Счастливый день везучего человека - Антон Соловьев 6 стр.


А читать Голубь любит. Вот только уроки литературы почему-то ненавидит…

Вот и Новокрещенов нарисовался. Монис, Монс… А что такое это значит — таинственное «Монс» — никто объяснить не берется. Красиво звучит, и Новокрещенов не возражает, когда его так называют. Появляется он обычно последним, перед учителем. При одном условии — если вообще появляется. Идет по проходу — походочка неспешная, шарнирная. Парта у него последняя в ряду у окна — королевское место. Там он восседает в гордом одиночестве. Понесло по проходу табачищем, пахнуло. Само собой, Монис из туалета идет: для кого «перемена», а для кого «перекур».

Проходит. Улыбается. Жизнь прекрасна и удивительна. На роже написано.

И вдруг — на! Голубю подзатыльник. С оттяжкой этак, небрежа. Походя — по светлой Голубевой макушке. Не сильно, не больно. Просто так, от избытка чувств. Заполучи и не кашляй. Спросить: «За что»? — дохлый номер. Осклабится, покажет желтые зубы, никотинчиком подкрашенные: мол, было бы за что — прибил бы. «Ща, дам больно. Ща, крюком суну», — просто и со вкусом Монис выражает свои мысли…

Да и чтоб Голубя не щелкнуть? Русинову, к примеру, просто-запросто «плюху не выпишешь», огрызнется. А это чревато: кончится взаимным мордобоем — есть ли смысл? А Голубь: нашел — молчит, потерял — молчит… Пригнулся еще ниже к своей парте, еще незаметней стал. Побледнел только, шевелит что-то беззвучно губами. Да Монис того уж не видит, прошел, уселся.

И тут — будто щелк! — замолк гул, вырубился. Жанна Борисовна появилась в дверях с классным журналом. В класс вползла тишина. Тревожная, ненатуральная.

— Так. Здравствуйте, — грохнули крышки парт — звук, неизменно соответствующий молчаливому приветствию педагога учениками. Привстали на полусогнутых: здрасьте, мол, Жанна уселась, и все опять грохнули. Голубь — глядь на часы. Три минуты урока прошли. Осталось сорок две… Привычка у него такая — урок литературы рассчитывать по минутам. Вот пять минут прошло, десять…

— Та-ак, — Жанна носом в журнал сунулась, — что было задано? — Ласково этак, певуче, с сиропчиком.

— Афонин! — резко, властно. Как пинок под зад.

— Выучить стихотворение Лермонтова! — Афонин-толстячок подскочил с парты.

— Какое стихотворение? — допрос продолжается. Жанна снова переходит на сиропно-кошачий диалект.

— Ну, любимое… — выжимает из себя Афонин.

— Почему «ну, любимое»? — Жанна опять гавкает: нельзя такое стерпеть, борется за чистоту русского языка.

— Любимое… — багровая у Афонина стала шея. Даже затылок напрягся. Оцепенел.

— Любимое. Верно, Афонин. Ну давай, Афонин, с тебя и начнем. Какое ж твое любимое? Выходи к доске, не стесняйся.

Кисло Афонину приходится, заедает его черная несправедливость. В списке он первый, и чаще всего попадает в зону внимания преподавателя.

— «Тучка». — Вышел Афонин на «лобное место» — возвышение около доски.

— «Тучка»? Хорошо, давай про тучку. Начинай, Афонин.

Пробубнил и смолк настороженно.

— Ага. Все? — Жанна всегда по книжке следит. И не приведи боже ошибиться! — Ага, все. — Сама же подтвердила. — Так, а почему же ты, Афонин, выбрал такое маленькое стихотворение?

— Ну… любимое же… — Афонин будто потупел… А ведь не дурачок, по математике пятерочник. Химию любит. Уставился на стену. Нету там поддержки… Сергей Петрович, директор школы, грустно смотрит со стены из черной рамки: он недавно умер. И висит здесь в кабинете электротехники заместо Кирхгофа — того временно сняли, прислонили в уголке, лицом к стене. И получилась теперь галерея: Сергей Петрович, Ом, Ампер, Вольта… Все покойники, старые, новые, великие и не очень…

— Ах, любимое!? Так ты, Афонин, оказывается любитель поэзии? Вот не знала…

Покраснел Афонин, как пожарный кран. И заморгал. Он всегда так подмигивает, когда волнуется, — двумя глазами сразу. Потому и накликан «Помаргушей» в тесном кругу одноклассников. А Новокрещенов зовет его еще проще — Мохан.

— Га-га-га, — кстати он, Монис, голос подал. И следом весь класс тревожно хихикнул.

— Ладно, — отпустила Жанна схватку. — Садись, три. Но вот с таким минусом. — Показала с каким, навроде того рыбака.

Сел Афонин, а класс снова уши навострил. Жанна спускается по списку.

— Охо-хо, — вздохнула. Беда, мол, с этими троечниками. — Давай, Горева. Расскажи ты, Света.

Горева — соседка Голубя по парте — отличница. Красотулечка такая, ти-ти-ти, говорит. Надежда. Опора. Гордость. Отрада учителей. Да еще и комсорг класса.

Вышла — по походке человека видно — есть у нее цель в жизни, идет, как пишет. С придыханием начала, красиво так. Артистка!

И так дальше, до покоя, который будто бы есть в бурях…

— Хорошо, Света, пять. — Жанна аж прибалдела, размякла. Отдушина эта Света, белый парус для истомившейся двоечниками и троечниками Жанниной душеньки.

— А теперь пойдет… Витя Новокрещенов. — Жанна огласила приговор. Голубь вздохнул разочарованно: прошла она его фамилию, проехала. — Давай, Витя, тебя давно не спрашивали…

С Монисом у Жанны Борисовны отношения сложные. Два года она самоотверженно боролась, чтобы упечь его в спецшколу для «трудных», но, увы, не выгорело. Так и не досталось для Витьки путевки — оказывается, дефицит. А теперь вот его, Монса, побаивается Жанна. Чуток, конечно. Самую малость. Но ведь ни для кого не секрет, что Витя этот выжил из школы учителя черчения. Да, да, из-за одного только этого Новокрещенова уволился учитель, замордовал его Монс. Задавил учителя морально — километры нервов на каждом уроке у него выматывал.

А Жанне самой в прошлом году еще подкинул тему для размышления. Про нее, про Жанну, в ей же самой сданном сочинении на тему: «Мой любимый урок» написал: «Жанна Борисовна средней красоты, нос римский, глаза зеленые, повадки, как у кошки». И еще написал, что любимый урок у него — литература, на нем «всегда можно вдоволь посмеяться. Но Жанна Борисовна умеет держать учеников в ежовых рукавицах»… Наворотил вот такую ахинею. Спрятала то сочинение Жанна подальше и выставила ему годовые тройки. Дотянуть бы его до экзаменов, да выпихнуть из школы куда-нибудь, хоть в ГПТУ, хоть в тюрьму…

Вышел Монис с ухмылочкой своей коронной, а здоров детинушка, рост вполне баскетбольный. Вместо школьного костюма — рубаха в крупную клетку, джинсы неустановленного цвета. Руки в брюки и «пилевал» он на всех.

— Ну что ты выучил, Витя? Рассказывай.

— «Тучка»! — Витя радостно этак сообщил. — Мое любимое. — И повторил для верности, чтобы сомнения не было. — Мое любимое стихотворение «Тучка».

«Тучку» Монис слышал, конечно, единственный раз в жизни — десять минут назад в исполнении Афонина-Мохана.

— «Тучка»? Ну что же, очень хорошее стихотворение, — мягко стелет Жанна, спрятала когти.

— Ночевала тучка… хи… голубая… Нет, золотая, на груди… этого… утеса.

— Великана, — по классу прошелестело. Жанна слышит, конечно, но молчит. Звереет тихонечко про себя, закипает в ней…

— Великана… да, великана.

— Утром, утром… — по классу.

— Утром… в путь… она… пустилась…

Добил «Тучку». Выехал на подсказках, как говорят педагоги.

— Все? — Жанна спрашивает. — Ага, все. Ну, Витя, ты сегодня молодец. Получаешь твердую тройку.

И Монс с победой обратно по проходу — весь из себя, белый человек. Вот так надо с ними, с учителями. Построже. Тогда будут уважать.

А Жанна разозлилась. Ох бы уж она этого Витю!

И следующего на прицел:

— Голубев! К доске! — неожиданно скаканула она снова вверх по списку.

У Голубя моторчик — прыг, прыг. Подскочил куда-то к горлу. И кровь забулькала горячая, красная. Спросила!

— Ну чем ты нас обрадуешь, Голубев?

— Эй, Гуля! Выдай им про царицу с Тамарой! — веселый Монс со своего места «крякнул».

Голубев проглотил слюну. Посмотрел в окно, там падали снежинки. Медленно спускались, как на парашютах. Сердце колотилось.

— «Спор», — сказал он.

— Что? Спорт? — Жанна опешила. — Ты чего мелешь?

— Га-га-га! — в классе оценили.

— «Спор», — повторил Голубь. А сердчишко — маленький моторчик — он всего с кулак — опустилось на свое старое место. И не горячая по жилам потекла кровь, не красная. Обычная, жидкая. Во рту стало сухо и горько. А под мышками — сыро. Покосился на часы — долго, долго еще до звонка…

— Значит, спор. И где ты его выискал? Ну давай про спор, — разрешила.

— С какой-какой горою? Штат?

— С какой-какой горою? Штат?

— С Шат-горою…

— А, ну все понятно. — Жанна лыбится так с ехидцей. В классе шумок: что-то новое Голубь выдает. Ну, клоун. — Давай продолжай.

— Кто сказал «берегись»?

— Шат. — Голубь уже давит из себя. Быстрей бы все это кончилось…

— Ах Шат. Ну продолжай.

— Ну, Гуля, ну орел! Ну дал! — Монис с галерки орет.

А Жанна:

— Потише, Витя, продолжай, продолжай, Голубев.

— Стой! Ты что городишь? Я ни одного слова не пойму. Выплюнь кашу изо рта!

А в классе уже все покатываются: ну, Голубь, бесплатный цирк показывает. И где — на литре! Прикол! Потащился весь класс, забалдел, кайфанул…

Побледнел Голубь, замолк. Постепенно и класс затих.

— Ты будешь рассказывать или будешь играть в молчанку? — уставилась Жанна на Голубева глазами своими болотными. И он на миг, на один лишь миг встретился с ней взглядом, прежде чем уткнуть его в половицу.

— Ну садись, Голубев. Без родителей завтра не являйся. Ты понял? Передайте ему дневник.

Пошел дневник по партам открытым — в нем кол, огромный, на полстраницы. А рядом в скобках — ЕД. Это, чтобы не переправил на четверку. Привычка у Жанны Борисовны такая.

Низко, еще ниже, чем обычно, пригнулся Голубь к парте. Опустил свою вихрастую голову прямо к самой крашеной деревяшке, разрисованной разноцветной шариковой пастой.

Подумалось о матери — вот она глотает элениум — и идет в школу выслушивать, какой у нее, оказывается, сынок подрастает. Приходит домой и снова элениум пьет. А ругаться скорее всего не будет; будет только вздыхать. А это еще хуже, чем лучше бы отругала. Но за что? Было б за что… Как там Монис говорит?

А в классе — бу-бу-бу. Урок продолжается. Кто-то опять там про тучку выдает золотую, которая улетела и оставила влажный след.

И он увидел этот утес — такой одинокий, такой старый… И почувствовал: да, утес может плакать…

А дальше за тем утесом он увидел горы, зеленые у основания, они переходили в белые-белые вершины, сияющие и вместе с тем далекие, туманные… А вот и Казбек, он такой огромный, белеет, как одинокий парус. Он почти такой, как на папиросной пачке, только настоящий. Каким его видел Костя во время поездки на Кавказ два года назад с родителями. И Лермонтовский «Спор» с тех пор ему и полюбился…

А вот и Эльбрус двуглавый, он же Шат, величайшая вершина Кавказа.

И эти две великие вершины заслонили собой все: класс, школу, небо.

И утонул гул класса, жирная, вонючая единица, вместе с дурацким ЕД. Жанна со своим болотом в глазах, Монис в клетчатой рубахе, вместе со своими бессмысленными подзатыльниками — вся эта жалкая круговерть — в великой тишине великого спора…

Арбат

На реке еще держался ноздреватый грязный лед, но солнце уже грело вовсю, заявляя о весне.

Мужчина и мальчик, переправившись с того берега, где за клочком зеленого леса, вдали виднелось нагромождение белых коробок многоэтажных домов, стояли в нерешительности. У мальчика на поводке был маленький рыжий щенок, который весело махал хвостом, как и все дворняжки на свете.

Потоптавшись на берегу, они стали подниматься по сверкающему от многочисленных ручейков склону, обходя сгустки грязи, стараясь ступать на сохранившийся кое-где ледяной панцирь. Впереди шагал мужчина, за ним мальчик, тянувший за поводок непослушного щенка. На вершине склона начиналась улица деревянных домов; там грязи было меньше. Мужчина и мальчик поравнялись.

— Нет, папа, — сказал мальчик, продолжая какой-то, видимо, бесконечный спор, — это все же овчарка. Это ж мне Витька сказал, а он в собаках понимает. Рюхает. Он говорит, что овчарки бывают и рыжей масти.

— Нет такого слова «рюхает», — сказал отец.

— И все-таки он рюхает, — упрямо повторил сын минуту спустя.

Отец промолчал.

— Мне бы твои заботы, сынок, — пробормотал отец скорее для себя, чем для мальчика.

На перекрестке остановились снова. Сориентироваться в этих узких деревянных улочках Старого Заречья было непросто.

— Ялтинская, — прочитал отец вслух. — Надо же, никогда бы не подумал, что в нашем городе может быть улица с таким названием…

— Пойдем быстрее, папа. Арбат уже устал.

— Но куда идти-то, сынок? Даже спросить не у кого.

— Вон бабушка идет…

Старуха была очень древняя, сгорбленная. Мальчик неотрывно смотрел на ее ноги — поверх валенок были надеты галоши, обувь, которую в городе теперь не увидишь.

— Извините, — начал отец, когда они поравнялись, — вы не скажете, где тут клуб служебного собаководства?

— Клуб-то? — Глаза у старухи были выцветшие: немалые ее годы способствовали, видно, тому обстоятельству: — Клуб-то там. Проходите до конца, и по ту сторону. Там услышите, как собаки брешут… Там клуб, там. Где собаки, там и клуб.

— Спасибо большое.

— А что, собаку сдавать будете? Продайте ее мне. У меня как на грех издохла. А из этой, должно, большой кобель вырастет. Три рубля дам: А то нам тут без сторожа нельзя.

— Нет! — вскричал мальчик. — Это моя собака! Это немецкая овчарка.

— Ну-у, овчарка?..

— Да, настоящая, немецкая. Мне Витька сказал, а он понимает толк в собаках.

Старуха пошла, покачивая головой. Мужчина и мальчик продолжали свой путь.

— Папа, — спросил вдруг мальчик, — а что такое Арбат?

— Арбат — это улица. Название такое.

— А где?

— В Москве.

— А ты был в Москве?

— Был.

— Вот видишь, — после некоторого молчания произнес мальчик. — И кличка-то у него какая? Московская! Разве бы не овчарку так назвали?

Отец тяжело вздохнул. Как объяснить девятилетнему сыну, что он просто-напросто фантазер?

Они дошли до конца улицы и, ориентируясь на собачий лай, который действительно стал слышен через некоторое время, обнаружили большой бревенчатый дом, выкрашенный зеленой краской с солидной вывеской: «Клуб служебного собаководства». Дом был обнесен зеленым же забором, за которым скрывалась какая-то тайна: у мальчика даже дух перехватило.

Отец взялся было за щеколду калитки, но, помедлив, сказал:

— Сынок, Арбат не овчарка. Он хороший пес, но беспородный. Я тебе говорил об этом, и сейчас тебе скажут то же самое. Ты не очень переживай, будут в твоей жизни овчарки, и еще много-много чего….

— Овчарка!

Отец открыл калитку. На душе у него было скверно: сейчас разрушится детская иллюзия.

Отец шагнул было в калитку, но остановился.

— Условие принимаешь? — спросил он вдруг.

— Какое?

— Если овчарка, оставляем собаку. Если нет — отдадим старухе.

— Принимаю, — ответил сын не задумываясь. Он был уверен в своей правоте.

Они вошли во двор, и у мальчика заблестели глаза от восторга. Как раз начинались тренировки; красавцы-собаки разных пород проделывали всевозможные трюки по команде хозяев. Они ходили по бревну, прыгали через деревянные барьеры, приносили в зубах палочку, когда раздавалось такое магическое слово: «апорт».

Отец и сын стояли у самой калитки, смотрели, а рыжий Арбат спрятался за их спинами, поджав хвост, и испуганно выглядывал из своего убежища. Отец решился.

— Пойдем. Тебе сейчас скажут, кто твой Арбат.

В коридоре было жарко и пахло свалявшейся собачьей шерстью. Из двух дверей мужчина выбрал ту, на которой было написано: «Начальник». Он постучал и открыл дверь.

В кабинете были двое. Один сидел за столом, другой — на столе. Они курили, ведя неспешную беседу.

— Извините, пожалуйста. — Отец поперхнулся, так крепко было накурено. — Мы пришли к вам проконсультироваться. Какой породы вот этот щенок?

— Этот? — Человек за столом и человек на столе заулыбались. Тот, что сидел на столе, изрек: — По-моему, без консультации ясно, что это самый чистокровный, чистопородный двортерьер.

— Ты слышал, сын?

Мальчик молча повернулся и вышел, волоча за собой пригревшегося было Арбата.

— Большое спасибо! — Отец вышел вслед за сыном.

Обратно шли молча. Арбата вел отец. Мальчик глядел себе под ноги, он ни разу не поднял взгляда. Искоса поглядывая на него, отец, казалось, хотел что-то сказать. Арбат семенил впереди. Он уже забыл о страхе, которого натерпелся в собачьем царстве.

— Сынок, — наконец отец заговорил. — Теперь подарим Арбата той бабушке?

— Как хочешь…

Но старухи нигде не было видно, и они пошли дальше, опускаясь по улице к реке. У последнего дома, а за ним склон, ведущий к висячему мосту, стояли мальчишки.

— Ребята, — обратился к ним мужчина, — вам нужна собака?

— А что? — спросил чернявый пацан.

Назад Дальше