Ксения побелела еще больше, хотя больше, кажется, было уж некуда. После недели, проведенной у бабушкиной постели, она и так стала белее больничных простыней. Впрочем, это было и немудрено: простыни в больнице были серыми.
Палата была огромная, мужчины и женщины лежали вместе. Но и такой палате надо было радоваться: старуху, к тому же бывшую попадью, вообще не брали в больницу. Ксения устроила ее сюда, в Сокольники, просто чудом, через знакомого священника, у которого брат работал здесь врачом.
Игнат пришел в больницу час назад, как только окончились лекции. Весь этот час он простоял за спиной у сидящей на табуретке рядом с кроватью Ксении. Ему показалось, что она не заметила, как он пришел, и точно так же не заметила бы, если бы он исчез. Но при этих словах соседки она вдруг обернулась и посмотрела на него так, что он безотчетно шагнул к ней и присел на корточки рядом с ее табуреткой.
– Игнат!.. – В глазах Ксении не было слез, потому что они были до краев полны отчаянием. – Может быть, еще можно помочь?.. Я… сейчас врача…
Игнат понимал, что помочь уже нельзя. Евдокия Кирилловна, не открывая глаз, тихо перебирала то рубашку на себе, то край одеяла. В деревне не принято было скрывать от детей подробности жизни и смерти, поэтому Игнат с детства видел и покойников, и умирающих. И знал, что предвещают такие вот судорожные движения – когда умирающий начинает обирать себя.
Он хотел сказать, что сам позовет врача. Но, положив руку на Ксенино плечо, почувствовал, что ее бьет мелкая дрожь.
– Позови, – сказал он. – Поищи врача, Ксёна. Я с бабушкой посижу.
Может, это было неправильно, но он не хотел, чтобы Ксения присутствовала при бабушкином последнем вздохе.
Как только Ксения вышла из палаты, Евдокия Кирилловна открыла глаза. Вряд ли она нарочно ждала, пока внучка уйдет, – всеми ее проявлениями руководила уже не жизнь, а смерть.
– Игнат. – Голос ее звучал спокойно, совсем без чувств, как никогда не звучал при жизни. – Ведь ты ее не оставишь?
Он встал над кроватью так, чтобы Евдокия Кирилловна хорошо его видела.
– Не оставлю.
– Она без тебя погибнет.
– Не оставлю, – повторил он. – Не беспокойтесь, бабушка.
Он любил старушку и всегда был к ней внимателен. Но сейчас он произнес эти слова не для того, чтобы успокоить ее перед смертью. Он просто высказал то, что знал о себе твердо.
Евдокия Кирилловна закрыла глаза. Игнату показалось, светлая тень пробежала по ее лицу. Он и не думал, что тень бывает светлой. Оказалось, бывает.
– Отмучилась, – сказала соседка. И неожиданно добавила совсем другим, человеческим тоном: – Царство Небесное, вечный покой.
Игнат услышал у себя за спиною короткий вскрик. Ксения застыла на пороге палаты. Он едва успел подхватить ее, чтобы она не упала навзничь.
К поезду они, конечно, опоздали.
Игнат с трудом нашел извозчика – их мало было в такую вьюгу, какая разыгралась этим вечером в Москве, и никто не хотел ехать из Сокольников на Брестский вокзал.
В первые часы после бабушкиной смерти, когда пришлось хлопотать в больнице, Ксения выглядела такой спокойной, что Игнат смотрел на нее с опаской. Она не плакала, не вздрагивала больше, а когда он попытался ее обнять, тихо, но твердо отвела его руку. Она была окружена своим горем, как броней, и им же была защищена.
Хлопоты, впрочем, оказались недолгими. Покойницу согласились подержать в больничном морге до завтра, потом ее следовало перевезти домой. Отпевание, похороны, место на кладбище – обо всем этом надо было позаботиться тоже уже завтра.
И только когда они спускались на первый этаж по узкой больничной лестнице, Ксения сказала:
– Звездочка сегодня уезжает. А я совсем забыла.
Голос ее прозвучал безжизненно и безучастно.
– Как… сегодня? Когда?
Игнат расслышал, что его голос дрогнул.
Ксения молчала, будто исчерпала в себе все чувства. Игнат смотрел на нее, не узнавая. Она подняла на него пустые, все такие же безжизненные глаза…
И вдруг лицо ее изменилось. Игнату показалось, что она взглянула не на него, а в него – как в зеркало. И что-то словно надломилось от этого в ее лице, какое-то чувство пробежало по нему, оживило застывшие черты.
– Господи… – чуть слышно прошептала Ксения. И тут же воскликнула: – Господи, ведь это навсегда, Игнат, ты понимаешь?! Она навсегда уезжает, я никогда с ней больше не увижусь!
Ксения побежала по лестнице вниз; Игнат бросился за нею.
Выбежав на улицу, Ксения заметалась перед крыльцом. Платок сбился с ее головы, старенькое, подбитое ватой пальто расстегнулось. Игнат догнал ее и, крепко взяв за плечи, развернул лицом к себе.
– Во сколько она уезжает? – коротко, резко спросил он. – С какого вокзала?
Он не спросил, куда уезжает Эстер. «Никогда», произнесенное Ксенией, полоснуло его по сердцу как нож, он задохнулся от этого слова больше, чем от жгучего декабрьского ветра.
– В девять. С Брестского вокзала. Навсегда!
Уже в извозчичьих санях, которые Игнат каким-то чудом разыскал в сплошной метели и безлюдье, Ксения наконец рассказала, что Эстер уезжает в Прагу. Оказывается, она решила уехать сразу же, как только директором Мюзик-холла назначили рабочего завода «Авиаприбор» товарища Оглоблина. Тогда же были закрыты почти все спектакли, прекращены репетиции, и коллективу сообщили, что весь репертуар будет пересмотрен таким образом, чтобы показывать трудящимся не чуждые мюзиклы про буржуазную жизнь, а настоящие советские постановки про достижения социалистического строительства. И что герлс будут теперь выходить на сцену не в развратных купальниках, будто, стыдно сказать, в какой-нибудь Америке, а в рабочей одежде, чтобы показать преимущества социалистического строя.
– Так что нечему удивляться, – грустно сказала Ксения. – Странно было бы, если бы Звездочка с ее свободолюбием такое стерпела. Она и решила уехать.
– Но как? – глухо спросил Игнат.
Он старался не смотреть на Ксению.
– Ей один артист помог. Музыкальный эксцентрик из Праги, по ангажементу в Мюзик-холле работал. Он на ней женился. – Игнат вздрогнул. Но ветер и мгла были так сильны, что Ксения этого не заметила. – Лишь как будто бы женился, – уточнила она. – Чтобы дать ей возможность выехать в Европу. Он тоже еврей, как и она. Сказал, поэтому и хочет ей помочь.
Игнат почувствовал, как все его тело холодеет, леденеет, делается неживым. И не от мороза, не от ветра… Что ветер, что мороз – он привык к ним с детства, привык всей кровью бесконечных поколений, он вообще их не замечал!
Мысль о том, что он больше никогда не увидит Эстер, ударила его в сердце так сильно, как не мог бы ударить даже самый страшный холод.
Они вбежали на перрон, когда пражский поезд уже тронулся. Его окна хоть и были ярко освещены, но казались мутными в сплошной метели. Ксения бежала вдоль медленно идущего поезда. Игнат шел рядом широкими шагами. Сердце его колотилось так, будто он сам бежал по перрону.
Ксения провожала глазами проходящие мимо вагоны. И вдруг она закричала:
– Звездочка!
Окно поравнявшегося с ними вагона открылось. В метельной мгле мельнуло лицо Эстер.
– Бабушка умерла! – крикнула Ксения. – Мы сейчас от нее! Звездочка! Как же я без тебя?!
Поезд набирал ход. Ксения бежала рядом с вагоном. Она вскинула руку и что-то протянула в окно, за которым виднелось лицо Эстер. Игнат не понял, что это было, – он видел только ее лицо со сверкающими глазами. Он все удалялся, удалялся, огонь ее глаз, исчезал за снежной пеленою…
– Игнат! – Голос Эстер ударил его в сердце так же сильно, как только что ударила мысль о том, что она уезжает навсегда. – Игнат! Никогда!..
Так оно и билось, и звенело у него в сердце, это слово, когда скрылись уже во мгле алые огни последнего вагона.
Он опомнился, только когда услышал судорожные, отчаянные всхлипы.
Ксения даже не плакала – она рыдала. Все напряжение этого дня прорвалось наконец у нее изнутри, пролилось слезами. Она обхватила себя руками за плечи, словно пытаясь удержаться таким образом на ногах; рыдания сотрясали ее, как тонкое дерево.
– Господи! – в отчаянии выкрикивала она сквозь безудержные слезы. – Смерть, разлука! Пустыня кругом. Господи! Как же я одна?!
Игнат не раз слышал, как Ксения молилась. Невозможно было даже представить, чтобы ее обращение к Богу было пронизано таким отчаянным упреком.
Он медленно подошел к ней, словно не зная, что теперь делать. Потом так же медленно протянул руку, положил на плечо Ксении. Потом сделал еще шаг… Ксения подняла на него залитое слезами лицо.
– Прости! – воскликнула она. – Я тебя измучила, измучила!.. А ведь ты один… Никого, кроме тебя… Ведь я люблю тебя!..
Она вскинула руки и судорожно обняла его за шею. Сердце у него сжалось. Он думал, этого уже не может быть, такой болью было охвачено его сердце. Но оно сжалось, когда Ксенины руки сжали его затылок…
– Зачем ты? – с трудом сглотнув вставший в горле ком, сказал он. – Разве ты одна? Я же с тобой.
Он обнял Ксению, прижал к себе. Все ее тело билось теперь не мелкой, как в больнице, а крупной мучительной дрожью. Она была охвачена своим горем, как болезнью.
– Пойдем, – медленно выталкивая из сжатого горла слова, сказал Игнат. – Пойдем домой.
Никогда прежде не было, чтобы в этой комнате стояла такая тишина.
Нет, здесь никогда не бывало шумно – Иорданские жили так, что их присутствие в мире вообще было незаметно, – но тишина этой комнаты прежде была живой, овеянной чистотою духа. Евдокия Кирилловна, пока была здорова, вышивала, или читала Евангелие, или молилась, или тихо беседовала с внучкой, и беседы эти были не о ценах на говядину и не о ссорах на коммунальной кухне… Ему так хорошо, так легко было в чистой тишине этой комнаты!
Теперь эта тишина была такой могильной, что Игнат не сразу решился войти сюда вслед за Ксенией.
Когда он спохватился и все-таки переступил порог, она, не сняв пальто, сидела на венском стуле, почему-то оставленном посередине комнаты, и смотрела перед собой застывшим взглядом. Игнат прошел через комнату и остановился перед нею. Ксения подняла на него глаза. Взгляд ее перестал быть невидящим, в нем мелькнуло какое-то чувство.
– Я тебя люблю, Игнат, – медленно произнесла она. – Господь мне простит, что я в такой день… Я тебя люблю.
Он подумал, что Бог, конечно, простит ей эти слова даже в день, наполненный смертью и разлукой. Он подумал так не потому, что был уверен в Божьем милосердии – слишком много он с самого детства видел того, что позволяло в этом милосердии усомниться. Просто ему показалось, что безучастность, с которой Ксения произнесла слова любви, не должна возмутить суровую вышнюю волю.
Впрочем, странно было, что она вообще нашла в себе силы говорить после всего, что произошло сегодня. Игнату стало стыдно, что он подумал о ее безучастности.
Он присел перед нею на корточки, расстегнул ее пальто, развязал платок, шнурки на ботиках. Ботики были прохудившиеся, со стоптанными широкими каблуками. Он вспомнил, как Эстер однажды прибежала к Иорданским, держа в руках золотые туфельки на тоненьких каблучках. Она купила эти туфельки у какой-то француженки, приглашенной на сезон в Мюзик-холл, и они так ей нравились, что она не могла даже добежать до своей комнаты, до того ей хотелось поскорее их надеть. Он каждое ее движение помнил – как она вихрем ворвалась в комнату, рассмеялась, сбросила старые туфли, одним легким, прекрасным жестом надела новые и притопнула каблучками. Туфельки сверкнули у нее на ногах, как звезды; Игнату показалось, что из-под каблучков полетели золотые искры.
Невозможно было поверить, что этого не будет больше никогда.
Он вздрогнул и быстро снял растоптанные ботики с Ксениных ног. Потом осторожно взял в руки ее холодные ступни. Они были такие узкие, что полностью уместились в его ладонях. Это было впервые, чтобы он прикасался к ней. Ксения вздрогнула всем телом – он понял, что от его прикосновения. Но тут же, словно испугавшись, что он отшатнется от нее, подалась к нему и снова обняла его за шею, как тогда, на вокзале.
– Я ни в чем больше тебе не откажу, – услышал Игнат ее лихорадочный шепот. – Ты один у меня остался, один…
Он встал, поднимая ее со стула. Пальто упало с ее плеч, платок скользнул на пол. Игнат вскинул Ксению на руки. Она была легка, как эхо, и так же, как эхо, бесплотна. Он понес ее за ширмы – там до сих пор стояла кровать, на которой он спал у Иорданских. Сквозь плотное суконное платье он не чувствовал Ксениного тела, но волнение ее чувствовал отчетливо, как дыхание. Она знала, что сейчас произойдет, она сама решилась на это и ни одним движеньем не мешала ему выполнить теперь ее решение.
Игнат положил Ксению на кровать. Выпали из ее волос шпильки, и волосы рассыпались по подушке, словно разлились серебряными струями. Он не представлял, как снять с нее это глухое суконное платье. Она сама расстегнула пуговку у ворота, потом крючки на груди… В комнате было темно – свет падал только из окна, от уличных фонарей. В этом полумраке, в этом полусвете ее тело белело так, что к нему страшно было прикоснуться. И так же безжизненно, обреченно белело ее лицо.
Игнат не знал, что делать. Не по неопытности, не из смущения, но потому, что ему показалось вдруг: Ксения совсем не хочет, чтобы это произошло наконец между ними… Но не спрашивать же ее было, правда ли это! Он наклонился и поцеловал Ксению в сжатые губы. По этой сжатости губ он понял, что ей страшно. Ему и самому было страшно, но совсем не оттого, отчего ей…
Он видел Эстер так ясно, словно она стояла рядом с кроватью. Ее глаза сверкали в темноте ярче, чем звезды. Ну конечно, ярче, ведь звезд он совсем не видел в заоконном, затянутом метелью небе, а глаза ее видел отчетливо, со всеми их живыми оттенками. Она смотрела на него своими прекрасными, полными жизни глазами, и невозможно было ни отвернуться от них, ни… И все было невозможно из-за этих глаз!
Игнат закрыл глаза. Эстер не уходила.
«Отпусти меня, – попросил он. – Что же теперь делать? Отпусти».
Она тут же исчезла. Она ни разу не сделала ничего такого, что было бы для него мучительно или даже просто неловко. Хотя он чувствовал, он знал: ей тысячу раз хотелось наплевать на все неловкости, вместе взятые, и… И разве ему не хотелось того же? Так почему же он не сделал этого, когда она была рядом, искрометная, ошеломляюще прекрасная девушка, в которой жизнь била через край?!
«Что же я наделал? – холодея, подумал Игнат. – Ведь теперь… никогда!..»
Страшное слово, которое она прокричала ему из окна поезда, снова ударило его в сердце. Это был телесный, физически ощутимый удар. Ксения вздрогнула рядом на кровати, как будто от него метнулся к ней сильный электрический разряд.
И что он должен был делать?
Эстер не было. Игнат повернулся к Ксении и, не чувствуя ничего, кроме пронзительной жалости, положил руку на ее открытую ему грудь.
Часть III
Глава 1
Сколько помнил себя Павел Киор, он всегда просыпался первым.
Даже необязательно рано – бывало, что и поздно, когда-то на каникулах, а потом в отпуске, – но всегда раньше всех домашних. Он не старался проснуться пораньше, это получалось само собой. В детстве это и казалось само собой разумеющимся, а когда он вырос, то понял, что такое его качество удобно для многих. Для мамы – он поднимался сам, даже без будильника, и ей не приходилось вставать чуть свет, чтобы он не опоздал в школу. Для сослуживцев – Павел Николаевич никогда не опаздывал на работу. Для жены – он вставал вместе с новорожденным ребенком, давая ей возможность поспать подольше. Для Карины – он уходил на работу, когда она еще спала, и поэтому, как она говорила, не успевал ей надоесть.
Ну, и для детей, конечно. Правда, дети не всегда относились к его раннему вставанию с восторгом – в зависимости от того, что интересовало их больше, возможность добиться от отца чего-нибудь такого, что они не умели делать сами, или возможность заняться без него чем-нибудь таким, что он мог и запретить.
В общем, так бывало всегда, и сегодняшнее утро не было исключением.
Проснувшись, Павел не сразу понял, где он, в каком помещении, кто еще вместе с ним в этом помещении находится и что будет с ним происходить в ближайшие минуты.
Только после того как он еще раз закрыл глаза и еще раз открыл, он вспомнил, что находится в своей квартире, что дети дома, потому что в школе каникулы, и что до окончания его отпуска осталась еще неделя, а значит, на работу он сегодня не пойдет.
Такая странная утренняя забывчивость тоже была его характерной особенностью. Но в отличие от способности просыпаться первым об этой его особенности никто не знал. Потому что он никому о ней не рассказывал, стесняясь ее даже наедине с собою.
Павел сел на кровати и потянул за балконную ручку. Лето в Москве было в этом году прохладным, и ему это нравилось: от жары он чувствовал себя плавящимся студнем. Но, в общем, это было неважно. Ну жара, ну холод. Более или менее приятно делать утром зарядку при открытом балконе.
Сделав эту обычную свою зарядку, он принял душ и пошел в кухню варить кофе. Это тоже повторялось изо дня в день без изменений, но не потому, что было ритуалом, а просто потому, что ничего другого он не мог для себя изобрести. Да и не старался вообще-то. Утро как утро. Кофе как кофе. Как у всех.
Ночь кончилась, и его жизнь снова стала как у всех.
Он пил кофе, смотрел в окно на пыльный двор и прислушивался к тому, как просыпаются сыновья. Квартира была не особенно большой, но удобно спланированной. То есть для его житейских обстоятельств удобно, вообще же трудно было считать удобным длинный, узкий коридор, в который одна за другой выходили двери четырех комнат.
Шум в коридоре стал чуть более интенсивным. Прислушавшись, Павел понял, что Антон борется с Мишкой у двери ванной за право войти туда первым. Он решил, что ничего требующего его вмешательства в этом нет. Или просто не хотелось ему вмешиваться.