В трубке молчание.
— Если не въехал — рискни. Светку получишь в обмен на собственные уши.
В трубке молчание. Потом: пи-пи-пи… — запикало.
Я вытер пот. Сердце дергалось.
Зашла мать.
— Володя, я вещи в химчистку собираю. Тебе что почистить?
— Душу! Душу, мать, мне надо почистить. — Я кинулся ничком на кровать.
Мать села. Она все понимает.
— Жениться тебе пора. Ой, пора.
— Пора, мать, пора…
— Найди хорошую девку и женись. А эту Светку Янцевскую выкинь из головы. Она тебе не пара.
Откуда мать знает об этом?
— Мать, — говорю, — если бы она согласилась, женился бы завтра же. Сегодня же. Сейчас.
Мать вздыхает, качает седой головой.
— Ты старше ее на четырнадцать лет…
— Это мелочь, мать… — я понимаю, что, конечно, это не мелочь. Мать опять вздыхает, встает, идет к двери. Снова качает головой.
— Всем головы не оторвешь, — она слышала, как я орал в телефон. Потому и зашла. — Смотри, тебе жить. А мне умирать, я свое отжила…
Отца я не помню совсем. Она говорит, что он тоже был таксистом, его убили бандиты, чтобы угнать машину. А он, умирая, сломал рычаг переключения скоростей, не дал машину в руки убийц. Герой… Раньше я этому верил. Теперь не знаю… Больше мы об этом теперь никогда не говорим.
Я смотрю, как мать выходит. Она уже старая. К старикам у меня двоякое чувство. Их жалко, им скоро на тот свет. А с другой стороны — завидую, ведь они прожили такую долгую жизнь. Поди-ка сам попробуй, проживи…
Я лежу и глазею в потолок.
Отвез семейство на вокзал. Папа, мама, я — дружная семья. Только у папы уж взгляд слишком бегающий… Тормозит парень — срочно надо бутылку водки — по ночной таксе. Я его посылаю, он не понимает. Тогда диктую по буквам…
Потом алкаш. При шляпе, портфеле и бороде. Провонял весь салон винным духом — я запах спиртного не перевариваю. Но ночной алкаш — это верный навар.
Отвез парня с девушкой из кино — с последнего сеанса. Одиннадцать часов, пора ехать за Люсьеной…
Люсьена — это Люська, шикарная официантка из шикарного кабака. Я познакомился с ней больше года назад при самых ординарных обстоятельствах: она вызвала такси по телефону, заказала, так сказать, на двадцать три часа — конец работы ресторана. Когда она села, обдала с ног до головы запахом французских духов. Работая на «тачке», я научился распознавать французские, хотя не отличу «Шанель» от «Жизели». За этот самый запах я и окрестил ее Люсьеной. Она не возражала. Короче говоря, закружила она мне голову Шанелью-Жизелью, я обнаглел — со мной это бывает — и напросился к ней на чашечку кофе. Кофе у нее, правда, не оказалось, как впрочем, и предрассудков. Зато все остальное — приличная музыка, широкий диван… Маленькая однокомнатная квартирка, такая уютная.
Потом уж так повелось, что я стал заезжать к ней каждый раз без звонка, когда работал в ночь, и работала она — мы знали график друг друга. Я заходил к ней обычно на часик-другой — таксист может себе позволить в ночную смену такую роскошь — если, конечно, ночь не новогодняя. Я не интересовался, как она живет в другой жизни, единственный ли я у нее ночной рэкс. И ее, и меня периодически проверяли на РВ (у нас ведь, так сказать, профессии повышенного риска), так что этот вопрос тоже меня не мучил, при всей моей идиотской мнительности. Правда, сейчас средства массовой информации еще СПИДом мозги без конца полируют…
Когда я подъехал, она уже стояла и ждала на улице. Красивая женщина. Села, откинула волосы, закурила. Мы ехали молча. Мы почти всегда едем молча — она устает после суматошной смены, и меня в ночную клонит в сон. На работе клонит в сон, а дома, когда отдыхаю, — мучит бессонница. Все шиворот-навыворот, или «не как у людей» — любимое выражение моей матери.
— Я слышала, рэкса продырявили. Уж не тебя ли? — вдруг заговорила.
— Не рэкса, а таксера, убогая…
— Ну вот я и говорю, рэксера, — и захихикала.
— Дура. У него было четверо детей. И убили его те, к которым ты с подносом бежишь на полусогнутых. Подонки, которым ты наливаешь коньяк…
— Ладно, не страдай. Ты их тоже любишь, когда они трояки кидают…
Дальше мы уже молчали.
Тормознул у подъезда, и она вышла. А я сидел, вцепившись в руль. Она посмотрела на меня удивленно. Потом захохотала.
— Ты что сегодня, притомился? А, может, влюбился? Эх ты, рэкс-философ. Ро-мэ-во. Тогда на! — она кинула на переднее сиденье металлический рубль, повернулась и пошла к подъезду. А я сидел, тупо глядя на этот кружок, блестевший рядом со мной.
Ей ничего не нужно было от меня, ничего, кроме этой ночи. Мне тоже от нее — ничего. Но эта ночь была нашей…
Я выскочил, хлопнул дверцей и побежал ей вслед.
Как-то вечером выскочил за хлебом. Пробегаю по лестнице — на тебе! — около Янцевской квартиры стоят Алеша со Светланой. Смеются.
Мне тоже весело. Я пробегаю мимо не останавливаясь, но на бегу хватаю Лешу за куртку и с третьего этажа бегу уже с ним, ускорение возрастает. Леша хочет что-то сказать, открывает даже рот, но сказать ничего не может — он летит вместе со мной этаж за этажом вниз, к выходу. Мы вываливаемся из подъезда и только тут я резко врубаю тормоз.
Мы смотрим друг другу в лицо. Он бледный, я задыхаюсь.
— Ты что? Ты что? — зашлепал он, наконец, губами. Голосишко прорезался.
Я смотрю на него — здоровый лось, не меньше чем на два спичечных коробка выше меня. Нравится девкам, красавчик. Но сырой, рыхлый. Эх, мне бы его скорлупу, я бы сделал из нее конфету. Железо, бег, растяжка. А у него пиво, сигареты, сигареты, пиво. Я успокаиваюсь, я могу перешибить его пополам при желании… Дернись он сейчас, вцеплюсь в него мертвой хваткой, если за желудок ухвачусь, так желудок выдерну…
— Леша, я тебя предупреждал. Леша, я тебя еще раз предупреждаю. Но это последний раз. Самый последний…
Я говорю задушевно. Он задушевно молчит. Он наконец понимает, что здесь не шутят. И мысль у него работает в таком направлении: лучше быть пять минут трусом, чем всю жизнь калекой. Правильно работает мысль, верно. И я его отпускаю. Вернее, я его даже и не держал, я просто спокойно повернул его на сто восемьдесят градусов и-нн-а! — запечатлел свой протектор у него на заду, затянутом в фирменный вельвет. Чуть-чуть пониже закордонного звездно-полосатого флага. И Леша, получив импульс, пошел не оглядываясь.
Спиной я почувствовал взгляд. Она стояла в дверях подъезда и все видела. Она была бледная и смотрела на меня со страхом.
— Что ты наделал? Какое твое дело, с кем я дружу?
Так и сказала — дружу. Я нарочито отряхивался. В конце концов, я сделал это из-за нее, а она это прекрасно понимала. А женщинам, особенно молодым и глупым, нравится, когда что-то делают из-за них или для них. Это поднимает их в собственных глазах.
— Верно, это не мое дело. Дружи с кем хочешь… Но если я еще раз увижу с тобой этого ублюдка, я сверну его вчетверо, суну в унитаз и смою. Вот так.
На следующий день она уехала…
* * *Семь километров оказались семью километрами. Ни больше, ни меньше. Не противореча законам логики, подъем под палящими лучами солнца был труднее спуска. Я брел все в гору и в гору. Как Христос на Голгофу, к мачте ЛЭП на перевале. Впрочем, мне было легче, чем ему: мне в отличие от воскрешения, операции, надо подумать, довольно муторной, предстоял только спуск.
Пока я одолевал подъем, шея и уши у меня обгорели, перед отъездом я имел глупость подстричься…
Сидя на бетонном основании опоры, я, прищурившись, разглядывал цель своего путешествия — Лесное. Оазис. Красота… С моего наблюдательного пункта во всяком случае, все совпадало с рассказом Светланы. Река была очень узкая и очень синяя, делала излучину, и на противоположном берегу вклинилось между рекой и сосняком это Лесное. Сверху бор не казался большим — так, клочочек зелени в бесконечных полях. Десять километров до границы Казахстана. Лес — как последний привет от России. Домики сверху выглядели аккуратными, как будто построенные прилежным ребенком из гэдээровского конструктора. Немцы. Тут живет много аккуратнейших немцев: Янцев, Нейманов, Гофманов… А также и русские, и украинцы, и казахи. Лесное — интернациональное село. Но больше немцев.
Я спустился к реке. Мычали коровы. Гавкали собаки. Я разделся и залез в воду. Вот так лежать в прохладной воде и ни о чем не думать. Да пропади оно все пропадом…
В деревне было пусто. Взрослое население, надо полагать, находилось в поле, на фермах. На пыльных улицах хозяйничали пацаны. Старухи сидели на скамеечках у своих домов и смотрели на меня такими глазами, как будто я был, по меньшей мере, родом с Альфы Центавра. Не смотрите, старухи. Я простой советский человек. Я приехал, старухи, чтобы просто посмотреть на вашу деревню, и уйду сегодня же.
Во дворе, за штакетником, парень, раздетый по пояс, крутил нунчаки — две палочки, связанные между собой. Якобы вид восточной борьбы. Проделывал он это вполне прилично, для такой глухомани, сбиваясь только при поясовом переходе. При этом он морщился, когда палка припечатывала по пояснице, было больно. Но он стоически начинал все сначала. Мода. И сюда дошла эта глупая мода на эти дурацкие деревяшки. В городе она уже давно отошла…
Во дворе, за штакетником, парень, раздетый по пояс, крутил нунчаки — две палочки, связанные между собой. Якобы вид восточной борьбы. Проделывал он это вполне прилично, для такой глухомани, сбиваясь только при поясовом переходе. При этом он морщился, когда палка припечатывала по пояснице, было больно. Но он стоически начинал все сначала. Мода. И сюда дошла эта глупая мода на эти дурацкие деревяшки. В городе она уже давно отошла…
— Культурист! — крикнул я. — Подскажи, пожалуйста, где живут Янцы.
— Янцы? — парнишка с облегчением бросил на землю свои палки. — Идите прямо до конца улицы, там свернете направо, увидите. У них кирпичный дом.
Все просто. Прямо, потом направо. Проще, чем везти клиента на вокзал…
Рядом с ее домом соседский пацан играл в мяч, целясь в собственные ворота. Спортивная деревня, нечего сказать.
— Эй, вундеркинд! — прервал я его полезное занятие, — вызови, пожалуйста, Свету Янц. Получишь за этот труд серебряный доллар.
Вот сейчас она выйдет… Вот сейчас она выйдет…
Пацан вернулся. Сейчас, мол, выйдет. Я протянул ему железный рубль. Он взял, не раздумывая. Разницы между рублем и долларом он, судя по всему, не ощущал. Откуда ему в этой глухомани знать, что наш рубль — не конвертируемая валюта…
Тут из калитки вышла зевающая Светка. Заспанная, но свежая. Черноволосая, черноглазая. И уже загорелая — когда же она успела? Она увидела меня и тут же окончательно проснулась, усомнившись, видимо, как те старухи, в моем земном происхождении.
— Привет! — сказал я.
— Привет, — она ответила это автоматически, все еще не взяв в толк, что я — это я. — Ты откуда?
— Естественно, от верблюда. Откуда же мне еще быть?
Она находилась, по-видимому, в плену мучительных сомнений. Но произнесла самые естественные в этой ситуации слова:
— Заходи в дом.
— Нет, давай лучше прогуляемся.
— Ладно, я сейчас.
Она ушла, а я сел на скамеечку около ворот, закурил, постепенно успокаиваясь. Ты хотел ее видеть — ты ее видишь. Сбылась мечта идиота…
Из ворот выглянула толстая старуха, без сомнения ее бабка.
Смотри, бабка, смотри. Вот он я весь. Даже без рубашки.
Бабка слиняла, снова вышла Светка. Теперь она была затянута в броню — джинсы, кроссовки, маечка. Все чин-чинарем. Подкрасилась. Подмазалась. А зря. Босая и растрепанная она мне понравилась больше.
— Может, все-таки зайдешь? Поешь… — приличия надо соблюдать.
— Я не хочу есть. Вынеси что-нибудь попить.
Она вынесла кружку холодного молока — это было кстати. Но жрать хотелось все больше и больше.
Мы пошли в сторону реки и леса. Быстрее бы исчезнуть с поля зрения этих старух: они действовали на нервы. А взгляд ее бабки чувствовался с особой остротой.
В лесу я почувствовал облегчение и разочарование. Издалека этот лес казался таким зеленым и сочным, а вблизи картина изменилась: сосны были хилые, чахлые. Трава вытоптана коровами, кругом чернели их круглые визитные карточки.
А прямо у реки между сосен начинались могилы. Простые католические кресты стояли особняком. Православные сбились в другую кучу. Казахское кладбище с глухим забором и причудливыми надгробьями-склепами желтело на другом берегу речки. Эх, люди-человеки! Живем все вместе, а крякнем — тащат покойников в разные места; сортируют — своих, чужих…
— Пойдем, я покажу тебе могилу деда, — Светка нарушила молчание, впрочем, давно нарушенное карканьем ворон и далеким ку-ку.
Ну, деда, так деда…
У деда была звезда. Он, оказывается, воевал, а потом умер от ран много лет спустя.
Мы сели у деда и смотрели на реку внизу. Кукушка на обещание лет не скупилась, ее голос слышался без перерыва; по такой арифметике можно прожить лет двести. Недурно при условии оставаться все эти годы тридцатилетним…
— Зачем ты приехал? — добрались и до меня.
— А ты не догадываешься? Посмотреть на вашу деревню. А то прожил бы всю жизнь и не увидел. Я вообще люблю ездить. У меня чемоданное настроение.
— Что, всегда чемоданное?
— Почти… Ведь в детстве у меня не было кроватки, и я лежал в старом чемодане без ручки. Правда, так было только до года…
— И ты это помнишь?
— Само собой.
Господи, ведь я хотел ей сказать… Очень важное… Если не сказать, то зачем же ты приехал сюда, кретин?
— А как ты здесь живешь? Умираешь от скуки?
— Ошибаешься. Здесь весело. По вечерам танцы в клубе.
— Ах, танцы! — я вспомнил мускулистый торс парнишки с палками-нунчаками.
— А что нового в городе?
— О, много нового! Зоопарк приехал. А в нем, представляешь, слониха Моника.
— Ты туда ходил?
— Нет, я еще не озверел настолько. Читал в газете.
Наступила пауза. Оказывается, не так просто находить тему для разговора с таким собеседником.
— Как называется эта река?
— Камысты-Аят.
— А куда она течет?
— Она впадает в реку Карталы-Аят. А та в просто Аят. А Аят в Тобол.
— Я тебя люблю.
— А… а… А Тобол в Обь. А Обь в Обскую губу…
Я попытался ее обнять. Она отстранилась, словно я замахнулся. В глазах ее промелькнул страх, но он быстро сменился растерянностью.
Я закурил.
— Не бойся, я сейчас уеду.
Она молчала, я пускал дым.
— Тебя довезет до станции мой двоюродный брат. На мотоцикле.
Что ж, это неплохо. Не хватало мне еще тащиться четырнадцать километров пешком до станции. Брат — это хорошо.
Я щелкнул окурок в реку Камысты-Аят. И он поплыл в реку Карталы-Аят. А потом в просто Аят, потом в Тобол, потом в Обь. И дальше — в Ледовитый океан, туда, где прохладный и свежий воздух, вон из этих жарких пыльных степей и чахлых перелесков…
Брат — это он крутил деревяшки — подвез меня вовремя: к станции подходил «Одесса — Новосибирск». Он стоял всего две минуты, но я успел, повезло. С билетом, полочкой, с чистейшей простыней. Можно лечь, расслабиться. Блаженство. Спокойствие. Как много значит для человека спокойствие. Я его почувствовал впервые за много-много дней никчемного, дурацкого времяпровождения, битья ушами по щекам. Оказывается, для этого не обязательно иметь уши как у сеттера, достаточно и ослиных… А теперь покой. Заслужил ли ты его? Заслужил. Сердце стучало ровно, как счетчик такси…
Проводники развлекали полупустой вагон, гоняли магнитофон.
— пел где-то под потолком Юрий Лоза. Молодец, Лоза, попал в яблочко.
А поезд уже гнал по степи и мне вдруг смертельно захотелось заплакать… Как будто я что-то оставил в этих степях.
Только что?
А, сумку. Свою старую дорожную сумку. Где оставил — не помню. Видимо, никогда не расшифровать мне загадочной на ней надписи… Ну и черт с ней, она все равно была пустая. Я ее взял по привычке. Ведь если куда-то едешь, должен быть багаж…
Сумку ты забыл, сумку…
Ладно, хватит пускать слюни и мотать сопли на кулак.
Жизнь продолжается.
Можно пройтись по составу, поискать вагон-ресторан. Что-нибудь надо съесть — ведь я почти сутки ничего не ел. Но вставать не хочется, голод заглох, застрял где-то в глубинах организма. Это терпимо.
Можно, пожалуй, и поспать.
А что же еще делать?
Делать-то что?..
Как-то раз перед толпою…
— Дз-з! — весело звонок взлетел на верхнюю ноту. И вдруг: тр-рр, — не выдержал, съехал на дребезжащий хрип…
А следом за звонком — бах, бабах — захлопали крышки парт. Скорей-скорей восьмой «г» разлетается по местам: ведь настал час «литры», коротко литературы. А это случай тяжелый. Это не какая-нибудь там география — с ней все ясно; да хотя бы даже и математика — учитель уже в классе, а народ все уняться не может, ходуном ходит на головах. Но литература — это Жанна, а с Жанной не шутят. Жанна, пожалуй что, даст спуску: да — догонит и еще добавит…
Как затренькало — у Голубева — «Голубя» (дома-то он Костя, Костик) под мышками взмокло. И во рту сухо и горько стало.
Обычное явление, но сегодня никчемушное, ведь кто поверит? — он сам стремится к этому уроку. А вдруг, думает, спросит его Жанна! И кровь горячая поднимается откуда-то из внутренностей — прямо к голове: хоть бы спросила… Руки, конечно, тянуть не будет — тридцать глоток в ржачку кинется, если увидят его руку выше его же головы. Но… хоть бы спросила… Ведь задание сегодня — выучить любимое стихотворение Лермонтова, самое любимое… Это не разбор какого-нибудь Гринева образа, или там Онегина: крякнешь ползвука не по-Жанниному, и — на! — заполучи «пару» в дневник. Или единицу — Жанна любит единицы ставить. Курносенькие они у нее такие выходят — жирные и вонючие. И вали домой за предками, Жанна Борисовна очень это практикует, она ведь и классная…
А читать Голубь любит. Вот только уроки литературы почему-то ненавидит…