История одной гречанки - Антуан Франсуа Прево 5 стр.


Его сговорчивость удивила меня не меньше, чем напутала прежняя суровость. До сих пор не знаю, чем объяснить ее. Я была несказанно рада, что удалось преодолеть столь страшное препятствие, и несколько раз посылала разузнать, тронула ли моя просьба ваше сердце. Ответ ваш был неясен. Теперь же, к величайшей радости, я на опыте убедилась, что вы занялись участью несчастной невольницы и что свободой я обязана не кому другому, как именно вам, благороднейшему из людей.



Если при чтении этой исповеди у читателя возникли те же мысли, что и у меня, то он не удивится, что, выслушав ее до конца, я погрузился в глубокое раздумье. Оставляя в стороне восторженные отзывы Шерибера, я убедился, что юная гречанка и в самом деле наделена незаурядным умом. Я восхищался тем, что без помощи иного наставника, кроме природы, ей удалось так удачно выходить из затруднений и что, говоря о своих мечтах и размышлениях, она большинству своих помыслов придавала чисто философический оборот. Она была очень развита, причем нельзя было предположить, что эти мысли она у кого-то заимствовала, ибо дело происходило в стране, где мало предаются умственным занятиям. Поэтому я решил, что у нее от природы богатый внутренний мир и в сочетании с на редкость трогательной внешностью она представляет собою поистине необыкновенную женщину. В приключениях ее я не находил ничего особенно возмутительного, ибо уже прожил в Константинополе несколько месяцев и мне изо дня в день доводилось слышать самые диковинные истории, связанные с невольницами; в дальнейшем моем повествовании найдется немало таких примеров. Не удивил меня и рассказ о том, как ее воспитывали. Ведь Турция полна гнусными отцами, которые готовят дочерей к разврату, и только этим и заняты ради хлеба насущного или ради приумножения своих достатков.

Но, принимая во внимание впечатление, произведенное на нее, как она уверяла, нашей краткой беседой, а также причины, по которым она вздумала именно мне быть обязанной своей свободой, я не мог вполне довериться тому простодушному и невинному виду, с каким она говорила со мною. Чем больше я приписывал ей ума, тем больше подозревал в ней ловкости; именно старания, которые она прилагала, чтобы убедить меня в своей наивности, и внушали мне недоверие. В наше время, как и в древности, только в иронической поговорке упоминают о чистосердечии греков. Поэтому в лучшем случае я мог считать правдоподобным лишь следующее предположение: стосковавшись в серале и рассчитывая, быть может, на большую свободу, она решила уйти от Шерибера и переменить обстановку, а чтобы внушить мне нежное чувство, вздумала воспользоваться нашей беседой и подойти ко мне с той стороны, которая показалась ей во мне самой уязвимой. Я допускал, что она действительно испытала волнения сердца и ума, о которых говорила, а причину их нетрудно было отыскать, ибо девушке вряд ли мог доставить много радости дряхлый старик. Недаром она с похвалой отзывалась об умеренности паши. Ради полной откровенности замечу, что сам я находился тогда во цвете лет, а внешность моя, если верить окружающим, вполне могла произвести впечатление на девушку из сераля, в которой я предполагал не только живой ум, но и пылкий темперамент. Добавлю также, что бурные порывы, в которых изливалась ее радость, не соответствовали ее суровому осуждению своего прошлого. Ее исступленный восторг не был достаточно обоснован. Разве что предположить, что по воле небес ее взгляды сразу изменились, иначе непонятно, отчего она до такой степени тронута оказанною ей услугой? И почему она вдруг так возненавидела обиталище, жаловаться на которое могла только потому, что пресытилась царящим там изобилием?

Из всех этих рассуждений, часть коих пришла мне на ум еще во время ее рассказа, я сделал вывод, что оказал красивой женщине услугу, в которой мне незачем раскаиваться, однако на нее имели бы такое же право и все остальные красивые невольницы; и хотя я взирал на гречанку с восхищением и был, конечно, польщен тем, что она, по-видимому, желает понравиться мне, уже одна мысль, что она вышла из рук Шерибера, побывав до него в объятиях другого турка, а то и многих любовников, которых она от меня скрыла, — удержала меня и предохранила от искушения, которому я по молодости легко мог бы поддаться.

В то же время мне хотелось точнее узнать ее виды на будущее. Она должна была понимать, что, поскольку я вернул ей свободу, я не имею права чего-либо требовать от нее, а, напротив, жду, чтобы она сама рассказала мне о своих намерениях. Я не стал задавать ей вопросов, а она не торопилась делиться со мною своими планами. Она вновь заговорила об европейских женщинах, об основах, на коих зиждется их воспитание, стала выспрашивать у меня всякие подробности, а я с удовольствием отвечал ей. Было уже очень поздно, когда я заметил, что мне пора уходить. Она так и не заикнулась о своих намерениях, а все только твердила о том, как она счастлива, как признательна и как ей приятно слушать меня; поэтому, прощаясь, я вновь предложил ей свои услуги и сказал, что если дом и заботы приютивших ее людей окажутся ей по душе, то она ни в чем не будет здесь нуждаться. Я обратил внимание, что она весьма пылко попрощалась со мною. Она называла меня своим повелителем, властелином, отцом, словом, давала мне все нежные имена, обычные в устах восточных женщин.

Закончив еще несколько важных дел, я, прежде чем лечь спать, снова представил себе все обстоятельства моей встречи с гречанкой. Она даже явилась мне во сне. Проснувшись, я был полон этими мыслями и первым делом послал к учителю узнать, как Теофея провела ночь. Меня не влекло к ней так, чтобы это внушало мне тревогу, однако воображение мое пребывало в плену ее прелестей; я не сомневался, что она будет уступчивой, а потому, признаюсь, стал задумываться о том, стоит ли мне затевать с нею любовную игру. Я размышлял о том, что можно себе в этом отношении позволить, не противореча доводам рассудка; запятнана ли она ласками двух своих любовников и должно ли внушать мне отвращение нечто такое, чего я и не заметил бы, если бы не знал об этом? Такого рода изъян мог быть заглажен в течение нескольких дней отдыхом и уходом, особенно в том возрасте, когда природа беспрестанно возрождается сама собою. К тому же из всего рассказанного ею самым правдоподобным показалось мне, что она еще находится в полном неведении любви. Ей едва исполнилось шестнадцать лет. Шерибер, конечно, не был в состоянии вызвать в ее сердце нежность, а в Патрасе она не могла питать такого чувства к сыну губернатора, ибо была еще ребенком, не говоря уже о том, что, по ее словам, он внушал ей отвращение. Я подумал, как заманчиво было бы дать ей вкусить сладость любви, а чем больше я размышлял об этом, тем больше льстил себя надеждой, что уже отчасти внушил ей нежное чувство. Такие мысли заглушили во мне все сомнения, подсказанные щепетильностью. Утром я встал совсем другим человеком и, хотя и не собирался торопить события, все же решил еще до вечера слегка подготовить их.

Силяхтар пригласил меня отобедать с ним. Он подробно расспрашивал меня о том, в каком состоянии я оставил свою невольницу. Я напомнил ему, что теперь ее уже не следует называть так; заверив его, что я намерен оставить за нею все права, которые я ей возвратил, я еще раз решительно подтвердил, что она мне совершенно безразлична. Силяхтар заключил, что это позволяет ему осведомиться, где она поселилась. Такой вопрос поставил меня в затруднительное положение. Мне удалось уклониться от ответа, лишь прибегнув к приятной болтовне об отдыхе, в котором она нуждается по выходе из сераля Шерибера, и о том, что я окажу ей дурную услугу, разгласив тайну ее убежища. Но силяхтар так убедительно поклялся мне, что ей нечего опасаться его домогательств и что он отнюдь не намерен ни тревожить, ни к чему-либо принуждать ее силой, что с моей стороны было бы неприлично усомниться в искренности его слов, особенно после того как он с доверием отнесся к моим. Я назвал ему адрес учителя. Он еще раз весьма горячо подтвердил свое обещание, и я вполне успокоился. Мы продолжали толковать о необыкновенных достоинствах Теофеи. Не без труда подавил он свое увлечение. Он признался, что никогда еще не был до такой степени очарован женщиною.

— Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не взяла верх над чувством долга, — сказал он.

Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так ценилась бы врожденная порядочность.

В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.

— Я поспешил передать ее вам потому, что боялся, как бы при ближайшем знакомстве увлечение мое не разгорелось еще сильнее и как бы любовь не взяла верх над чувством долга, — сказал он.

Так говорить, подумалось мне, может только благородный человек, а надо отдать туркам справедливость, что немного найдется народов, у которых так ценилась бы врожденная порядочность.

В то время как он столь благородно излагал мне свои чувства, ему доложили о паше Шерибере; паша появился в ту же минуту, причем вид у него был до того взволнованный и сердитый, что мы поспешили осведомиться, что именно тому причиною. С силяхтаром он был дружен, как и я, именно по рекомендации одного из них я и подружился с другим. В ответ Шерибер швырнул к нашим ногам мешок с червонцами; в нем была тысяча экю.

— Как прискорбно быть одураченным собственными рабами! — воскликнул он. — Вот мешок с золотом, который украл у вас мой домоправитель, — добавил он, обращаясь к силяхтару, — и это не единственная его кража! Я вырвал у него под пыткой страшное признание. Я сохранил ему жизнь лишь для того, чтобы он еще раз в вашем присутствии признался в своем преступлении. Я умер бы от стыда, если бы этот гнусный раб не восстановил истину.

Паша попросил у силяхтара разрешения ввести домоправителя. Но нам с силяхтаром хотелось сначала получить кое-какие разъяснения и тем самым подготовиться к предстоящей сцене.

Паша пояснил, что у него есть слуга, завидующий домоправителю, ибо тот захватил в доме большую власть; слуга этот из зависти стал следить за домоправителем и заметил, что силяхтарский евнух, явившийся за юной невольницей, прежде чем принять ее, отсчитал домоправителю много червонцев. Еще ничего не подозревая, слуга заговорил с домоправителем о том, чему оказался свидетелем, просто из любопытства, желая узнать, о какой сумме идет речь. Но домоправитель, смущенный тем, что его застигли в такую минуту, сразу же стал заклинать слугу держать язык за зубами и в виде поощрения сделал ему дорогой подарок. А это, наоборот, только распалило желание слуги погубить его. Сознавая, что его могут обвинить в неверности, и боясь соответствующего наказания, слуга поспешил доложить о своих подозрениях паше, а тот без труда добился истины. Под угрозами домоправитель признался, что, когда силяхтар явился к паше с просьбой продать ему гречанку, он слышал учтивый спор двух вельмож о цене невольницы; хозяин его считал для себя счастьем, что может угодить своему блистательному другу, и поэтому настаивал на том, что отдаст рабыню даром. Заметив, что друзья разошлись, так и не закончив благородного поединка, домоправитель пошел вслед за силяхтаром и, сделав вид, будто он послан пашою, сказал, что раз он упорствует, не желая принять невольницу в виде подарка, то пусть заплатит за нее тысячу экю Он добавил, что уполномочен получить деньги и передать невольницу тем, кто явится за нею от имени силяхтара. Шерибер же со своей стороны приказал домоправителю доставить ее к силяхтару и, вполне положившись на него, поверил его докладу о том, что поручение исполнено. Зато когда паше стало ясно, что его обманули не хуже силяхтара, он пришел в дикую ярость. Он слепо доверял этому человеку управление своими делами, теперь же у него возникли подозрения, что тот обманывает его не в первый раз. Поэтому, как для того, чтобы наказать негодяя за это преступление, так и для того, чтобы вызвать у него признание в предшествующих, паша приказал подвергнуть в своем присутствии виновника таким жестоким истязаниям, что вырвал у него признание во всех его прежних проделках. Историю с Теофеей Шерибер почел особенно гнусным мошенничеством. Он не мог простить домоправителю, что по его вине был так несправедлив к свободной женщине.

— Я не только не стал бы обращаться с нею как с невольницей, — сказал он нам, — а принял бы ее как дочь; я отнесся бы с уважением к ее горестям, позаботился бы о ее судьбе, и я безмерно удивлен, что она никогда не жаловалась мне и тем самым не открыла истину.

Силяхтара этот рассказ изумил куда больше, чем меня. Тем временем я по-прежнему умалчивал о том, во что посвящать их не было надобности, и говорил с Шерибером в таком духе, что силяхтар убедился в моем нежелании быть замешанным в эту историю. Когда ввели домоправителя, хозяин заставил его рассказать нам, при каких обстоятельствах он нашел юную гречанку и как он коварно воспользовался ее простодушием, чтобы превратить в рабыню. Судьба этого подлеца, тут же отправленного на казнь, как он того и заслуживал, мало трогала нас.

Когда все это разъяснилось, силяхтар легко согласился принять от паши мои червонцы и на другой день прислал их мне домой. Но едва Шерибер расстался с нами, как силяхтар снова, и притом с необыкновенным пылом, заговорив о Теофее, спросил, каково мое мнение об этом странном приключении.

— Если она не рождена рабынею, значит она происхождения гораздо более высокого, чем можно предполагать, — сказал он.

Он рассуждал так, основываясь на мысли, что хорошее воспитание в Турции, как и всюду, служит признаком благородного происхождения; исключением являются только те люди низшего звания, у которых развивают какой-либо талант с целью извлекать из него прибыль. Во Франции, например, никого не удивит изящество и благовоспитанность учителя танцев, в то время как если мы заметим те же манеры у человека, нам не знакомого, то мы сразу же поймем, что он благородного происхождения. Я предоставил силяхтару развивать эти рассуждения и не сказал ничего, что могло бы опровергнуть или подтвердить их. Но догадки его и на меня произвели впечатление; припоминая ту часть рассказа Теофеи, где речь шла о смерти ее отца, я недоумевал: как же я обратил так мало внимания на то, что его обвиняли в похищении гречанки и ее дочери? Мне показалось вполне возможным, что Теофея и есть та девочка, которая исчезла вместе с матерью, когда ей было всего лишь два года. Но как проверить это? Да и подозревала ли она сама, что история эта хоть в малой степени связана с ее собственными приключениями? Все же я решил из любопытства еще раз расспросить ее и поговорить об этом при первой же нашей встрече.

Мой камердинер был единственным из слуг, знавшим о моих отношениях с Теофеей; я твердо решил держать эти встречи в тайне и ходить к учителю греческого только поздно вечером. Я отправился к нему, когда уже совсем стемнело. Он мне сказал, что час тому назад приходил турок, с виду вполне благообразный, и настоятельно просил переговорить с молодой гречанкой, которую он, однако, называл Зарой, как ее звали в серале. Она отказалась повидаться с ним. Турок был весьма огорчен этим и оставил у учителя ларчик, который ему было поручено передать гречанке вместе с запиской, как принято у турок, причем он настойчиво просил прочитать ей то, что там написано. Теофея также отказалась и от записки и от ларчика. Учитель передал мне и то, и другое. Я отнес их к ней и просил распечатать записку в моем присутствии, ибо мне, даже больше, чем ей, не терпелось вникнуть в суть этого приключения. В отличие от Теофеи, я сразу же понял, что это любовная интрига силяхтара. Послание было составлено в сдержанном тоне, однако чувствовалось, что сердце пишущего глубоко тронуто ее чарами. Ее просили быть вполне уверенной в дальнейшем своем благополучии, если она соблаговолит принять покровительство человека, все достояние коего к ее услугам. Посылая ей некоторую сумму денег, помимо прочих богатых подарков, пишущий считает это свое подношение всего лишь слабым доказательством щедрот, которые он готов постоянно приумножать. Я откровенно объяснил Теофее, кто, по-моему, автор этого послания, и добавил, предоставляя ей возможность поделиться со мною своими чувствами, что, с тех про как силяхтар не считает ее рабыней, он преисполнен к ней не только любви, но и уважения. Но она, казалось, была совершенно равнодушна к тому, какого он о ней мнения; поэтому, потакая ей, я отдал учителю ларчик с тем, чтобы он возвратил его посланцу силяхтара, когда тот опять к нему явится. Теофея немного досадовала, что распечатала записку и, следовательно, уже не может сделать вид, будто не знает, о чем в ней шла речь; между тем, поразмыслив, она, исключительно по собственному побуждению, решила ответить на письмо.

Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто, без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в дальнейшем от подобного рода посягательств.

Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.

Назад Дальше