Женщина-птица - Карл-Йоганн Вальгрен 18 стр.


На этот раз он одет по-иному… что это за одежда? Красивый национальный костюм саами, солдатский мундир? Рваные клоунские тряпки? На этот раз он, похоже, предусмотрел все, и мне от него не уйти.

— Йоран. Мы же должны обсудить контракт…

Его прозрачная голубоватая рука движется прямо у меня перед носом — вперед, назад, вперед, назад…

— Хороший контракт, не пожалеешь.

— Что такое? — спрашиваю я, не понимая, что это мой голос и мои слова.

— Хороший контракт.

Его белоснежная улыбка в полусвете сна… искусственные зубы, безупречная имитация человеческой внешности. Но за спиной-то, за спиной его совсем иное… за его спиной вечность, где нет ни Добра, ни Зла, только недоступная разуму пустота, отсутствие чего бы то ни было, бездна… абсолютная и неизмеримая бездна, без границ, которые могли бы помочь сравнить ее с чем-то, представить ее космическую глубину, ее пустоту, настолько совершенную, что само слово «пустота» теряет значение.

Ночь на Ивана Купала… в моем сне эта ночь не просто отрезок времени от вечера до утра, она вполне материальна, она волнами испарений поднимается от земли и медленно исчезает в холодном, похожем на полярное сияние свете над горизонтом, чьи острые ледяные лучи расходятся по всему небу. Он стоит передо мной с уже написанным контрактом, контуры его фигуры нечетки в уже начинающемся рассвете и тихом зеленом свечении фалькенбергского элеватора. Его образ начинает понемногу таять, мне очень не по себе от его приглашающей улыбки, от его бесплотной руки, качающейся перед глазами, как маятник. Все, что он хочет от меня, — чтобы я открылся ему, позволил проникнуть в мою душу: и все, и желанный контракт заключен. В этой реальности сна… или… никак не могу сообразить… или во сне реальности? — в этой странной реальности я, ослепленный и обессиленный его магией, становлюсь жертвой исполненного ясности и непередаваемого Зла сатанинского соблазна. И вот его рука уже во мне, я чувствую, как у меня загорается все внутри и медленно остывает, жжение сменяется чувством абсолютного равнодушия и осознанием бессмыслицы жизни. Вдруг я слышу смех в лесу; странный смех, полный непередаваемого ужаса. Кто это? Эстер? В ту секунду, когда я грубо повалил ее на пол в ее квартире? Или это мама? Ее молитва, ее предупреждение, чтобы я ни в коем случае не поддавался искушению? Теперь и сам дьявол смеется… прости меня, мама, но уже поздно, этот смех окончательно лишает меня рассудка, и я продаю свою душу. А что еще мне остается, мама, в этом мире, где даже тебя нет?…

Я просыпаюсь рано, на рассвете, совершенно обессиленным. Медленно вылезаю из мешка. Холодная роса покалывает ноги, как кристаллики льда. Где я? Совершенно чужое место, я его не узнаю. Тихо вхожу в дачу; здесь еще не выветрились ночные тени и запахи. Дверь в спальню приоткрыта. Я медленно приближаюсь… что я хочу узнать? Что-то, чего я не понимаю и, наверное, не хочу понять. Звуки, обрывки предложений, стоны… Я стою в сумраке, мне кажется, он борется с ней, как больные борются с болезнетворными демонами… Хоть бы он проткнул ее насквозь, хоть бы она лопнула, как огромный кровавый пузырь… Чем все это кончится?

* * *

Вот уже и осень, листья на сером асфальте, словно расплющенные при падении брызги расплавленной бронзы. Деревья, холодные, с обнажившимся переплетением ветвей, напоминают замерзшие фантастические скульптуры. Дни стали короче, небо по утрам синее, а по ночам угольно-черное, и на нем сияют теплые звезды, словно зажженные в том, другом мире специально для нас огоньки… их зажигают в том мире, где сейчас мама, зажигают для тех, кто пока еще жив.

Мне хорошо этой осенью; этот васильковый свет по утрам словно обещает перемены… Все меняется, все на свете обладает этим свойством, все меняется крошечными, незаметными глазу шажками, эти шажки словно кванты в потоке времени. А почему бы нет? Это были тяжкие годы; может быть, и впрямь настало время для перемен к лучшему? Мне хорошо; достаточно только посмотреть, как темнеет за окном небо, отдавая последнее осеннее тепло, почувствовать кожей робкую дрожь зажигающихся звезд…

Когда это началось? Наверное, тогда, на Иванов день, когда мне стали чудиться странные вещи, я не мог различить, сплю я или бодрствую… у меня просто не было другого пути — только путь перемен. Может быть, мои рассуждения тоже покажутся странноватыми, но это, во всяком случае, ответ на вопрос, пусть тоже странноватый. Маятник качнулся в полном соответствии с необъяснимым законом о причинах и следствиях — и когда я вернулся с дачи, все стало по-иному.

В июле настает пора массовых отпусков, мы с Миро дни напролет проводим на пляже в Скреастранде, тела наши потемнели, а зубы от морской воды сделались ослепительно белыми. Вечерами мы сидим в нашем подвале, пьем пиво и играем джаз. Потом клеим девочек в толпах туристов и купальщиков. Снова начали репетировать — мы не собирались почти год и даже не понимали, как нам этого не хватало.

Вот такая осень: все просто и ново, хотя, конечно, это не совсем так. Эстер, например… а я совсем и не думаю о ней. И о сестре не думаю, и о маме. Мне не снится даже музыка, пусть все будет, как есть, пусть это даже и не истина, а ее зеркальное изображение.


В кухне папа разговаривает с Анни. Я слышу их голоса через стенку, хотя слов не различаю. Ее высокий, немного режущий голос, папины мягкие интонации… О чем они там говорят? Наверное, вспоминают лето на даче… заложенные ею грядки, перекрытую крышу, блеск озера, щупальца водорослей, фосфорический свет подмаренника на опушке… Конечно, именно об этом — у них же нет других общих воспоминаний.

Я лежу в кровати. Скоро мне нужно переезжать, я должен освободить им место для совместного будущего. Они уже обсуждают его; по очереди заявляют, что жизнь будет проще, если они станут жить вместе. Не то что они имеют что-то против, если я останусь. Мне кажется, Анни тоже изменилась, мы с ней теперь лучше понимаем друг друга, она, как мне кажется, начала интересоваться мной, нашей семейной историей. Так что даже если они будут возражать, я перееду — для их же блага, Время перемен, время перемен… жизнь продолжается. Я обязан примириться с ее существованием, перестать ревновать, дать им возможность самим устроить свою судьбу. Я обязан надеяться, я обязан снять отдельную квартиру, найти кого-то, обычную девушку, без темных тайн за душой, с кем я бы мог создать семью, нормальную семью, без внезапных смертей и исчезновений. Думаю, я уже созрел для этого.

Папа и его женщина сидят в кухне, вспоминают лето, строят планы на будущее. Папин мягкий, шелестящий голос внушает мне надежду, и я стыжусь, что подозревал ее во всех смертных грехах.

— Она тебе теперь нравится? — спросил он недавно. — Ты ведь изменил свое мнение о ней, я не ошибся?

— Нет, — киваю я. — Не ошибся. Изменил. Она мне нравится больше, чем раньше.

Он улыбается с облегчением, словно бы я снял камень с его души. Мне вдруг становится стыдно… он-то ведь никогда не третировал моих знакомых.

— Ты совершенно не ошибся, — повторяю я. — Мне она теперь нравится гораздо больше.


Через некоторое время я получаю письмо от Эстер. Я прихожу домой от Свенссона, а на коврике в прихожей лежит письмо. Ее почерк… я его не видел уже несколько лет, но в свете плафона под потолком, в опалесцирующих колоннах тонкой пыли, с эхом свенссоновских проклятий в ушах — такое ощущение, что я не видел почерк Эстер не меньше века. Я сую конверт в карман и иду в «Ритц»; папы с Анни нет дома, а я почему-то не хочу читать это письмо в одиночестве.

Конверт отправлен, если судить по штемпелю, из Кируны[45]. Он серый и помятый: скорее всего, она долго носила его с собой, не решаясь отправить. Я держу его перед собой и смотрю на ее аккуратный почерк, словно околдованный. Что может стоять за этими буквами на конверте, за адресом? А почерк — может быть, он тоже что-нибудь значит? Помню, как говорила мама, решая свои кроссворды, — в самых очевидных словах всегда есть тайна. Или, может быть, я неверно запомнил? По-моему, она говорила именно так.

Я сижу в «Ритц» несколько часов и не решаюсь распечатать письмо. Пью кофе, курю и сам себе удивляюсь — чего я боюсь? Что в этом письме найду какие-то жуткие и решающие подробности чего-то? Что все вдруг предстанет в ином свете? Например, что я и в самом деле изнасиловал ее той ночью, но ее это нисколько не задело. Или, может быть, все ее хваленые тайны? Не знаю; я боюсь читать это письмо, боюсь потом начать думать, что прочитанное — далеко не все, что за этим стоит что-то еще. Что вдруг поднимется занавес, и я предстану голым — сам перед собой. Боюсь осознать, что все эти годы, все это сумасшедшее время… все напрасно.

Я зажигаю новую сигарету. Скоро уже семь; кроме меня, в кондитерской ни души. Официант вытирает столы тряпкой, кругами… начинает с середины, а потом смещается к краю, как маленький влажный смерч. Кофе уже остыл, в кондитерской тепло и светло, но за окном, в упавшей уже на город темноте, дует холодный морской ветер, если приложить руку к раме, можно почувствовать прикосновения его ледяных щупалец. Эстер, Эстер… После всех этих лет… Она никогда не исчезала из моих мыслей, она всегда была там, то глубоко в подсознании, то на поверхности, и заставляла меня испытывать стыд, когда я встречался с другими женщинами.

Господи, как юн я был тогда, это же было еще до того, как умерла мама, как исчезла Кристина… и если я теперь другой, то кто же она?

— Мы закрываем, — сказал официант. — Слышишь, Йоран, ведь ты Йоран, да? Даже если ты знаменитый гитарист — мы все равно закрываем.

Он дружелюбно улыбается и показывает на дверь. Я встаю, надеваю куртку, выхожу на холод и останавливаюсь у входа. Улица пуста, словно в городе свирепствует эпидемия. Я снова смотрю на ее почерк на конверте. Потом комкаю письмо и бросаю в лужу. Эстер. Ты мне больше не помещаешь, Эстер.


Я прихожу домой с репетиции и застаю папу в кухне — он сидит за столом, спрятав лицо в руки. Он сидит молча, и я не сразу понимаю, что он плачет.

— Что случилось? Папа!

Он медленно поднимает глаза.

— Ничего.

Я обхожу стол и кладу ему руку на плечо.

— Что-то случилось… — говорю я опять, на этот раз очень мягко.

— Анни, — говорит он. — Анни…

— Что — Анни?

Он резко встает и начинает описывать круги по кухне.

— Не знаю… — Он останавливается и разводит руками. — Если бы я только знал…

Он так и стоит, словно прислушивается к одному ему слышному звуку и снова начинает плакать. Лицо его искажено гримасой страдания.

— Анни, — всхлипывает он. — Все дело в Анни…

— Да скажи же ты, ради Бога, в чем дело!

— Вчера… Вчера она была с другим. Она спала с ним. Она сама рассказала.

Только этого не хватало, думаю я и обнимаю его за плечи.

— Она сама не знает, почему так вышло. А я и подавно… Но ведь все просто, правда? Значит, она на это способна.

— Вы будете продолжать встречаться?

— Не знаю… Я опять у разбитого корыта.

— Все утрясется, — говорю я. — Вот посмотришь, все утрясется.

Папа безутешен. Его отчаяние пугает меня. «Все утрясется»! Как будто все в конце концов утрясается…

— На этот раз не утрясется, Йоран. На этот раз ничего не утрясется…

Он замолкает и снова прячет лицо в ладони. Что я могу еще сделать? Может быть, ему надо побыть одному, принять какое-то решение…

Я иду к себе и сажусь за письменный стол. Слышу, как папа гремит ящиками на кухне. Что все это значит для него? Папа… когда я был маленький, он олицетворял для меня надежность, он пах трубочным табаком и старыми книгами. По ночам он храпел на весь дом, я иногда просыпался и думал, что этот храп раздавался в доме еще до того, как я родился, и наверняка будет продолжаться, когда я умру. Как он изменился… Ослаб, даже одряхлел, когда я думаю о нем, мне становится страшно… Он перестал возиться в кухне и пошел в ванную… скрипнул замок, ага, наливает ванну. Что он оплакивает — Анни или разрушенные ею иллюзии? Впрочем, я и ждал чего-то в этом роде. Я не удивлен. Я раскусил ее сразу. Но папа… сколько же может вынести человек?…

На стене начинают громко и холодно бить часы с маятником. В комнате темно, и меня вдруг начинает бить дрожь. Надо верить своим чувствам. Эта мысль назойливо, с каждым ударом часов впивается в голову: верить своим чувствам, верить своим чувствам… Почему я так нервничаю? Меня начинает тошнить, я прижимаю руку к животу и делаю глубокий вдох… надо верить своим чувствам. Бой прекращается, в ванной льется вода. Я смотрю на свое отражение в темном окне — скорлупа. Пустое птичье яйцо.

Я встаю и начинаю, как папа, ходить кругами по комнате. Что-то не так, я чувствую это совершенно ясно. Я иду к ванной. Беспокойный свет лампы в коридоре словно прижимает меня к полу. Дверь. Белая дверь в ванную. Она заперта. И звук льющейся воды… он словно предвещает несчастье, как те акварели, что мама рисовала потихоньку ото всех.

— Папа! — зову я, и голос срывается.

Молчание.

— Папа! — кричу я изо всех сил. — Что ты там делаешь?

Он не отвечает. Только жуткий шум воды. Я стучу в дверь кулаками.

— Папа! — ору я истерически. — Открой же дверь, черт подери!

Он появляется в двери, мокрый, с полотенцем вокруг бедер.

— Что случилось? — мягко спрашивает он.

Из крана хлещет горячая вода. Я смотрю на руки: оказывается, я разбил кулаки до крови.

— Что случилось, Йоран? — опять спрашивает папа. — У тебя все руки в крови!

Я стою и не могу произнести ни слова.


К началу декабря между папой и Анни все кончено.

— Все, — голос его звучит виновато, — конец. Вообще конец…

Я тихо киваю. Не стоит расспрашивать; если хочет, расскажет сам. Мы смотрим футбол: свободный удар в двух метрах от штрафной площадки, выстраивается стенка из людей, покачиваясь, как волна, удар — намного выше ворот.

— Я этого ждал, — продолжает он без выражения. — Она спала с другим… теперь утверждает, что причиной тому наши отношения: что-то в них не так, иначе зачем бы она мне изменяла? И что же было не так? Что ей мешало? Сигрид? Ее муж? Привидения?

Он замолкает на минуту, это все же важно для него, и он пытается сформулировать свою мысль получше.

— Нет, — продолжает папа. — Привидения здесь ни при чем. Я лгу самому себе — точно так же, как она лгала мне. У нее все время был другой, теперь я это понимаю. Это был не первый раз, она все время с ним спала, у них все время был роман. Должно быть, хотела экспериментальным образом проверить, кто ей больше подходит, а потом выигрыш выпал ему.

В перерыве между таймами папа встает, выключает телевизор и смотрит на меня смущенно.

— Наверное, не надо мне все это рассказывать?

— Наоборот. Очень надо.

Он вздыхает и опускает глаза.

— Это удар для меня, — говорит он. — По крайней мере, можно было помечтать… что она когда-нибудь заменит мне маму. И совершенно неважно, что у нас с ней такие разные интересы, то же самое было и с мамой: у нее свое, у меня свое, но это нам не мешало, потому что кроме этого нас связывало очень многое. Но она… нет, она совсем другая. У нее был любовник, она порвала со мной… интересно, где она сейчас? Надо думать, у него.

Папа смотрит на меня, но, по-моему, он меня не видит. Он думает об Анни. Неужели он и в самом деле в нее влюбился? За такой короткий срок?

— Нет, — говорит папа, словно прочитав мои мысли. — Я никогда ее не любил так, как любил твою маму… Но я чувствовал, что она что-то скрывает. С такими женщинами надо быть осторожным…

Он осуждающе вертит головой и запускает пальцы в волосы.

— Что ж я, так и буду весь день здесь стоять? Пойду к себе; не думай об этом.

Я остаюсь сидеть в кресле перед выключенным телевизором. В комнате постепенно темнеет, как будто тяжелый черный дым опускается с потолка. Я зажигаю свечу и смотрю на пламя, пока не начинают болеть глаза. Из библиотеки слышен голос отца — он разговаривает сам с собой. «Эрик, говорит он. Подожди меня, Эрик. Я скоро приеду в Париж, Эрик»…

Пламя свечи колеблется, словно от ветра. Что я делаю? Получил письмо от Эстер, но так его и не открыл… Конец восьмидесятых, а я все там же, не сделал ни шагу. Пламя свечи колеблется, как будто хочет что-то мне шепнуть. Я окунаю палец в стеарин и поднимаю его высоко над головой. Прозрачная жидкая масса застывает и превращается в белую абстрактную скульптурку.


В один из этих дней к нам приходит дедушка. Странно, обычно этого не бывает, и я не знаю, как истолковать его приход. Мы с отцом потеряли контакт с ним и с бабушкой, они как бы представляли женскую половину нашей семьи, маму и Кристину, и когда те исчезли, исчезли и бабушка с дедушкой, так же внезапно. Мы не виделись не меньше двух лет, но сейчас он, кажется, пришел с каким-то важным делом.

Он садится за стол в кухне и пишет записку.

«Я пришел ради Кристины, вашей дочери и сестры, которая сейчас в Индии».

Мы с папой молча смотрим на него.

«Кто-то из вас должен поехать и найти ее, пишет он. Поверьте мне, это не терпит отлагательства».

— Почему не терпит? — спрашиваю я. — Что ты знаешь, чего не знаем мы?

Он качает головой и снова пишет.

«Я ничего не знаю, но у меня такое чувство, что это срочно».

Я поворачиваюсь к папе и жду, что скажет он. Но папе все это, кажется, неинтересно. Он смотрит в окно и думает о чем-то своем… может быть, о своем брате Эрике.

Дедушка встает.

— Не уходи, — прошу я. — Объясни, в чем дело.

Но он только качает головой и улыбается своей загадочной улыбкой. Я провожаю его до двери и пожимаю руку. От него пахнет старостью, даже древностью, былиной или легендой. Он молчит, и молчание его кажется материальным, как замша. Потом он делает знаки в воздухе:

— Женщина-птица… Женщина-птица…

И уходит.


Приближается Рождество, все как обычно — тени прячутся в густой хвое елки, вяленая треска… По вечерам я сижу в своей комнате и удивляюсь сам себе — с какого рожна мне показалось осенью, что наступают перемены?

Странное время… я даже думать ясно не могу, мысли фрагментарны и несвязны. Что было вначале — пустота, ничейное пространство, место, где догадки и надежды обретают форму… а я? Кто я? Точка на карте нашей семьи, пока еще передвигающаяся в пространстве и во времени, в то время как другие… что открылось им там, с той стороны, где нет ни пространства, ни времени?

Назад Дальше