На тонком — с правильными чертами — лице Вороны появляется выражение отчаянной решимости. Неужели он заявится сейчас, потребует своей законной доли? А почему бы и нет? После того как он заходит к нам, мама обязательно восклицает: "Какой красивый мальчик!" Так что он запросто может зайти, спросить, где я, и непременно на обратном пути обнаружит меня. И тогда мне уже не отвертеться. Придется всеми правдами и неправдами добывать хлеб…
Но Ворона почему-то не спешит заходить. А потом, видимо, и вовсе раздумывает. Подтянув на тощем брюхе много раз чиненные штаны, он неожиданно исчезает из поля зрения.
Облегченно вздохнув, я продолжаю наблюдение за прохожими.
Улица наша, улица имени наркома Луначарского, пожалуй, самая малолюдная в этой части города. Прохожие здесь такая же редкость, как и все остальное. Иногда, прежде чем кто-нибудь появится, проходит уйма времени. Я устанавливаю для себя даже закономерность: прохожие почему-то отдают предпочтение той стороне, с ее кривыми и разбитыми деревянными мостками.
Но кое-кто не забывает и нашу. Вот уже с добрых пару минут я слышу медленно приближающиеся шаги. Человек шагает тяжело и неровно.
Наконец он доходит до наших ворот и останавливается. И хотя отсюда мне его не видно, я догадываюсь, что он пытается прочесть номер нашего дома, почти полностью выгоревший на солнце и смытый дождем. Одну из двух троек вообще невозможно разглядеть.
К нам или не к нам?
К нам! Человек берется за дверное кольцо и осторожным поворотом поднимает щеколду. По тому, как он отпирает дверь — нерешительно, неумело, я тут же делаю вывод, что это наверняка кто-то из чужих…
Так и есть. Опираясь на самодельную суковатую палку, сильно прихрамывая, к нам во двор входит бородатый мужчина абсолютно деревенского вида. На нем старый помятый пиджачок, из-под которого выглядывает серая косоворотка с белыми пуговицами. Не лучше и брюки — заплата на заплате.
Поначалу у меня и в мыслях нет, что его интересуем мы, а не хозяйка с ее многочисленными деревенскими родственниками и знакомыми. И вдруг он, не останавливаясь у хозяйкиного крыльца, поворачивает к нашему флигельку.
Кто он? Что ему надо от нас?
Я весь сгораю от любопытства, высовываюсь из своего закутка. Но опасение, что человек может обернуться и увидеть меня, подумать, что я подсматриваю за ним, заставляет снова укрыться в кустах…
Первой незнакомца замечает Луша, стоявшая у окна. Он еще только поднимается по ступенькам крыльца, а она уже выскакивает к нему. Даже издалека я слышу ее взволнованное мычание. Она хватает человека за руку и ведет его в дом.
Значит, он к Луше?
И тут меня обжигает воспоминание. Как-то на днях я услышал разговор мамы с тетей Маней о Луше. Оказывается, в позапрошлом году всю Лушину семью, включая братьев, живших отдельно от родителей, раскулачили и сослали куда-то на Север. Лушу же не тронули, потому что она еще до коллективизации ушла в город на заработки. По твердому убеждению мамы, несомненно, учли и то, что она инвалид. "Дочь за отца не отвечает", — сказала мама, не подозревая, что в скором времени почти те же самые слова произнесет товарищ Сталин.
Кстати, для своих восьми лет я неплохо политически подкован. Прекрасно знаю, кто такие кулаки, бедняки. Первые, разумеется, все без исключения, злодеи, недаром их рисуют в газетах с топорами и обрезами, с прямо-таки зверскими лицами. Вторые, опять же без исключения, хорошие и добрые люди. Так же, вполне доходчиво, могу объяснить, что такое колхоз, совхоз, эмтээс. И конечно, всей душой переживаю за мальчика Павлика Морозова, который не побоялся кулаков и сообщил о них куда следует, за что и был зверски убит ими.
Я не скажу, что поначалу не огорчился, узнав, что Луша из кулацкой семьи. Несколько дней я не спускал с нее подозрительных глаз. Однако моей революционной бдительности хватило всего на неделю. Я почувствовал, что чуждое происхождение Луши нисколько не мешает мне любить ее. К тому же, как объяснил мне гостивший тогда у нас мамин брат, она порвала с семьей, не стала жить с врагами советской власти. Не знаю, откуда он почерпнул эти сведения (языком глухонемых он не владел и с Лушей ни о чем не разговаривал), но я сразу же поверил ему. А поверив, перестал думать о Лушиных родственниках…
И вот сейчас снова, с появлением странного незнакомца, ко мне возвращается подозрительность…
Кто же он, этот человек? Кем он приходится Луше? По тому, как она обрадовалась ему, видно, что они близкие родственники. Может быть, это даже ее отец или один из братьев, убежавший из ссылки? А вдруг у него при себе топор или обрез? Конечно, Луша заступится за нас, не даст в обиду. Но, несмотря на эту успокоительную мысль, мне все равно страшно…
Тревога за маму заставляет меня выбраться из своего надежного укрытия и бесшумно, украдкой, чтобы, не дай бог, не заметил незнакомец, подобраться к дальнему, плохо освещенному окну нашего флигелька. Оттуда хорошо наблюдать, но самого тебя при этом не видно. Первое, что я установил, это то, что мама, Луша и ее гость находятся на кухне, окно которой выходит в сад. Чтобы заглянуть в него, надо обойти чуть ли не весь дом.
Второе окно во двор, к которому я подкрадываюсь, выводит мой взгляд через открытую дверь прямиком на кухню. Все трое уже сидят за столом. Вернее, сидят пока двое — мама и незнакомец. Луша же возится с самоваром, стоящим на лавке. Я не помню, чтобы у нее когда-либо еще так горели щеки и блестели глаза.
Мама, которая сидит ко мне лицом, оживленно разговаривает с Лушиным гостем. Ее, я догадываюсь, интересует положение дел на селе: как-никак она у нас депутат городского Совета, и это, как она считает, обязывает ее знать настроения масс. То, что она и неизвестный сидят и мирно разговаривают, сразу успокаивает меня. Я горжусь мамой: нет человека, с которым бы она не могла найти общего языка.
Одно меня не устраивает — что я вижу Лушиного гостя только со спины. Мне очень хочется украдкой взглянуть на его лицо…
Но только я отхожу от окна и ступаю на дорожку, ведущую в сад, как до меня из флигелька доносится звонкий голос мамы:
— Яшенька, иди ужинать!
— Иду, — отвечаю я басом.
Меня разбирает любопытство: кто же, наконец, этот человек? И вдруг меня озаряет: а не Лушин ли жених? Она как-то рассказывала мне, что к ней сватался один вдовец, у которого было двое маленьких детей, но потом замужество почему-то расстроилось. Возможно, расхотел связываться с дочкой кулака?
Я пробую руками открыть дверь, но она никак не подается. Тогда я поворачиваюсь к ней спиной и толкаю изо всех сил. Дверь распахивается, и я, влетев внутрь, с трудом удерживаюсь на ногах.
От смущения перед незнакомцем я заливаюсь румянцем.
— Поздоровайся с дядей! — говорит мама.
— Здравствуйте! — выполняю я приказ.
— Поди сюда! — обращается ко мне незнакомец. В его большой рыжеватой бороде прячется поощрительная улыбка.
Я поглядываю на Лушу, на маму. Они с живым интересом ждут, что будет дальше.
Я подхожу к незнакомцу. Он ставит меня у себя между коленями. От него пахнет мягко щекочущими деревенскими запахами, памятными мне по даче.
— На, держи! — говорит Лушин гость и протягивает мне горсть лесных орехов.
Я сдираю с головы феску, подставляю ее. Она сразу же до краев наполняется отборными орехами.
Бородатый гладит меня по голове. Верхушкой лба я ощущаю шершавость и мозолистость огромной ладони.
— Спасибо! — спохватываюсь я.
— Ешь, кушай, сынок! — ласково говорит Лушин гость.
Я сажусь рядом на табуретку, и он сильными и ловкими пальцами начинает лущить орехи. Одно за другим я отправляю в рот вкусные ядрышки.
Мама ставит на середину стола тарелку с четырьмя ломтями хлеба и блюдечко с несколькими ирисками — их продавили в буфете горсовета, по десять штук в одни руки, наливает себе и другим чай.
Я не прислушиваюсь к разговору взрослых: все мое внимание сосредоточено на орехах.
Лушин гость управляется сразу с двумя делами: колет орехи и пьет чай из большой папиной чашки. Пьет он не спеша, уважительно к себе и хозяевам. Но от хлеба почему-то отказывается. Правда, ириску после долгих маминых уговоров берет. Ее ему хватает на огромную чашку жиденького чая.
— Благодарствую, — говорит он, переворачивая чашку вверх донышком.
Затем он поднимает с полу упавшую палку и встает, выходит из-за стола.
— Спасибо за хлеб, чай, — еще раз благодарит он маму и низко кланяется ей.
— Минуточку! — вдруг восклицает мама и скрывается в соседней комнате. Возвращается она оттуда с полбуханкой хлеба, завернутой в газету.
На этот раз он не отказывается от хлеба, молча укладывает его в тощую котомку.
— Ну, хозяюшка, прощай, не поминай лихом, — говорит он маме и, закинув котомку за спину, выходит из комнаты в сопровождении Луши…
— Кто он? — шепотом спрашиваю я маму.
— Лушин брат.
— Кулак?
— Ну этого я не знаю, — отвечает мама. — Но ты лучше никому не говори, что он приходил. Слышишь?
— Слышу, — говорю я, досасывая третью ириску…
5
Давно уже пора прийти очередной хлебной посылке из Ленинграда, а ее все нет и нет. Столько же дней не высовываю я нос на улицу. Зато одна за другой открываются мне тайны нашего двора, который я излазил вдоль и поперек. Кстати, под нашим двором я понимаю нечто большее, чем сам двор. В него входят и сад, и оба дома — наш и хозяйки, и два чердака, и три сарая, и многое-многое другое, что находится по эту сторону забора. Чего только я не нахожу во время моих лазаний. Тут и старая икона с тусклым изображением какого-то изможденного святого, и побитая молью фуражка, которую, как объяснила мне мама, до революции носили студенты, и лото со всего тремя недостающими фишками, и почти исправные ходики…
Но наибольшую радость мне доставляют четыре неописуемо прекрасных антоновских яблока, которые я случайно обнаружил в сене, на чердаке нашего флигелька. Написал "случайно" и заухмылялся. Не такой уж я простак, чтобы не знать, что каждый год хозяйка закладывает здесь перезимовать сотни яблок твердых сортов. Отсюда берет их и продает на базаре. В сущности, наш чердак только называется так — "наш". Мы даже не заглядываем сюда. А мне, кроме того, строго-настрого запрещено мамой брать яблоки. Я и не беру. Правда, сама хозяйка иногда угощает меня, сунет одно-два яблочка, и на этом надолго успокаивается.
К лету яблок на чердаке не остается. Но случается, что не всегда удается выбрать подчистую. Вот и сейчас, на мое счастье, я нахожу в сене четыре громадных яблока урожая прошлого года, каким-то образом не замеченных хозяйкой. Я думаю, для мамы и Луши не стояло бы вопроса, что делать с ними, брать или не брать. "Пусть хоть золото лежит!" — говорит мама. Я же рассматриваю яблоки как свой законный трофей. И тут же на чердаке воровато съедаю их. Боюсь одного — как бы кто не увидел. Объясняй потом…
На шестой день моего добровольного заточения происходит одна неприятная, можно даже сказать, прискорбная история. Дело в том, что по забавному стечению обстоятельств на противоположной стороне нашей улицы живут со своими семьями столяр Троцкий, бухгалтер Плеханов и возчик Зиновьев. Все они, как я понимаю, несут на себе груз своих фамилий. Троцкий, например, всегда ходит с поникшей головой, как будто его, а не того, другого, выслали за границу. Плеханов нередко останавливается на ходу и задумывается над тем, что, возможно, не додумал первый русский марксист. Зиновьев же развозит ситро в бутылках по торговым точкам и, словно предчувствуя судьбу своего однофамильца, с виноватым видом здоровается с каждым встречным.
Но вернусь к основному рассказу. Все начинается с того, что в нашем почтовом ящике мы обнаруживаем письмо, адресованное Троцкому. Обычная ошибка почтальона, исправить которую не составляет труда — всего-то добежать до угла и отдать письмо. Естественно, кроме меня, больше некому поручить такое ответственное дело. Но, к Лушиному удивлению, я, вместо того чтобы обрадоваться оказанному мне доверию, всем своим видом выражаю нежелание идти. При одной только мысли, что я могу встретить на углу обманутую мною шестерку, меня охватывает малодушный страх. Я отчетливо представляю, что ждет меня при встрече. Они будут мстить мне, изгаляться надо мной за каждый несъеденный кусок хлеба. И кто знает, хватит ли у меня на этот раз терпения противостоять их изощренным истязаниям!
Но может быть, Глисты и его приятелей нет на их излюбленном месте? Мало ли куда они могут уйти — в лес, на реку, в кино, на военное кладбище, где хоронят разбившихся летчиков? Я осторожно высовываюсь из калитки и одним глазком смотрю на пригорок. Там, действительно, нет ни души. Я понимаю, что риск — благородное дело, и, собравшись с духом, выхожу на улицу. Быстро перебегаю дорогу. Теперь все решают секунды. Прижимая к груди чужое письмо, я бегу по деревянным мосткам к четырехоконному дому Троцкого.
Есть еще, чего я побаиваюсь, кроме шестерки. Это огромная овчарка Вега, готовая, кажется, разорвать каждого, кто сунется во двор Троцкого. Стоит только переступить порог, как она уже несется к воротам, гремя цепью и злобно скаля зубы.
Вот и калитка. Я слышу, как в глубине двора сердито завозилась Вега.
Я поднимаюсь на цыпочки, но до звонка мне все равно не дотянуться: по меньшей мере не хватает полруки.
Тогда я взбираюсь на высокое крыльцо с никогда не отпираемой дверью и негромко, чтобы не слишком злить пса, стучу в ближайшее окно.
Тотчас же предупредительным лаем отзывается Вега: дескать, я тут рядом, не забывай!
Вскоре в приоткрытом окне появляется унылое морщинистое лицо Троцкого. Увидев меня, он удивленно вскидывает свои кустистые седые брови.
— Тебе чего, мальчик?
— Вот, письмо вам, — протягиваю я.
— От кого? — он берет письмо и пробегает взглядом надпись на конверте. — Как оно к тебе попало?
— Его бросили к нам в ящик!
— Подожди, — говорит он и скрывается в комнате. Я знаю, чем он меня угостит. У него самая лучшая черная смородина в городе. Ею он одаривает соседей и знакомых.
Так и есть. Мне он тоже выносит стакан черной смородины.
— Мальчик, это тебе, — говорит он и напоминает: — стакан вернешь…
— Верну…
Я поднимаю глаза и вдруг вижу сворачивающих на нашу улицу Глисту, Ворону и их свиту. О том, чтобы убежать, нечего и думать: нас разделяют всего несколько десятков шагов. Да и ноги от страха не очень слушаются.
— Глядите, Терпеливый! — кричит кто-то из пацанов.
— Окружай его! — восклицает Ворона.
Шестерка рассыпается и окружает меня по всем правилам военного искусства: кто-то заходит справа, кто-то слева, а кто-то продолжает наступать в центре. Все мои попытки вырваться из окружения ни к чему не приводят. Меня опрокидывают, заводят назад руки. Лицом я давлю рассыпанные в пыли ягоды. К щекам, к подбородку, ко лбу прилипают синие ошметки.
— Почему не принес хлеба? — слышу я над собой гнусавый голос Глисты.
— Потому что кончился! — кричу я, давясь пылью.
— А сам жрал! Смотри, какую морду наел! — держа за волосы, Глиста поворачивает мою голову.
Все дружно буравят меня взглядами. Но видик у меня еще тот, и кое-кто уже начинает переглядываться, веселиться.
— Ой, хлеб ел, киселем запивал! — кривляется Ворона.
— Спросите его, вкусный кисель? — подливает масло в огонь Глиста.
— Вкусный кисель?
— Вкусный кисель?
Я не могу пошевелить руками. Мне остается одно, и я плюю в чье-то близкое лицо. Тотчас же откуда-то сбоку меня достает колючая затрещина. По-прежнему мой главный враг — Глиста. Он костлявой хваткой держит мои руки. Я изворачиваюсь и изо всех сил ударяю его ногой в пах. От неожиданности он отпускает меня. Я рывком поднимаюсь и бегу в сторону нашего дома.
Сильный удар по голове на какие-то мгновения оглушает меня. Я ощущаю, как по шее за воротник медленно течет тоненькая струйка. Я дотрагиваюсь до затылка, смотрю на свои пальцы. Кровь!.. При виде ее мне становится плохо. Еще несколько нетвердых шагов, и я оседаю на деревянные мостики возле нашего дома. Кажется, теряю сознание…
6
Я так и не знаю, кто бросил в меня камень. Думаю, что Глиста, потому что мой удар ему в пах тоже чего-то стоил. В конечном счете, мы с ним квиты. Вот только что-то медленно заживает ранка. Доктор считает, что камень занес инфекцию. Я понимаю, что Глиста не выбирал, чем запустить в меня. Схватил первое, что попало под руку. Удивительно другое, что я не питаю к нему никакой злости. Ни к нему, ни к его свите. Мне почему-то кажется, что после этой истории с камнем они непременно примут меня в свою компанию. Ведь они не могут не оценить, что я не выдал их. Сколько ни допытывались взрослые, кто ударил меня, я так и не ответил. Особенно настаивала, чтобы я сказал правду, мама. Как депутат городского Совета, она знала всех избирателей своего участка и могла напрямую связаться с родителями того же Глисты или Вороны.
Одна Луша не донимает меня дотошными расспросами, не посягает на мои тайны. С утра она возится по хозяйству, а после обеда садится на край моей кровати и до самого вечера, пока не возвращается мама, рассказывает о себе, о своих подругах, о том, как понаехали уполномоченные и стали собирать колхоз. Я умею читать с пяти лет, и поэтому быстрые жесты Луши легко складываются на моих глазах в понятные предложения. Судя по ответам, меня она тоже хорошо понимает.
И вообще мне с Лушей необыкновенно хорошо. Я готов часами разговаривать с ней о чем угодно, и мне нисколечко не надоедает. Да и у нее в городе, кроме меня, больше нет друзей. Из деревни, правда, иногда кто-нибудь приезжает. Но здесь, как она заверяет, я ее единственный дружок.