова и только по странности не вылетели остальные. Сам Чирьев проучился после этого недолго, он не сдал летнюю сессию, и его отчислили. Уже позднее, когда эта история поутихла и никому ничего не угрожало, Салтыков пытался понять, отчего Чирьев заложил именно Одинцова и пощадил Алешку и его. Алешка считал, что дело тут было в той легкой, изящной пренебрежительности, с какой Одинцов относился к Чирьеву. В словах Салтыкову чудился подтекст: и поделом ему, не фига быть таким заносчивым, он ведь и к нам, Мишка, свысока относился. Лёха был по-своему прав: Одинцов никогда не был с ними близок, и даже когда они пришли к нему в общежитие попрощаться и распить напоследок бутылку, встретил их очень холодно и пить отказался, как будто стукачом был кто-то из них. Хотя тот же Одинцов скорее должен был догадаться, что Чирьев дерьмо и не стоит его держать при себе. Но все-таки неясное чувство вины — не вины, а какой-то засаленности, оскорбительной зависимости у Салтыкова оставалось, и поэтому теперь он шел к Чирьеву с неприятным ощущением, похожим на то, с каким проходил оформление за границу, когда кипа справок и анкет уходила в загадочные инстанции наверх.
Чирьев открыл дверь сразу же, пока не умолк звонок. Он был одет очень странно: пиджак и галстук, тренировочные штаны и вьетнамки на босу ногу. Он жил в маленькой однокомнатной квартирке; в комнате неправильной формы на грязном с толстыми щелями паркете лежал ковер, в углу стоял круглый стол с давно засохшими цветами, тумба, тахта, освещала комнату одна-единственная тусклая лампочка в разбитом плафоне. И еще чувствовался стойкий пряный, дурманящий запах. Сам Чирьев показался Салтыкову еще более жалким, чем тогда, в университете, и вид у него был такой, будто его застали за каким-то постыдным занятием.
— Минька? — произнес Чирьев. — Ты? Зачем ты пришел? У тебя, верно, какое-то дело?
— У тебя должны были остаться материалы, которые мы собирали в университете, — сказал Салтыков чуть торопливо.
— Да.
— Я хочу их забрать.
— Хорошо, — ответил Чирьев и полез в тумбу, откуда скоро извлек средних размеров ящик и бутылку вина.
«Странно, — размышлял Салтыков, — отчего мы доверили хранить эти материалы именно ему? Почему их не взяли Лёшка или я? Должны же мы были хоть что-то почувствовать. А теперь он будет заискивать, совать мне этот ящик, думать, что, раз я пришел, значит, все хорошо, ему простили. Разольет свое вино, и мы станем пить, будто встретились два старых университетских друга. Как же все это пошло».
Чирьев меж тем развязал ящик и стал доставать оттуда карточки, тетради, магнитофонные пленки.
— Вот, — сказал он, — все на месте, все, кроме Сережкиных. Этих у меня нет. Но там было немного. И давай-ка, Миня, выпьем.
Салтыков почувствовал облегчение. Он не мог объяснить, откуда прежде в нем было чувство опасности, но теперь оно исчезло, просящий тон Чирьева окончательно успокоил его.
— Нет, Чирьев, я пить не буду. — И, пытаясь смягчить свою резкость, добавил: — Может, когда в другой раз, а теперь времени нет.
— А-а, в другой раз, — протянул Чирьев и стал спокойно сгребать тетради и картотеку обратно в ящик, — ну ты заходи тогда в другой раз. Заодно и ящичек прихватишь.
— Ты обязан отдать мне эти материалы сейчас, потому что не имеешь на них никакого права, — сказал Салтыков жестко.
— Права не имею? А скажи-ка мне, любезный друг Миня, — внезапно бойко заговорил Чирьев, — почему ты не приходил за этим ящичком восемь лет, пять лет или, на худой конец, два года назад? Что случилось? Или ты только теперь о нем вспомнил?
— Что тебе надо? — резко спросил Салтыков. — Денег?
— Мне, Миня, надо только одного. Мне надо знать, кому я отдам этот ящик и для каких целей?
— Изволь, — сказал Салтыков, — я сейчас пишу книжку о репрессиях. Ты удовлетворен?
— Ты пишешь книгу о репрессиях? — пробормотал Чирьев.
— Ну не ты же ее будешь писать, — ответил Салтыков с издевкой.
— Хотя да, наверное, сейчас это выигрышная тема, — так же задумчиво, точно не слушая Салтыкова, проговорил Чирьев. — Вот мы и дожили до времени, когда можно стало писать про репрессии. И даже делать на них свой маленький бизнес. Знаешь, Минька, — продолжал он, — я очень долго вас ждал, я думал, что вы придете, а вы все не приходили и не приходили. Миня, отчего ты на меня так смотришь? Ты, кажется, стал меня презирать? Раньше ты меня не презирал, мы были друзьями, а потом ты вдруг стал бояться меня. Но это хорошо, Миня, презрение лучше страха, оно достойнее, презрение может быть ошибкой, чьим-то наветом, страх же всегда искренен и правдив, его нельзя придумать или изобразить. Хотя, знаешь, презирать тоже плохо, начинаешь презирать, а потом выясняется, что ты из того же теста, и презирать начинают тебя. А хочешь, Миня, я расскажу тебе, как меня сделали стукачом? Считай, что это будет плата за сохраненный ящик. И потом, тебе должно быть интересно, это ведь тоже история.
Салтыков неопределенно пожал плечами.
— Я недобрал полбалла на вступительных экзаменах, — стал рассказывать Чирьев, и у Салтыкова снова закачалось внутри успокоившееся было чувство тревоги. — Я недобрал полбалла и шел забирать документы. Мне их отдали, и я уже собирался уходить, стоял в коридоре и ждал лифта. А он все не приходил и не приходил. Потом девушка из приемной комиссии подошла ко мне и спросила: «Чирьев — это вы? Вас просят зайти в комнату 514». Состояние у меня в тот момент было такое, что я был готов идти куда угодно. Я пришел в эту комнату. Там сидел за столом мужчина, и пахло клеем, канцелярским клеем, то ли лозунги клеили, то ли еще что. Мужчина поднял голову, и я увидел его лицо: с крупными чертами, добродушное, как мордочка сытого хомяка. Ровным, каким-то будничным голосом он сказал, что поскольку я недобрал всего полбалла, комитет комсомола может ходатайствовать о моем зачислении на первый курс с полупроходным баллом. Вероятно, на моем лице ничего не переменилось. Тогда Хомячок подошел ко мне, обнял за плечи, и мы стали прохаживаться взад-вперед по комнате. И пока мы так ходили, он ласково говорил мне: «Поступают к нам, понимаешь, Валя, не те, кто нам нужен. А вот такие парни, как ты, простые, без блата, без связей, поступить не могут, и очень нам это обидно. Факультет у нас, Валюша, сложный, идеологический, а люди, к сожалению, шаткие, ненадежные и к тому же нечестные. Говорят вроде правильные вещи, а поглубже копнешь — такое там… Вот и получается, что мы своими же руками всякую дрянь плодим. Так что хочу я тебе, Валентин, доверить одно важное дело. Чтобы стал ты нашим человеком, приходил к нам почаще, рассказывал, что где услышал неладное, что совесть тебе подсказывает. Документы свои оставь мне, я все устрою, о разговоре нашем, сам понимаешь, говорить никому не надо, и очень мы надеемся, что ты нам поможешь, не подведешь». Тогда я сразу не понял, чего он от меня хотел, я слушал не слова, а только этот ласковый, усыпляющий голос, и лишь когда вышел из университета и пошел по аллее к реке, то понял, что именно мне предложили и на что я уже дал согласие. Первое мое желание было вернуться и сказать, что я не смогу. Но у меня не получилось вернуться, не помню теперь почему, помню только, что мне хотелось выть от несправедливости: ну за что же мне такое несчастье, чем я виноват, что моя мать не может нанять мне репетиторов. Тут, наверное, все просто объяснялось: неча с суконным рылом в калашный ряд лезть, но уж больно мне мечталось в университете учиться. Я саму мысль эту полюбил — учиться в университете. Он стоял, возвышаясь над Москвой-рекой, окруженный садами, с золотым шпилем, там были удивительные люди, и вот теперь у меня появилась возможность стать одним из этих людей, и что я должен был делать?