Крепость души моей - Генри Олди 27 стр.


– Да ну, когда это было!

– Когда бы ни было. Машины у тебя нет. Дача есть?

– Откуда?

– Ага, дачи тоже нет. Квартирка плохонькая, без ремонта. Одеваешься, как шмаровозник. Не депутат. Смотри, как удачно складывается…

Я уже знал, что она скажет. И не ошибся.

– Давай сходим к бандиту, – попросила баба Рая. – Мало ли…

– Иди ты к черту, баба Рая. Дура ты набитая.

– Ну, дура. А вдруг? Нюрке бы кампутер купили…

12:12 …рисуй сразу на небе…

В парке было полно народа. Полдень рабочего дня, а людей – как в воскресенье. Как на праздники. Многолюдно и тихо.

Парадокс.

Степенно прогуливались по аллеям парочки всех возрастов: от тинэйджеров до глубоких стариков. Временами они останавливались, взявшись за руки – и надолго замирали, лишь слегка поворачивали головы. Словно старались запомнить, запечатлеть на фотографических пластинах памяти пронзительную голубизну неба, зелень и ржавчину каштанов, аллеи в леопардовых пятнах солнца, просеянного сквозь листву, горчинку подступающей осени.

Очнувшись, шли дальше. Под ногами шуршали опавшие листья.

Люди были везде – на скамейках, за столиками открытых кафе; ждали родители у аттракционов, на которых крутились и раскачивались их растерянно улыбающиеся чада. Из старого тира неслись хлопки «воздушек» – тихие, будто сквозь вату. Обитатели скамеек по большей части молчали. Ели мороженое, отхлебывали пиво и лимонад. Патруль – как обычно, из трех милиционеров – старательно делал вид, что пива в упор не видит.

Чего уж там…

Если кто-то разговаривал, то вполголоса. Казалось, над парком нависла туча – клубящийся свинец, готовый от громкого звука разразиться ливнем и безжалостной молнией.

В кого ударит?

Свету Славникову этот вопрос нисколько не волновал. Свете в мае исполнилось шесть лет, и небо над ней было замечательное. Цвета васильков – васильки Света видела в деревне, куда приезжала к бабушке. И даже нарвала их целый большой букет! А еще небо было цвета маминых глаз. Небу очень пошло бы пушистое белое облачко. Не беда, что облачка нет. Это мы сейчас поправим!

У Светы была полная коробка новеньких цветных мелков. У Светы было сколько хочешь асфальта на центральной аллее. По аллее, правда, ходили дяди и тети, но они были понятливые и аккуратно огибали Светино творение. Некоторые останавливались посмотреть. Свете было не жалко: пусть смотрят. Сначала она даже немножко погордилась, но вскоре забыла и о тех дядях-тетях, что проходили мимо, и о тех, что стояли и смотрели.

Света Славникова рисовала.

Небо на асфальте выходило совсем как настоящее. Правда, голубой мелок срисовался весь, но это ничего. Зато красиво получилось! Теперь – облачко. Белого мелка осталось много, облачков можно было нарисовать хоть десять! Но Света решила, что одного хватит. Иначе они солнышко закроют. Солнышко Света уже нарисовала: желтое-желтое, с веселыми лучиками. Как иголки у ёжика. Ёжика она потом нарисует. Сначала – дома. И деревья, как в парке.

И людей, которые радуются.

Она нарисовала маму. И себя. И бабушку из деревни. А потом стала рисовать остальных людей. Всех-всех. Ёжик хотел, чтобы его тоже нарисовали, но Света попросила его немножко подождать. Она его обязательно нарисует! Только закончит вот этого дядю… и вот эту тётю… И, конечно, бабушку! Не ту, что из деревни, а ту, которая…

– Что ты рисуешь? – спросили рядом.

Так, будто продолжали разговор.

Девочка обернулась. Рядом с ней присел на корточки лысый дяденька в шортах и рубашке в клеточку. Ну, на самом деле не совсем лысый. По бокам головы, над ушами, у него смешно топорщились остатки волос. Как рожки. И уши у дяди были смешные. Оттопыренные. Это, наверное, из-за очков: они своими дужками дяде уши оттопыривали.

– Здравствуйте, – сказала девочка. – Меня зовут Света.

Мама учила сперва здороваться, а потом говорить, как зовут.

– Здравствуй, Света, – сказал Яков Семенович Черкасский. – А меня зовут дядя Яша. Так что рисуем?

– Наш город. Вот дома, вот делевья…

Вообще-то Света уже научилась выговаривать букву «р». Но иногда забывала, и у нее получалось «л» – как раньше, когда она была маленькой.

– А это кто?

Дядя Яша хотел показать пальцем, но, наверное, вспомнил, что пальцем показывать неприлично. Он достал из кармана клетчатой рубашки блестящую шариковую ручку и показал ей, как воспитательница в детском саду – указкой. Только указка у воспитательницы длиннее. И Марья Николаевна – она совсем не смешная. Иногда даже очень сердитая. А дядя Яша – смешной.

– Это я. Это моя мама.

– А это кто?

– Это бабушка. Она в делевне живет…

– А остальные кто?

– Люди. Все-все-все! Мы летим на небо!

У всех-всех людей были крылья. Люди летели на небо. Люди улыбались. Некоторые держались за руки. Как Света с мамой.

– Там нас бабушка ждет. Длугая. Не та, что в делевне. Вот она, – и Света показала дяде Яше белым мелком, где она нарисовала бабушку. Потому что пальцем показывать неприлично. Из-за облака выглядывала старушка в круглых очках, платочке и в платье с ромашками. Старушка тоже улыбалась и махала рукой.

– Все летим на небо? – хмыкнули сверху.

Света и не заметила, как вокруг нее собралась целая компания.

– Все, – ответила девочка. – Так мама сказала.

– Ага, на небо… – раздраженно бросил спортивный обозреватель Полищук. – С фитилем в заднице! Дура твоя мама…

Девочка подняла взгляд на Полищука:

– А мама говорит, что ругаться нехорошо.

Дядя Яша встал и выпрямился. Он оказался на целую голову выше Полищука и много шире в плечах. Руки-ноги у дяди Яши были волосатые и загорелые, потому что дядя Яша недавно вернулся из Египта, а у Полищука – бледные и безволосые, потому что он обозревал футбол в Интернете. Дядя Яша приобнял Полищука за плечи, как лучшего друга, развернул к девочке боком – и чувствительно ткнул кулаком под ребра. Рядом уже образовались братья Бондари, по две ходки на брата, и выражение их широких конопатых лиц – одно на двоих – сулило Полищуку все казни египетские.

– Дядя сказал, не подумав, – улыбнулся девочке Яков Семенович Черкасский, зубной техник. – Дядя сейчас извинится.

– Извини, девочка, – когда надо, спортивный обозреватель Полищук соображал очень быстро. – Я оговорился. Это я дурак. А твоя мама умница. Она права, ругаться нехорошо. Где твоя мама, девочка?

– Она за моложеным пошла. Себе и мне.

– Пломбир? «Каштан»?

– Эскимо. Мама сейчас велнётся…

– Что ж у тебя птиц в небе нет? – отпустив Полищука, который мысленно уже заменил себе нижнюю челюсть на металлокерамику, дядя Яша вновь присел на корточки рядом со Светой.

– Я про птичек забыла…

– Дай-ка мелок, я дорисую. Какое ж небо без птиц?

Света заглянула в коробку, поколебавшись, выбрала мелок густо-фиолетового цвета – и протянула его дяде Яше.

– А давай, я тебя тоже нарисую? – предложила она.

– Давай, – кивнул дядя Яша. Он охрип, как от большой порции мороженого. – Как рисовать будешь? На небе? Или покамест на земле?

Света не знала, что значит «покамест». «Пока мест нет», наверное? Так на небе места всем хватит. Вон оно какое большое!

– А как ты хочешь? – девочка подмигнула дяде Яше.

Яков Семенович подумал и решился:

– Рисуй сразу на небе.

И, поудобней перехватив мелок, взялся помогать Свете: выводить в небе, которого хватит на всех, красивых фиолетовых птиц.

13:17 …последний патрон…

Знойное марево плыло над дорогой. Дубы и клены, растущие по обочинам, казались призраками. Очертания деревьев текли, расплывались, пожухлые кроны отделялись от мерцающих стволов и растворялись в пекле сентября. Сгореть, осыпаться пеплом…

Остовы машин в кювете выглядели естественными элементами пейзажа. Тишина расползлась по округе, пробуя мир на вкус. Тишина готовилась стать Безмолвием. Ей мешал стрекот бесчисленных кузнечиков в траве – желтой, выгоревшей. Ветер гонял по шоссе смерчики пыли, словно передвигал фигуры в шахматах. Игра быстро заканчивалась: ветер уносился прочь, и смерчики бессильно опадали на асфальт.

Далекий звук.

Высверк стекла на холме, с которого ниспадает серая лента шоссе.

Движение.

Было что-то неправильное, противоестественное в этом движении, нарушившем мертвый покой окраины. Минуту назад мнилось: все закончилось. Город опустел, остались жара, пыль и бессмертные кузнечики. Теперь приходилось заново привыкать к мысли: ожидание длится, все еще только предстоит.

Эта мысль вызывала раздражение.

Ангел в костюме стоял у поста ГАИ. Там же, где и вчера, когда автомобили бились о невидимую преграду. Он тоже превратился в часть пейзажа.

По шоссе текла глянцевая капля чернил. Отблескивала на солнце, превращаясь в лаковый «Бентли». Урчание двигателя и мягкий шелест шин нарастали. Скривившись, как от оскомины, тишина убралась прочь. Она не сомневалась, что вернется, и уже окончательно.

По шоссе текла глянцевая капля чернил. Отблескивала на солнце, превращаясь в лаковый «Бентли». Урчание двигателя и мягкий шелест шин нарастали. Скривившись, как от оскомины, тишина убралась прочь. Она не сомневалась, что вернется, и уже окончательно.

Урчание сделалось басовитее – «Бентли» одолевал последний подъем перед «финишной прямой». Какой-то упрямец решил попытать счастья: вдруг барьер исчез? Или пропустит именно его?

Сто метров. Семьдесят. Пятьдесят.

Стал виден номерной знак с желто-голубым флажком и внушительным рядом нулей. «Бентли» сбавил ход. Остановился – без визга тормозов и скрипа покрышек. Замер напротив ангела в костюме. Из машины долго никто не выходил. Тишина вознамерилась было вернуться, но щелкнул замок. Онищенко Федор Степанович, генерал-майор милиции в отставке, выбрался наружу. Он был облачен в парадный мундир: темно-синее сукно, серебро погон, бордовые лампасы, орденские планки. Сверкали ботинки, начищенные до зеркального блеска.

Мундир был Онищенко тесноват.

Властным жестом приказав водителю оставаться в машине, генерал без спешки направился к ангелу. Так офицеры идут в последнюю атаку – в полный рост, строевым шагом, с гордо поднятой головой. В двадцати шагах от ангела генерал остановился. Не спеша расстегнул длинную кобуру и достал именной пистолет Стечкина с гравировкой. Встал в пол-оборота, чуть выставив вперед правую ногу и развернув левую. Поднял пистолет. Старая стойка для стрельбы – сейчас учат по-другому. Рука с тяжелым – больше килограмма – «Стечкиным» не дрожала.

Сухо щелкнул предохранитель.

Ангел не шевелился.

Генерал хищно прищурился, выцеливая голову. На миг задержал дыхание – и плавно нажал на спуск. Выстрел. Второй, третий…

Кузнечики примолкли в испуге.

Ангел не шевелился. Так и стоял ростовой мишенью, глядя в черную дырку ствола, извергавшего огонь и свинец. Выстрел. Седьмой, восьмой… Голова-грудь-живот-голова. Казалось, генерал все время промахивается. Но Федор Степанович не промахивался, и знал это.

Выстрел.

Семнадцатый, восемнадцатый, девятнадцатый…

Неслышно – после грохота выстрелов – звенит гильза, катящаяся по асфальту. Остановилась. А кажется, все еще звенит. Это в ушах. Сейчас пройдет.

Ангел ждал. Он был цел, и костюм его не пострадал. Словно Онищенко палил холостыми… Генерал опустил пистолет. Кивнул ангелу: я так и предполагал. Резко вскинул руку к виску, будто честь отдал.

Выстрел. Двадцатый, последний.

Висок брызнул красным. Фуражка слетела с головы Федора Степановича и укатилась в кювет. Генерал рухнул навзничь. Крепкий бритый затылок глухо ударился об асфальт. Федору Степановичу было уже все равно. Он лежал и строго, как на младшего по званию, глядел в небо стеклянным взглядом. Именной пистолет генерал не выронил. Из отверстия в виске сочилась багровая струйка, липкой лужицей растекаясь вокруг головы Онищенко.

Щелчок двери.

Из кабины выбрался водитель Устинчук – в штатском, в черной рубашке, застегнутой наглухо, в черных брюках, отутюженных до бритвенных «стрелок». Он все знал заранее и оделся, как на похороны. Пошарив в кармане рубашки, Устинчук достал пачку «Camel essential». Хотелось перекурить, прежде чем грузить Онищенко в машину. Очень хотелось. Иначе Устинчук боялся, что прыгнет за руль, оставив генерала валяться на трассе, и даст по газам.

В этот момент ангел шагнул к мертвецу.

Устинчук застыл с прилипшей к губе сигаретой. Правую руку он сунул в карман брюк в поисках зажигалки. Там рука и осталась. Впору было поверить, что Устинчук, в детстве – салтовский шпаненок, полез за ножом.

– Встань, – велел ангел.

Мертвец послушно встал. Он не воскрес: взгляд Онищенко по-прежнему был стеклянным. Чернела аккуратная дырка в виске, разве что кровь перестала течь.

– Зачем? – спросил ангел.

Генерал молчал.

– Зачем? Самоубийство – смертный грех.

Ангел не спрашивал, зачем генерал стрелял в него. Он спрашивал, зачем генерал выстрелил в себя.

– Я не справился.

Голос мертвеца был ровным, как взлетная полоса. Безучастным, как дорожный указатель. Этим он напоминал голос ангела.

– Гордыня, – понимающе кивнул ангел.

– Бессилие, – возразил генерал. С неимоверным трудом он продавил сквозь мертвые связки намек на интонацию. – Я всегда мог что-то сделать. Всю жизнь. Делал или нет, но мог. А сейчас – нет.

Некоторое время ангел размышлял. Водитель Устинчук извлек из кармана руку с зажигалкой. Не в силах отвести взгляд от ангела и мертвеца, он чиркал колесиком. Пальцы мелко дрожали. Когда огонек загорелся, Устинчук обжегся. Прикурил с третьей попытки, затянулся глубоко, до одури – как в последний раз.

– Ты воевал, – сказал ангел.

Он не спрашивал.

– Да, – согласился генерал.

– Убивал.

– Да.

– Привык отдавать приказы. Выполнять приказы.

– Да.

Ангел задумался. Мертвец стоял перед ним с разряженным пистолетом в руке.

– Семья?

Наконец-то прозвучал вопрос.

– Жена. Сын.

– Взрослый?

– Да. Двое внуков. Внучка замужем. Ребенка ждет.

– Они здесь?

– Жена – здесь. Остальные – нет.

– Ты рад этому?

– Я рад, – лицо мертвеца исказила гримаса. – Но я все равно не справился.

Устинчук докурил сигарету до фильтра. Он сжимал в пальцах желтый упругий цилиндрик с черным ободком по краю. Ему казалось, что это граната. Что на его окоп едет танк.

– Я не могу дать тебе второй шанс, – сказал ангел.

– Не надо.

– Это не мне решать.

– Слава богу, – ответил генерал, убежденный атеист. – Слава богу, что не тебе.

– Иди и покойся с миром. До Суда.

Генерал кивнул и деревянной походкой направился к машине. Открыл заднюю дверцу. Сел на сиденье. Протянул руку, желая закрыть дверь – и обмяк. Рука упала на колени. Под взглядом ангела дверца закрылась сама. Щелкнул замок.

– Отвези его домой, – велел ангел водителю.

Встреча

14:57 …Если обойдется, получишь столько же…

– Не надо, – пискнула Манька-убогая. – Много-то как…

– Бери, – уговаривал ее Чепрунов. – Бери, не ломайся.

– Много… Я боюсь, когда столько денег!

– Бери! Помолись за раба Божьего Виталия…

– Боюсь! Много очень…

– Эй! – заорали от ограды. – Хорош трепаться! Люди ждут…

– Иди на хрен! – взвился Чепрунов, менеджер супермаркета «Плюс». – Я свою очередь отбомбил! Жди и не вякай…

– Сука, – предупредили от ограды. – Ну, ты выйдешь…

Рядом безногий Жора брал, сколько дают, не чинясь. Сидя на своей «самоходке» – колодке с колесиками из металла – Жора снизу вверх глядел на людей, сующих ему милостыню, и бормотал, кланяясь: «Храни вас Господь… спаси и сохрани…» Сломанный козырек фуражки сполз ему на лоб. От кудлатой бороды густо несло жужмарём. Жору угощали коньяком и виски, но он отказывался: не привык. Подражая Жоре, Манька-убогая взяла у Чепрунова пачку сотенных в банковской упаковке. В глазах у Маньки стояли слезы.

Она все равно боялась.

«…злохитренность змия, – бормотала Манька заученное, не зная, что повторяет за преподобным Ефремом Сириным через тьму веков, – расслабляет крепость души моей сластолюбием… спаси и помилуй!.. и делаюсь я пленницей страстей…»

От страха речь сбивалась на круг. Визжала запиленным винилом на старушке-«вертушке»:

«… крепость… крепость души моей…»

Площадь Благовещенская, раньше – Карла Маркса, была забита народом. Византийская, пряничная роскошь храма утесом возвышалась над морем голов. Стояли с шести утра. Шли от метро, со стороны рынка, от Исторического музея. Подъезжали от вокзала; парковались у реки, потому что ближе свободных мест не было. Выясняли, кто последний, фломастерами писали номера на ладонях. Коротали время, прогуливаясь по аллейкам сквера, шли к универмагам, к Вечному огню. Искали нищих, чтобы подать хоть кому-нибудь, прежде чем придет время шагнуть за ограду собора. Нищих как вымело. Набежали цыгане, но трех наглых смуглянок вместе с детьми сбросили в речку, мелкую и грязную, больше похожую на сточную канаву, и племя египетское растворилось в переулках.

– Следующий!

Добровольцы, вызвавшиеся стоять у входа, пустили за ограду пенсионера Чеграша и Наталью Владимировну, заведущую 2-й женской консультацией. Доставая на ходу портмоне, Чеграш бросился к Коте-слепому. У пенсионера было слабое зрение. Год назад ему удалили катаракту на левом глазу. Чеграш полагал, что слепые ближе к богу. Наталья Владимировна удовольствовалась Сенькой-юродивым. Тряся головой, Сенька орал: «Птички! Птички небесные!» Милостыню он совал за пазуху, скребя ногтями волосатую грудь.

На паперти, ближе к центральному входу в собор, курил Федор Ромашук, регент Митрополичьего хора. Пальцы регента тряслись. Храм, рассчитанный на четыре тысячи человек, пустовал. Внутри Федор чувствовал себя неуютно. Как в склепе, прости Господи! Но и снаружи не было Федору облегчения. Плохое место, думал он, предаваясь греху суеверия. Зря, что ли, крест трижды падал? Сперва от грозы, затем от урагана; пожар в 97-м… Ветер трепал бороду регента – жаркий, отдающий псиной ветер. Симфония толпы, проникая в уши, гнала сердце к финишной ленточке инфаркта. Каждые пять минут звонила мама. В городе хватали священников и монахов, волокли к ангелам: предъявить. Чем там дело кончалось, мама не знала, но три святых отца попали в реанимацию. Мама сказала: в Цыгаревском переулке взяли Тофика Мирзоева из мусульманской общины Барокят, автора проекта воссоздаваемой мечети. На Майкопской взяли имама Алиева из общины Нур-Азербайджан. Возле хоральной синагоги агрессивная группа хасидов вторые сутки ждала раввина Циммермана, но ребе не приезжал. Дома Циммерман не ночевал: прятался. Мама плакала и просила Федора беречь себя.

Назад Дальше