Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее отложить на время все расспросы и умствования.
— У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его — в восхищении, которое вы вызываете во мне, — сказал я. — Но прежде чем объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я продолжал:
— Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
— Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому признаться в своих догадках?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил я. — Но я восторгаюсь многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека, каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли, что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил негодяй, преступно наделивший вас своим именем.
Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то исступлении поднялась с места.
— Ах, я так долго размышляла об этом! — воскликнула она. — Но я боялась обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
— Увы! — добавила она тотчас же, — зачем предаваться предположениям, которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам «позор» и «страдания», я постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет на ее детские годы, но и сказать — не слыхала ли она на суде у кади имя греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей, обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль, нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал посвятить любовным забавам, прошел в обсуждении деловых, житейских вопросов.
Уходя от нее, я пожалел, что был чересчур сдержан с женщиной, только что вышедшей из сераля, особенно после того, что она сама рассказала мне о прочих обстоятельствах своей жизни. Я задавал себе вопрос: если предположить, что она действительно расположена ко мне, как я замечал до сих пор, то намерен ли я вступить с нею в связь и, как говорится во Франции, взять ее на содержание; теперь такие отношения уже представлялись мне гораздо желаннее, чем раньше, и, думал я, мне следует, не прибегая к излишним ухищрениям, просто сделать ей соответствующее предложение. Если она примет его благосклонно, в чем, казалось мне, я могу быть вполне уверен, то страсть силяхтара ничуть не должна меня беспокоить, ибо он самолично уверял меня, что не собирается ничего добиваться путем насилия. Если же наведенные мною справки прольют свет на ее происхождение (а это несколько возвысило бы ее в моих глазах, хотя и не стерло бы следов унижений, о которых она мне поведала), то, что бы я ни узнал, правда может только усилить мое влечение к ней, ей же она ничуть не помешает вступить со мною в те отношения, какие я хотел ей предложить. Я окончательно утвердился в своем намерении. По этому можно судить, как далек я еще был от истинной любви.
На другой день я отправился к кади и напомнил ему о греке, которого он приговорил к смерти. Он отлично помнил дело и рассказал мне все подробности; мне хотелось знать имена людей, причастных к этой истории, и я был очень рад, что он по нескольку раз упомянул их. Греческого вельможу, у которого похитили жену, звали Паниота Кондоиди. Не кто иной, как он, опознал похитителя на улице и потребовал, чтоб его задержали. Но встреча с преступником, добавил кади, не принесла греку радости, а только утолила его жажду мести: ни жену его, ни дочку, ни драгоценностей разыскать не удалось. Меня очень удивило, когда я понял, что никаких попыток предпринять что-либо в этом направлении не было сделано. Я даже выразил кади свое недоумение.
— Что же мог я еще предпринять? — возразил кади. — Преступник сказал, что похищенная дама и девочка умерли. Он, несомненно, говорил правду, ибо указать, где они находятся, если они действительно живы, было для него единственным средством спасти свою жизнь. Услышав приговор, он стал сбивать меня с толку всякими россказнями, но я вскоре понял, что он просто старается избежать кары.
Я вспомнил, что казнь и в самом деле была отложена, и попросил кади пояснить, что было тому причиною. Он ответил, что преступник, попросив разрешения поговорить с ним с глазу на глаз, предложил ему, ради спасения своей жизни, не только представить ему дочь господина Кондоиди, но даже тайно доставить ее к нему в сераль; он сослался на ряд обстоятельств, которые придавали его обещанию некоторую убедительность. Однако все старания разыскать девушку оказались тщетными; когда же кади понял, что все это лишь выдумка несчастного, прибегающего ко лжи ради спасения жизни, он так возмутился его подлостью и бесстыдством, что ухищрения преступника только ускорили казнь. Я не мог не высказать турецкому судье несколько соображений насчет его образа действий.
— Что мешало вам, — сказал я, — продержать узника еще несколько дней и навести справки в тех местах, где он жил после своего преступления? Разве вы не могли выведать у него, где именно и отчего умерла гречанка? Наконец, разве так трудно было пойти по ее следам и проверить малейшие обстоятельства ее жизни? Так поступают судьи у нас в Европе, — добавил я, — и даже если допустить, что честность у нас ценится не выше, чем у вас, то в раскрытии преступлений мы преуспеваем гораздо больше.
Кади почел слова столь разумными, что даже поблагодарил меня, однако несколько суждений, высказанных им насчет обязанностей судьи, убедили меня, что у турецких блюстителей правосудия сознание собственного достоинства преобладает над просвещенностью.
Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне, что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его знают все его соотечественники. Теперь оставалось только отыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными.
Я узнал у кади не только имя греческого вельможи, но и его местожительство; им оказался городок в Морее, именуемый турками Акад. Я думал, что мне трудно будет завязать там с кем-нибудь знакомство, и поэтому решил обратиться непосредственно к паше этой провинции. Но тут я узнал, что в Константинополе находится много торговцев невольницами из тех мест, и мне так повезло, что первый же, к которому я пришел, сказал мне, что сеньор Кондоиди уже больше года живет в Константинополе и что его знают все его соотечественники. Теперь оставалось только отыскать его дом. Торговец невольницами тут же оказал мне эту услугу. Я не замедлил отправиться туда; успех первых хлопот подогрел мое рвение, и мне стало уже казаться, что я вот-вот достигну цели. Судя по жилищу и облику греческого вельможи, я понял, что он не особенно богат. Передо мною оказался отпрыск одного из тех древних родов, потомки коих не столь блистают знатностью, сколько гордятся ею, а здесь они до такой степени унижены турками, что даже если бы и имели возможность вести более широкий образ жизни, то не стали бы кичиться своим богатством. Короче говоря, Кондоиди можно было принять за добропорядочного провинциального дворянина; он встретил меня учтиво, даже предварительно не осведомившись о том, кто я такой, ибо, уходя от кади, я отослал свой экипаж. Он ждал моих объяснений без особого интереса и предоставил мне возможность не торопясь высказать все, что я заранее подготовил. Дав ему понять, что мне известны пережитые им невзгоды, я попросил у него прощения за то, что по многим причинам интересуюсь вопросами, которые ему легко будет разъяснить мне; а именно: я хотел бы знать, сколько лет прошло с тех пор как он лишился жены и дочери. Он ответил, что беда случилась лет четырнадцать-пятнадцать тому назад. Срок этот так точно совпадал с возрастом Теофеи, особенно если принять во внимание, что тогда ей было два года, что все мои сомнения показались мне почти что разрешенными.
— Допускаете ли вы, — продолжал я, — что, вопреки утверждению похитителя, хотя бы одна из них еще жива? Надо думать, что вам хотелось бы, чтобы выжившей оказалась ваша дочь; в таком случае не были бы вы признательны тем, кто подал бы вам надежду в один прекрасный день вновь обрести ее?
Я ожидал, что вопрос мой приведет его в восторг; однако он, пребывая все в том же безразличном состоянии, возразил мне, что время, уже залечившее скорбь об этой утрате, не дает никаких оснований надеяться на чудо, которое могло бы ее возместить, что у него несколько сыновей и что наследства, которое он им оставляет, едва хватит на поддержание чести их рода; дочь же его, если и предположить, что она жива, вряд ли сохранила добродетель, оказавшись в руках негодяя, да еще в такой стране, как Турция. А потому он не может представить себе, чтобы она была достойна вновь войти в родную семью.
Из всех этих доводов последний показался мне самым веским. Однако мне подумалось, что такого рода открытие, а главное — его неожиданность создают наилучшие условия для пробуждения в человеке естественных чувств; поэтому я всеми силами старался вызвать их.
— Я не вхожу в рассмотрение того, насколько основательны ваши доводы и сомнения, — живо возразил я, — ибо они никак не могут опровергнуть непреложный факт. Ваша дочь жива. Оставим в стороне ее нравственность, о которой я не берусь судить; зато я осмеливаюсь поручиться вам за ее ум и обаяние. От вас одного зависит вновь встретиться с ней, и я сейчас запишу вам ее адрес.
Я попросил перо, написал имя учителя и тотчас же удалился.
Я был убежден, что если он не совсем бесчувственен, то не выдержит ни минуты и поддастся естественному порыву; поэтому я уехал до того преисполненный надежды, что, в расчете на радостное зрелище, направился прямо к учителю, воображая, что отец окажется там чуть ли не раньше меня. Я не пошел к Теофее; я хотел насладиться ее удивлением и радостью. Но когда прошло несколько часов, а отец все не появлялся, у меня зародилось опасение, что надежда моя не оправдается, и я в конце концов рассказал ей все, что предпринял, чтобы выполнить свое обещание; теперь я уже ничуть не сомневался, что действительно разыскал ее отца. Признания негодяя, злоупотребившего ее детским простодушием, произвели на нее особенно сильное впечатление.
— Меня не огорчит, если я так и не узнаю правду о моем происхождении, — сказала она, — если же я вполне удостоверюсь в том, что обязана жизнью вашему греческому вельможе, то не буду в обиде, что он не решается признать меня своим ребенком. Но, так или иначе, я горячо благодарю небо за то, что оно дает мне отныне право не считать своим отцом человека, которого я больше, чем кого-либо на свете, ненавидела и презирала.
При этой мысли она так растрогалась, что глаза ее заволоклись слезами; она раз двадцать повторила, что теперь ей кажется, словно не кому иному, как мне, она обязана жизнью, ибо снять с нее позор ее прежнего существования — значит в полном смысле слова возродить ее для новой жизни.
Но я считал, что дело, за которое я взялся, еще не закончено, и в пылу, еще не угасшем во мне, я предложил ей поехать вместе со мною к Кондоиди. У природы свои права, против которых сердцу человека никак не устоять, как бы черств или корыстен он ни был. Мне думалось, что когда Кондоиди увидит свою дочь, услышит ее голос, встретит ее взгляд, почувствует тепло ее объятий, то в нем непременно пробудятся отцовские чувства. Он не отрицал, что дочь его еще может отыскаться. А над всеми прочими возражениями, надеялся я, восторжествует сама природа. Между тем Теофея высказала некоторые опасения.
— Не лучше ли оставаться неопознанной и скрытой от всего света? — заметила она.
Я не стал вдаваться в сущность ее сомнений и почти насильно увез ее с собою.
Было уже довольно поздно. Я провел часть дня в одиночестве у учителя; успев приспособиться к некоей таинственности, я велел прислать мне туда обед с моим камердинером. Пока я уговаривал Теофею отправиться со мною, стало смеркаться, а когда мы приехали к Кондоиди, было уже совсем темно. Он еще не возвратился из города, куда отправился днем по делам, но его слуга, уже видевший меня утром, предложил мне, в ожидании хозяина, поговорить с его тремя сыновьями. Я не только не отверг этого предложения, а, наоборот, счел его чрезвычайно благоприятным. Меня ввели к ним вместе с Теофеей; на голову ее была накинута чадра. Едва я сказал юношам, что виделся утром с их отцом, а теперь приехал к нему по тому же вопросу, как мне стало ясно, что они уже осведомлены о сути дела, а тот, которого я по внешнему виду принял за старшего, холодно возразил мне, что вряд ли мне удастся впутать их отца в столь сомнительную и неправдоподобную историю. В ответ я привел соображения, позволявшие мне судить обо всем иначе; поколебав их своими доводами, я попросил Теофею откинуть чадру, чтобы братья могли узнать в ее лице родственные черты. Двое старших взглянули на нее чрезвычайно холодно, зато младший, которому было не более восемнадцати лет — причем он поразил меня сходством с сестрою, — едва взглянув на нее, бросился к ней с распростертыми объятиями и стал ее без конца целовать. Теофея, не решаясь принимать его ласки, смущенно уклонялась от них. Но двое старших не замедлили выручить ее из столь стеснительного положения. Они подошли и стали грубо вырывать ее из рук брата, а тому грозили гневом отца, говоря, что он будет крайне возмущен поведением, идущим вразрез с его планами. Меня самого возмущала их черствость, и я резко упрекал их, что не помешало мне просить Теофею сесть и дожидаться Кондоиди. Помимо моего камердинера, нас сопровождал учитель, и этих двух мужчин было достаточно, чтобы оградить меня от каких-либо оскорблений.
Наконец, отец приехал, но — чего я никак не мог предвидеть — едва он узнал, что я его дожидаюсь и что со мною девушка, как он выскочил из комнаты, словно ему грозила какая-то опасность, и велел слуге, принявшему меня, передать мне, что после объяснения, состоявшегося между нами, его весьма удивляет мое упорное желание навязать ему девушку, которую он не считает своей дочерью. Грубость его меня глубоко возмутила; взяв Теофею за руку, я сказал ей, что вопрос об ее происхождении не зависит от прихоти ее отца и что, поскольку она явно его дочь, не имеет ни малейшего значения, признает он ее или нет.
— Свидетельство кади и мое свидетельство, — добавил я, — будут иметь не меньшую силу, чем признание вашей семьи, и к тому же я не вижу никаких оснований сокрушаться о том, что вам отказывают здесь в родственных чувствах.
Мы с нею удалились; присутствующие не оказали мне ни малейших знаков внимания и не проводили нас до порога. Я не мог сетовать на юношей, коим был совершенно незнаком, и мне легче было простить им эту неучтивость, чем жестокосердие, которое они проявили в отношении своей сестры.
Враждебность родственников огорчила бедную девушку больше, чем я предполагал, принимая во внимание, как неохотно она согласилась сопровождать меня. Я собирался изложить ей свои намерения, когда мы возвратимся к учителю, а разыгравшаяся сцена только подтвердила правильность задуманного мною. Однако грустное настроение, в котором она пребывала весь вечер, убеждало меня, что время выбрано мною неудачно. Я ограничился тем, что несколько раз принимался убеждать ее не расстраиваться, поскольку она может не сомневаться, что будет обеспечена всем необходимым. На это она отвечала, что самое дорогое для нее — уверенность, что чувства мои к ней останутся неизменными; но, хотя она была, казалось, вполне искренна, мне все же послышалась в ее словах горечь; я подумал, что за ночь грусть ее может развеяться, а потому лучше отложить разговор на завтра.