Альгабал (сборник) - Штефан Георге 6 стр.


Воскрешая Альгабала, Георге опирается на известные ему труды Диона Кассия и Лампридия, античных историков, душой и телом находящихся на стороне того Рима, который не принял неистового Гелиогабала, не принял его божественности и его жертвы. Для такого Рима юный император – чужак, сирийский безумец, существо-эксцесс, хулитель республиканского духа и имперского порядка. Из Диона и Лампридия в литературу, кинематограф и живопись перекочевали сведения о безумных пирах Гелиогабала, на которых император ел жемчужины, горох из золота, толченые минералы и похвалялся тем, что для его стола изловлена и приготовлена птица феникс. На одном из таких пиршеств, по преданию, были открыты потолки, и на присутствующих посыпались розы: их было такое множество, что сотрапезники венценосного Антонина задохнулись. Эту невиданную казнь-прихоть живописует в одном из своих самых красивых стихотворений и Штефан Георге. Но повторение не порождает подобия: его Альгабал – это совсем не Гелиогабал пристрастных Лампридия и Диона Кассия, в то время как их Гелиогабал – это, конечно, не Гелиогабал Гелиогабала. Вместо того чтобы разбираться, действительно ли ел жемчуг мальчик-император, как были устроены его голова и желудок, писатель-неоромантик освобождает симулякр историографии от претензий идеального первоисточника – и обнаруживает следы того Гелиогабала, который со-принадлежал своей солярной божественности, для которого роскошь была не средством засвидетельствовать гражданское превосходство над соплеменниками, но самой обычной практикой сакрального изобилия, повседневным методом экстатического господства в видимом и невидимом мирах. Так, переходя из трудов историков в поэзию, ложь о «развращающей роскоши» оборачивается ложью об этой лжи, и лже-ложный Лампридий теперь, в георгеанской рифме, заявляет о горошке с золотом и соусе из тертого жемчуга как о литургии, а не как о прихоти безумного мота.

Это и есть спуск к источнику слов, у которого мастер переживает историю небытия. Каждый выходит оттуда со своей добычей. Для Бодлера «фантазия разлагает сотворенный мир», для Георге она, скорее, сотворяет разлагающийся. Биограф Георге Томас Карлауф предлагает два способа прочтения «Альгабала»: как выражение возведенного в абсолют аристократизма или как документ, гласящий о «тотальном отрицании», которое исключает любое примирение с реальностью{ Karlauf Thomas: Stefan George. Die Entdeckung des Charisma. Karl Blessing Verlag, München, 2007. S. 104.}. Обе трактовки, согласно мысли исследователя, приводят к одному выводу: в поэзии содержится более высокая реальность. Понимая реальность как достоверность, Карлауф, как и многие другие, отдает поэтическую реальность на откуп «волюнтаризму» творца и подчеркивает ее непременную искусственность. Много ли из поэтического мы поймем, поверив такой мысли? Едва ли с ней были бы согласны Рембо, Элиот или сам Георге. Возможно, Элиот бы перефразировал себя: поэзия – это не усилие, а попытка уйти от усилия. Символ – не инструмент. А реальность – не производное. Скорее – произвольное. Альгабал – первостатейный эскапист в первую очередь для рефлексий орды, что «забыла повиноваться». Что ему до нее? Он «отступится сам от трона · / Вы не успеете взбунтоваться».

Читатель, вольный толковать таинственное жемчужное тело в устах в спектре от тонкого чувственного намека до христианско-гностических операций с этим семенем моря, может заметить, что и Георге и Бодлер{ Штефан Георге плодотворно работал над переводами произведений Бодлера. В 1901 году благодаря его усилиям свет увидели немецкоязычные «Цветы зла».} обитают в схожих ландшафтах. «Я люблю багряные луга, деревья в голубом колорите», – писал Бодлер. Альгабал у Георге воздвигает не только розоцветное подземелье и золотые покои, но и черный сад с угольными деревьями и ручейками тяжелой пыли. Открытые поэтами локации духа станут пейзажами новой живописи, а после – кинематографа и искусства инсталляций. Но если для Георге переживаемый опыт есть, скорее, фантазм, то Бодлер творит поэтическую деконструкцию. Это можно сравнить с разницей между эротикой, которая затрагивает и намекает, и порнографией, которая раскрывает и совершает разъятие. Один ли у них объект? Нет, это два принципиально разных рода телесности, а значит – и два тела. Именно поэтому резюмирующая фраза Готфрида Бенна «абсолютное стихотворение, стихотворение без надежды и веры, стихотворение, говорящее никому и ничего, – фасцинация вербального монтажа», если ее поочередно отнести к Георге и к Бодлеру, каждый раз выразит совершенно иную правоту.

Голубой цветок Новалиса вырос в саду Альгабала черным цветком, огромным и черным растеньем, украшением угольного сада без птиц:

Как замечает Евгений Головин{ Головин Е.В. Новая лирика: «мера и путь вопроса» // Фридрих Гуго. Структура современной лирики от Бодлера до середины двадцатого столетия / Пер. Е. Головина. М.: Языки славянских культур, 2010. С. 335–336.}, современные определения символа весьма близки к понятию пустой трансценденции, к негативному свидетельству о том, во что некогда верили, что некогда чтили божественным, – таков символ современной лирики, унаследованный от проклятых поэтов. «Самое определенное, что можно сказать, – мы не знаем, что это такое», – пишет Головин о символе, подразумевая его редукцию от времен алхимии ко временам гносеологического релятивизма. Данное замечание, пожалуй, приложимо к неоромантическому черному цветку Георге. Но, вместе с тем, это не негативный символ, а, скорее, символ денегации: заявляя о своем незнании самого себя, быть может, о символическом незнании вообще, он говорит о странной возможности черпать из этого провала веру, пересекать небытие с гордо поднятым флагом. Таким образом, черный цветок, скорее, принадлежит апофатической теологии, чем нигилизму. Вот почему германский филолог Гуго Фридрих оставляет Георге по ту сторону современной лирики. По той же причине стала возможна мистическая встреча прозванных безумцами монархов – римского императора Гелиогабала и баварского короля Людвига Виттельсбаха, протоколы которой мы имели смелость перевести на русский язык и отчасти прокомментировать.

Аврелий Макошев Гелиогабал Антонин. Закланный царь

«Произведя обычную раздачу народу по случаю наследования императорской власти, щедро и пышно устроив разнообразные зрелища, построив очень большой и прекраснейший храм богу, соорудив вокруг храма большое количество алтарей, он, выходя каждое утро, закалывал и возлагал на алтари гекатомбы быков и огромное число мелкого скота, нагромождая различные благовония и изливая перед алтарями много амфор очень старого превосходного вина, так что неслись потоки вина, смешавшиеся с кровью. Вокруг алтарей он плясал под звуки различных музыкальных инструментов; вместе с ним плясали женщины, его соплеменницы, пробегая вокруг алтарей, неся в руках кимвалы и тимпаны; весь сенат и сословие всадников стояли кругом наподобие театра», – описывал вступление на престол Гелиогабала римский историк сирийского происхождения Геродиан{ Геродиан. История императорской власти после Марка: (кн. V) / Пер. с греч. В.С. Дурова, СПб., 1995. С. 204–205.}.

В сущности, для «самообожествления» Гелиогабалу не требовалось документального заключения римских чиновников; он уже родился богом или, во всяком случае, становился им, когда танцевал. Он был таким богом, «который умеет танцевать», богом, которого никогда не признает римский «дух тяжести»{ «Я поверил бы только в такого Бога, который умел бы танцевать. И когда я увидел своего демона, я нашел его серьезным, веским, глубоким и торжественным: это был дух тяжести, благодаря ему все вещи падают на землю». – Ницше Фридрих. Так говорил Заратустра // Ницше Ф. Собр. соч. в 2 т. Т. 2. / Пер. с нем. Ю.М. Антоновского. М.: Мысль, 1990. С. 29.}.

Вдохновленные ницшеанством и дионисийством поэты и художники второй половины XIX и начала XX века испытывали глубокую симпатию к предпоследнему императору из династии Северов (218–222). Император, более известный по агномену, чем по фамилии{ Гелиогабал был последним из Антонинов, хотя многие полагают, что это прозвание носили после него Гордианы. Они, однако, назывались Антониями, а не Антонинами. Историк Лампридий, желая подчеркнуть «недостойность» правителя, называет Гелиогабала лже-Антонином. Гелиогабал, до избрания императором Секст Варий Авит Бассиан (Sextus Varius Avitus Bassianus), использовал латинизированную форму имени сирийского верховного бога Ила хаг-Габала (Ilāh hag-Gabal) – Elagabalus. Под именем Эла-Габал император, как ранее и божество, был известен во всех западно-семитских государствах, вошедших в состав Римской империи II–III столетия н. э. В центральных и северо-западных провинциях империи более распространенным был агномен Heliogabalus, который римский историк Элий Спартиан соотносит с сирийским Юпитером, верховным божеством в общем смысле. Штефан Георге выбрал для именования императора позднюю, арабизированную, форму агномена – Альгабал.}, все четыре года своего правления, казалось, прожил в беспрестанном священном танце, который требовал достойного антуража. Танцующий прижизненно обожествленный цезарь не был «экзотической» фигурой для большей части населения Вечного города, этнический состав которого в те времена менялся с пропорциональной успешным завоеваниям частотой. Среди тех, кто не усматривал ни в modus vivendi, ни в modus operandi последнего Антонина ничего противоестественного, были не только соотечественники императора сирийцы. Геродиан в цитируемой выше книге «История императорской власти после Марка» сообщает: «Когда он священнодействовал и плясал у алтарей по обычаю варваров под звуки флейт и свирелей и аккомпанемент разнообразных инструментов, на него более чем с обычным любопытством взирали прочие люди, а более всего воины, знавшие, что он царского рода, да и к тому же привлекательность его притягивала к себе взоры всех»{ Геродиан. История императорской власти после Марка: (кн. V) / Пер. с греч. В.С. Дурова (кн. V). СПб., 1995. С. 199.}. Латинские историки в унисон утверждают, что разочарование легионеров и ремесленников, словом, обыкновенных горожан, наступило уже после того, как расходы императора ударили по их скудным сбережениям. В учреждении налогов на все, что угодно, в неимоверных тратах Гелиогабал превзошел своего предшественника по бесчинствам Гая Юлия Цезаря Августа Германика, более известного под агноменом Калигула. Четырехлетнее правление Гелиогабала не было для Империи опытом анархии, как полагал Антонен Арто{ Арто Антонен (Artaud Antonin, 1896–1948) – выдающийся французский писатель, поэт, театральный режиссер и актер. Изобрел так называемый «театр жестокости» (théâtre de la cruauté), концепцию которого изложил в книге «Театр и его двойник». Личности Гелиогабала посвящена его книга «Гелиогабал, или Коронованный анархист» (Héliogabale ou l'Anarchiste couronné. Paris: Denoël & Steele, 1934).}. Скорее, это был опыт теократии и, соответственно этому, жреческие и религиозные функции власти для последнего Антонина были значительно важнее государственной организации, принуждения и подавления. Гелиогабал совсем не напоминал предшественника императоров Луция Корнелия Суллу, бессрочного диктатора римской Республики, лично составлявшего проскрипционные списки и учредившего своего рода «спецслужбы», сеть доносчиков, способных при малейшем подозрении вызвать на место команду палачей{ См.: Утченко С.Л. Сулла-император // Древний Рим. События. Люди. Идеи. М.: Наука, 1969.}.

Менее всего симпатизирующий безумному императору Элий Лампридий, упоминая о «жестоких преследованиях памяти Макрина» и попытке подослать убийц Александру Северу, как и более сдержанные историки, в том числе безыскусный Геродиан, не находят в биографии последнего Антонина примеров намеренного, сознательного террора. Государственные деятели, в том числе и Корнелий Сулла, и даже Гай Юлий Калигула, до известных пор считались образцовыми и законопослушными гражданами, неукоснительно следующими пожеланиям и требованиям как патрициев, так и плебса. И только убедившись, что «партийные чистки» в сенате, притеснения преторианцев и эквитов, высокие налоги и суровые законы безрезультатны, верховные правители говорили самим себе: ну, теперь-то все позволено. Античный Рим не дождался «своего» Макиавелли, утверждавшего, что порочных правителей подданные любят едва ли не больше, чем справедливых и бескорыстных.

История императорского Рима после Марка Аврелия Антонина сущностно и функционально противопоставляет теорию и практику власти. Если первая, умозрительная, с самого начала императорской эпохи становилась элитарной, скрытой, эзотерической, то обыкновенная практика управления государством очень скоро оказывалась известной всем, – все узнавали о предпочтениях и методах нового императора, в особенности, об «узаконненых» грабеже и разврате.

В моральной добродетели Антонина Гелиогабала «упрекнуть» трудно. Обратные тому качества можно назвать наследственными: от отца он получил импульсивную раздражительность и безудержную жестокость, от матери – беззастенчивый гедонизм. Красочно описывающие быт Гелиогабала историки почти единогласно называют итог его правления катастрофическим, но и выделяют уникальную особенность «реформ» безумного императора. Гелиогабал Антонин довел до логического и эстетического завершения начинания Калигулы, как их описывает Гай Светоний Транквилл в сочинении «Жизнь двенадцати цезарей»{ Издание на рус. яз.: Светоний. Жизнь двенадцати цезарей / Пер. с лат. М.Л. Гаспарова. М.: Наука, 1993.}. Он объединил разнородные этнические культы и поставил всех граждан империи на службу собранным в Риме богам.

Против монотеизма Гелиогабала свидетельствуют писания Геродиана, утверждавшего, что последний Антонин заимствовал учения и обрядовые методы выборочно, а назначенного «новым верховным богом» сирийского Юпитера «сосватал» финикийской богине Тиннит (Танит). Получающему известность христианству император предпочел митраизм, именно такой, каким его представили христианские апологеты. Оргиазм, итифаллическую атрибуцию, ритуальную кастрацию и музыкальную составляющую культа Гелиогабал заимствовал у сирийской ипостаси Аттиса, почитание которого известно в большей степени по исследованиям культурологов XX века{ См., напр.: Фрезер Джеймс. Золотая ветвь: Исследование магии и религии / Пер. с англ. М.К. Рыклина. М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2001. С. 461–471.}, собравших разрозненные свидетельства античных писателей. От бывших финикийцев и эллинов Гелиогабал перенял и схожую мифологему воскрешающего бога, Адониса, которого орфики отождествляли с «первым Дионисом» Загреем.

Отчасти можно согласиться с Антоненом Арто, называющим Гелиогабала революционером{ Арто Антонен. Гелиогабал, или Коронованный анархист / Пер. с фр. и коммент. Н. Притузовой. М.: Митин Журнал; Тверь: KOLONNA Publications, 2006. С. 90–92.}. С тем уточнением, что термин «revolutio» здесь приобретает исключительно астрологическое, алхимическое значение. Это возвращение, возврат, косвенно относящийся к радикальным социально-политическим изменениям и совсем не связанный с социальным бунтом, к которому нередко сводят и мифическую историю, и биографию Гелиогабала, венценосного анархиста (по выражению Арто, «не безумца, но повстанца»). И, как ни странно, Антонин Гелиогабал, далекий от «императорского ремесла», действительно заботился о римском государстве: он стремился придать ему сакральный статус, подорванный юридическими ригористами-республиканцами и большинством предшественников, облеченных верховной властью. Едва ли он действовал отталкиваясь от рефлексии исторического начала, исходя из ответственности. Скорее все эти меры были элементами его благословляющего танца.

Мы не располагаем достоверными сведениями об образовании императора, однако предполагаем, что ему была известна литература от некоторых трактатов Марка Туллия Цицерона до избранных глав «Моралий» Плутарха, где писатели замечают, что римская государственность, и в самом Вечном городе, и в его эллинизированных сателлитах, порождает сплошь бескомпромиссных завоевателей, изворотливых юристов, деловитых торговцев да переписчиков, занятых исключительно составлением инвентарных перечней. Скептически настроенный Цицерон не усматривает особой связи религии и эстетики, иными словами, священного и мирского. Сам избранный авгуром{ Авгуры (Аugures) – жреческая коллегия, исполнявшая официальные государственные гадания (главным образом ауспиции) для предсказания исхода тех или иных инициатив власти, прежде всего сената. Понятие augurium обозначало первоначально сам мантический акт (ритуал гадания). В так называемых Libri Augurales были изложены гадательные техники, а также протоколировалась вся деятельность авгуров (ius augurium).}, Цицерон получил исчерпывающее представление о том, каким стало римское жречество, – жрецы превратились в чиновников, занятых политикой больше, чем священнодействиями. Плутарх повествует приблизительно о том же и, нисколько не иронизируя, описывает, как вместе с прагматиками-латинянами на эллинистический Восток пришел – «дух унификации», апогеем которого стала смерть бога Пана{ Плутарх описывает, как однажды, в царствование императора Тиберия, из Пелопоннеса к некому италийскому порту шел корабль с грузом и людьми. Когда он проходил мимо острова Паксос, с берега кто-то окликнул египтянина Фармуза (Таммуза), кормчего корабля. Тот отозвался, и неизвестный голос велел ему, чтобы он, когда корабль будет проходить остров Палодес, возвестил там, что «умер великий Пан». Кормчий так и сделал, и со стороны Палодеса до него тут же донеслись плач и стенания. (Плутарх. Об упадке оракулов, гл. 17 // Фрагменты ранних греческих философов / Пер. А.В. Лебедева. Ч. 1. М., 1989. С. 150.)} – в античных пантеонах не было бога, «столь же страстно и непримиримо враждебного человеческому порядку»{ Головин Е.В. Мифомания. СПб.: Амфора. ТИД Амфора, 2010. С. 16.}.

Антонин Гелиогабал был последним римским императором, который серьезно относился к стихосложению (к сожалению, результаты его экзерсисов не сохранились до наших дней), равно как и к музицированию и хореографии. Его интерес к искусствам как таковым не ограничивался «покровительством», которым прославился Гай Цильний Меценат; Гелиогабал стремительно превращал свою жизнь в акт искусства – иначе говоря, в трагический спектакль. Полученные от богов (через предсказателей, причастных не одной только сирийской религии) сведения подтолкнули Гелиогабала к разрушительным и, не в последнюю очередь, саморазрушительным актам и жестам. То были жесты отчаяния, сопровождающие беспрестанный ритуал самопожертвования, с надеждой на возрождение после ослепительно прекрасной смерти, – как и предписывает западно-семитская эсхатология.

В оргиастическом исступлении Гелиогабала проявились его сотериологические амбиции. Изображая сиро-египетскую ипостась Адониса, воскрешающего бога, Гелиогабал возрождал в первичных формах и с первичным смыслом обряды эвокации (вызывания богов), утратившие к началу III столетия как свое сакральное значение, так и пресловутую целесообразность для самих римлян. Впрочем, империя не смогла преодолеть видимый только Великому Понтифику (Pontifex Maximus – букв. «Великий Мостостроитель») жертвенный кризис{ Феномену жертвенного кризиса посвящены исследования антрополога, философа и культуролога Рене Жирара. Издание на рус. яз.: Жирар Рене. Козел отпущения / Пер. с фр. Г.М. Дашевского. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2010.}, истинное начало несчастья для всех сословий. Гелиогабал, как пишут историки, жалобными криками, ритуальными танцами и воем изображал богиню Саламбо{ Саламбо – возлюбленная Адониса (Таммуза), отождествляемая эллинами с Афродитой. Культ этой финикийско-пунической богини напоминает культ Кибелы. Возможно, Саламбо идентична богине Тиннит (одно из верховных божеств карфагенского пантеона). Почитаемая в паре с Баал-Хаммоном, она – богиня лунного (ночного) неба, плодородия, подательница животворной росы, покровительница деторождения и богиня-охотница. Удовлетворительной этимологии имени Саламбо до сих пор не существует. Дион Кассий (Historia Romana, LXXIX, 11) сообщает, что детские жертвоприношения, традиционные для этого карфагенского культа, при Гелиогабале были возобновлены.}, тем самым подавая себе знамение гибели. В определенный момент, вероятно, и ему, увлеченному до беспамятства священнодействием жеста, стало понятно: все было напрасным, все останется неоцененным, незамеченным, будет проклято наряду с именами врагов Отечества.

Назад Дальше