Старая актриса на роль жены Достоевского - Радзинский Эдвард Станиславович 4 стр.


Она. Ха-ха-ха!

Он. И со стихами — тоже… Читаю научный комментарий к прочитанному стиху: «Однажды я шел по улице. Под пальто у меня была… (Вздохнув.) Да!.. И вдруг в небе — я увидел флаг. Он так хорошо реял!.. И на душе у меня оттого была такая благодать — я люблю флаги… И вот тут раздался — крик!.. Я испугался. Думаю: попаду в историю — бить будут, бутылку заберут. И побежал я прочь!


И в этот миг пошел снег — чистый, пушистый… И так мне стало стыдно, погано… Открыл я бутылку… и выпил…» Вот и весь стих…

Она. Милый Федя… Добрый Федя…

Он. Какие у тебя глаза стали… Совсем ее глаза… Анины… Вот теперь ты готова… Теперь начинай… А я буду вспоминать… и плакать.

Она (читает). «Я вижу себя двадцатилетней девушкой. Ко мне подошел преподаватель стенографии Ольхин и сказал: «Анна Григорьевна, не хотите ли получить стенографическую работу… Работа предполагается у писателя Достоевского — он теперь занят новым романом и хочет писать его при помощи стенографа…»

Он. «В тысяча восемьсот шестьдесят шестом, теснимый кредиторами, продал я право на издание всех моих сочинений спекулянту… плохому человеку, обязавшись для этого издания приготовить новый роман. Условия были кабальные: коли я не доставлю этот новый роман издателю до первого ноября тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, то волен он даром издавать все, что я напишу в течение девяти лет, без всякого мне вознаграждения… Было уже начало октября, а за роман я не принимался. Сроку осталось уже менее месяца, когда я решился на эксцентрический, небывалый шаг — продиктовать весь роман стенографу за двадцать шесть дней».

Она. «Четвертого октября тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, в знаменательный день первой встречи с будущим мужем, я вышла пораньше из дома… Но чтобы не прийти к Достоевскому ни раньше, ни позже назначенного срока, я шла медленными шагами, все время посматривая на часики… Его дом был большой, со множеством мелких квартир, наполненных купцами и ремесленниками… Он мне сразу напомнил тот дом в «Преступлении и наказании», где жил герой романа Раскольников…»

Он. Хо-хо-хо…

Она. «Квартира тринадцать…»

Он. Квартира тринадцать! Надо же! Я жил в квартире с этим номером!

Она. «… находилась во втором этаже. Служанка попросила меня сесть, сказав, что барин сейчас придет. И вот вышел Федор Михайлович…»


Федя поднимается, он бледен и важен.

«С первого взгляда он мне показался довольно старым. Лицо его было бледное и болезненное… Но как только он заговорил — сейчас же стал моложе. И я подумала, что ему навряд ли больше тридцати пяти — тридцати семи…»

Он. Мне было сорок четыре… Мне сейчас тоже сорок четыре… Хо-хо-хо!

Она. «Он был среднего роста, но держался очень прямо. Свежекаштановые, даже рыжеватые волосы были сильно напомажены и приглажены. Но что меня поразило — так это его глаза… Они были разные… И это придавало лицу какое-то загадочное выражение…»

Он. Просто один зрачок у меня был сильно расширен от лекарства. Хо-хо-хо. Разговор пошел отрывочный… Я сразу сказал, что у меня эпилепсия и на днях был припадок… и мне понравилось, что ты не испугалась… Диктовать я был пока решительно не в состоянии…

Она. «В это время вошла служанка и принесла два стакана крепкого, почти черного чаю. На подносе лежали булочки… Мы пили чай… и разговор наш оживился…»

Он. Кстати, хочешь чаю? (Вынимает термос .)

Она. Какой вы молодец… точная обстановка всегда помогает на репетиции.

Он. Только прошу простить… В отличие от того дня — у меня булочек нету… Правда, было варенье, но я его съел…

Она. Ничего, ничего, я люблю чай и без варенья.

Он. Вы без какого варенья больше любите чай — без клубничного или вишневого?

Она. Пожалуй, без клюквенного…

Он. Прошу! Ваш любимый чай — без клюквенного варенья. Итак, «… разговор наш оживился…». Теперь… когда ты все знаешь о нынешнем Феде, я должен все узнать о нынешней Ане…

Она. Я не поняла…

Он. Мне нужно понять страдающее местечко в твоей душе… откуда может взрасти в тебе Анина душа… Без этого нельзя! Расскажи о себе все-все, старуха. (Повторяет.) Итак, «… разговор наш оживился…».

Она. Но это дико… Впрочем, не более, чем все, что тут происходит…

Он. И кто же был он — кого ты так любила?

Она (толи издеваясь, толи всерьез). Вы знаете, не помню…

Он. То есть как это можно — не помнить?

Она. Странно, не правда ли?

Он. Это более чем странно…

Она. Стыдно, не так ли? Но выветрилось из памяти вместе с номерами тогдашних телефонов, датами встреч и, главное, — расставаний.

Он. Старуха, тебе придется его вспомнить! Мы начнем «Страшный суд» с двадцатых годов… С твоей юности.

Она. Вы думаете, это возможно?.. В памяти такая свалка-Жизнь, роли… Все вместе… Ха-ха-ха. (Вдруг.) А, черт с вами!

Он. Еще чашечку вашего любимого чая без клюквенного варенья.

Она. Я воспитывалась в богатой семье. Меня с детства окружало только прекрасное: цветы, книги, любовь родителей… Но за окном уже был грозный новый мир… А я была как бы…

Он. Как бы «пришпилена» к этой домашней красоте. Хо-хо-хо!

Она. Я задыхалась!

Он. И тогда появился ОН!

Она. ОН был всегда! Сколько я себя помню, ночью я засыпала — и представляла ЕГО. Днем я видела, что он, как пушкинский Германн, стоит за окном и ждет, ждет… ОН должен был быть непременно актером. Так же, как я… сколько себя помню — готовилась в великие актрисы… И постепенно я стала ненавидеть всю эту домашнюю красоту. Мне захотелось неизвестности… тьмы, в которой… прятался ОН! И однажды поздним вечером… я отворила дверь — и выскользнула в весеннюю ночь. Я шла по ночному городу… задохнувшаяся от свободы и страха девочка! И я знала — знала, что увижу ЕГО!.. И вдруг — я почувствовала руку на плече. Я поняла: предназначенное — свершилось! Я еще не видела ЕГО, но ОН потянул меня — и я уселась в остановившуюся пролетку. Боже мой, тогда еще были пролетки! Лошади помчали, ОН повернул мое лицо — и я вдруг с ужасом разглядела идиотские усы и что-то старое и страшное… ОН целовал меня, а я как во сне смотрела через его плечо… И тут увидела свое окно… Мы проезжали мимо нашего дома… Там горел свет… Я вспомнила свою любимую лампу, шаги отца… И с воплем я выпрыгнула… Я очнулась в постели… в блаженстве болезни… У меня была горячка… И я до сих пор не знаю — случилось ли все это… или привиделось в девичьем горячечном бреду…

Он. Да, первый поцелуй был не совсем удачен…

Она. Знаете, второй тоже не получился… Это произошло на свежевыкрашенной скамейке… И я была вся зеленая. Ха-ха-ха…

Он. И это был — он?

Она. Тогда я в это верила… Во всяком случае, с ним я убежала из дому… Двадцатые годы… Конец старого мира… Естественно, он хотел стать великим актером… А пока работал укротителем в цирке… Мы мечтали с ним о новом театре — где соединятся цирк, театр улиц и драма… Как мы жаждали обновления искусства! Как торопили время! И вокруг были такие же спешащие и ужасно молодые мальчики и девочки. Мы все толкали время вперед! Я помню нашу крохотную комнатку в гигантской коммуналке… Споры, крик! Мы сидим прямо на полу, на газетах. Мебели нету!.. Я не успеваю убирать за гостями. Я просто постилаю после их ухода новый слой газет… И пол растет вверх, погребая окурки и объедки… На этих газетах я стала женщиной… Я любила среди декретов, воззваний к народам, партийных дискуссий… Ха-ха-ха… И хотя я проповедовала освобождение женщины от быта и «любовь пчел трудовых», как мой кумир Александра Коллонтай… в тайниках души, не признаваясь себе, я по-прежнему… старомодно… буржуазно ждала его!

Он. Как, но…

Она. Да, мой друг!.. К тому времени я уже поняла: мой муж не был ОН! Мой муж уже отказался от нового искусства… Он работал укротителем, должен был стать директором цирка — и был доволен… Он входил в клетку с единственным в городе львом, которого не съели в гражданскую войну… Этот лев был какой-то страшно несчастный, запуганный… Лев был в цилиндре с надписью: «Мировой капитал»… И когда муж его укрощал, в клетке появлялась я — в одежде работницы! И пела над поверженным львом революционные песни. (Поет и танцует «Карманьолу».)

Он (кричит). Не надо! Ты уже… танцевала — в прошлый раз!.. А чем кончилось?!

Она (задыхаясь, садится на стул). По-моему, я еще здесь… а не в этой… ну, как его…

Он (кричит). Не надо! Ты уже… танцевала — в прошлый раз!.. А чем кончилось?!

Она (задыхаясь, садится на стул). По-моему, я еще здесь… а не в этой… ну, как его…

Он. В двадцать первой! Ну что вы с собой делаете?..

Она. Что делаю? Как всегда — симулирую здоровье! Ха-ха-ха! Короче, когда я поняла, что не люблю, я тотчас ему все сказала… Он протянул мне револьвер, с которым входил в клетку, и предложил немедленно убить его, так как без меня жизнь его была пуста, и он не мог приносить пользу делу революции! И я взяла револьвер — и без колебаний спустила курок… С криком он грохнулся на пол! Ха-ха-ха!

Он. Боже мой! Ты еще и убийца? И это — моя Аня?

Она. Нет, я промазала, а он упал, потому что лишился чувств от страха. Да и выстрелила я, потому что была уверена, что револьвер не заряжен. Я хорошо знала своего мужа. Конечно, он тоже был в этом уверен. Но произошел тот редчайший вариант — со случайной пулей в барабане! Но не могла же я бросить человека, которого чуть не убила?

Он. Ну а потом?

Она. Потом двадцатые годы кончились… В домах уже торжествовал нормальный быт… Муж стал директором цирка, и однажды он сказал, что больше не может жить «в доме без занавесок». Они потом все это говорили…

Он. Сколько их было?

Она. Не все ли равно. Их никого не было — я всегда ждала ЕГО. А эти… эти все жаловались на отсутствие занавесок… Дались им эти занавески! Я, например, их просто не замечала… Я жила по-прежнему идеями! И заодно с занавесками — прозевала, как стала чуть-чуть старомодной…

Он. У тебя опять стали Анины глаза… (Зовет.) Аня! Аня! (Резко, без перехода.) «И давно вы занимаетесь стенографией, Анна Григорьевна?..» (Поймал ее недоуменный взгляд.) «За чаем разговор наш оживился…»

Она (глядя в книгу). «Всего полгода».

Он. «Много ли учеников у вашего преподавателя?»

Она. «Сначала записалось более ста пятидесяти. А теперь осталось сто двадцать пять… Многие думали, что стенографии очень легко научиться. А как увидели, что в несколько дней ничему не научишься, — и бросили…»

Он. «Это у нас в каждом новом деле так: с жаром примутся, а потом быстро охладевают и бросают дело. Видят, что надо трудиться, а трудиться у нас кому же охота!..» Хо-хо-хо. «Я рад, что Ольхин предложил мне девицу-стенографа».

Она. «Это почему же?!»

Он. «Да потому что мужчина наверняка бы запил… А вы, я надеюсь, не запьете?» Хо-хо-хо.

Она. Ха-ха-ха!

Он (зло). Ты смеешься, потому что не смотришь в свой текст, старуха!

Она. Простите! (Читает.) «Я сдержала улыбку… Я решила, если придется стенографировать в частных домах, с первого раза поставить свои отношения к малознакомым мне лицам на деловой лад, избегая фамильярности, чтобы никому и в голову не пришло сказать мне лишнее или вольное слово. Я, кажется, ни разу не улыбнулась, говоря с Федором Михайловичем, и моя серьезность ему понравилась… Беседа наша приняла еще более искренний и добродушный тон. Почему-то вдруг разговор коснулся петрашевцев — и Федор Михайлович увлекся воспоминаниями».

Он. «Помню, я стоял на Семеновском плацу, среди осужденных на смерть товарищей, и знал, что мне осталось жить всего пять минут…»

Она (с очаровательной, наивной улыбкой). Вызнаете, Федя… Ведь это она все вспоминает? Не так ли? То есть она… ну, как бы произносит текст про себя?

Он. Ага, ты хочешь читать и мой текст тоже? О жадная-жадная актриса!..

Она (ледяным голосом). Я никогда не отнимала чужих ролей — и чужих мужчин… (С угрозой.) Но свои роли… (Торопливо читает, будто боясь, что у нее отнимут текст.) «Помню, я стоял на плацу, среди осужденных на смерть товарищей, и знал, что мне осталось жить всего пять минут. На нас уже надели смертные рубашки и разделили по трое. Я был восьмым в третьем ряду. Первых трех привязали к столбам. Через две минуты они были бы расстреляны, и затем наступила бы наша очередь… Как мне хотелось жить, Господи Боже мой! Как дорога казалась жизнь! Сколько доброго и хорошего мог бы я сделать!.. И так захотелось все вновь испытать! И жить долго! Вдруг послышался отбой… Товарищей моих отвязали от столбов и прочитали новый приговор: мне присудили четыре года в каторжную работу. Не помню другого такого счастливого дня. Я ходил по каземату и все пел, громко пел — так рад был дарованной жизни!»

Рассказ Достоевского произвел на меня жуткое впечатление. У меня мороз прошел по коже. И меня так поразило, что он так откровенен со мной, почти девочкой, которую увидел первый раз в жизни…

Он. Хо-хо-хо… Я должен был войти в то состояние… Я просто готовился диктовать…

Она (читает). «Но диктовка наша все не начиналась… Мне казалось неудобным напомнить о цели моего прихода, и я очень обрадовалась… когда он сам вдруг о ней вспомнил».

Он. Я готов! Сейчас я начну тебе диктовать. Сейчас ты начнешь за мной записывать роман «Игрок», который соединит нас навечно… Но ты еще не знаешь, что слова гения погоняют плетью судьбу. И все, что я продиктую, все, что ты доверчиво запишешь за мной, — страшно случится в твоей жизни: сразу после свадьбы я начну играть — безумно, как играл мой герой… А ненавидимая тобой героиня романа Полина обернется реальной Полиной Сусловой… Но сейчас ни ты, ни я этого не знаем… Я хожу по комнате… и, как пушкинский импровизатор, готовлюсь войти в состояние вдохновения… Так что у тебя есть время — закончить рассказ о себе, старуха…

Она (послушно, ибо уже оценила эту его новую игру). Ну а потом… потом… началась война.

Он. И там ты наконец встретила ЕГО.

Она. И опять он оказался не ОН… А я все встречала, встречала, встречала… Я окончила курсы медсестер и уговорила отправить меня на фронт… По дороге… (мое «везение»!) я, конечно, заболела тифом, меня обрили и привезли домой, похожую на старого, желтого китайца… Ха-ха-ха… И все-таки я вырвалась на фронт — правда, только в концертной бригаде… Я пела цыганские романсы… (Поет.) Я помню лица молодых солдат… (Усмехнулась.) И многие никогда не постарели.

Он. И ты так и не встретила ЕГО?

Она только смеется.

И когда ты перестала надеяться?

Она. Ну что вы, Федя, я и сейчас надеюсь. Я даже отчетливо представляю нашу встречу. Подперев рукой свой постаревший овал лица, я говорю ему: «Ах, мой друг, оцените мое терпение. Я ждала вас добрую полсотню лет. Другая на моем месте давно бы померла! Ха-ха-ха…» А потом как-то позвонил мой муж номер один и сказал, что болен, и попросил зайти. Он стал совсем старый и чужой… Мы сидели в комнате, оклеенной моими фотографиями, и я все искала повод уйти… И в этот миг распахнулась дверь — и с криком «Мама!» вбежала девочка… Оказалось, он взял ее из детдома совсем крохотной. И пока она росла, все показывал ей мои фотографии, все говорил, что я — ее мама… что я к ним скоро вернусь… И она всегда меня ждала. Она вцепилась в мою руку, и я с ужасом смотрела на него: я поняла, что должна теперь жить с ними всегда… Не могла же я обмануть эту рыдающую от счастья девочку?..

Он (вопит). «Лишь бы дитя не плакало!» Здесь! Здесь ты срослась с моей Аней!

Она. Милый Федя! Безумный Федя! Как мне будет не хватать ваших безумств, когда я вернусь к своим детям…

Он. Эта девочка — и есть «твои дети»?

Она (смеется). Девочка вышла замуж…

Он. «Лишь бы дитя не плакало!» Носи это и дальше в сердце! Состраданием живи, Аня. В этом и есть — Федя! А то нынче любой сытый злодей клянется Федей, а какой-нибудь преследователь человеков памятник Феде норовит поставить… А я говорю: «Ставьте мне ваши памятники. Только на цоколе написать не забудьте: «Феде Достоевскому от благодарных бесов!..» Ангел мой, Аня, Христос — в тебе… Что тебе больше всего по сердцу пришлось из написанного мной?

Она (не отвечая). Как трудно вспоминать… Я — девочка… Я — молоденькая женщина… Я помню это так смутно, как давно отыгранные роли… Хотя нет, свои роли я помню ясно… И Клеопатра, и Офелия… для меня куда реальнее меня самой тогда… В моих ролях было все, что со мной случалось в жизни… Я будто жила для ролей… И сейчас, когда я опять забыла номер своей комнаты, я хорошо помню номер квартиры Достоевского… И этот дом, где теперь живу, кажется мне вымыслом, сном… А единственная моя реальность — здесь: «Солнце моей жизни Федор Достоевский»…

Он (повторяя). Ангел мой, Аня, что тебе больше всего по сердцу из написанного мною?

Назад Дальше