Где Витюша раздобыл хлороформ, так и осталось загадкой. Но ночью, когда в секции, где он жил, все спали, он вылил всю бутылку в кружку и опорожнил залпом. Доза была слишком велика, и его моментально вырвало. Эффект получился неожиданный. Сам он остался жив, но все от этого хлороформа угорели, а маленькая секция, где помещалось большинство бригадиров, так называемая «палата лордов», была битком набита: на двухъярусных нарах спали по меньшей мере 30 человек. Не помню, кто первый поднял тревогу:
— В палате лордов все поумирали, и наш Витюша тоже!
Но на месте происшествия первой оказалась я, так как палата лордов была почти рядом с нашим цехом. В нос мне ударил такой сильный запах хлороформа, что я отпрянула и в следующее мгновение ринулась опять, схватила стул, высадила им окошко и завопила, как недорезанный поросенок:
— Помоги-и-и-те!
Кто-то, услыхав мой крик, подумал, что это пожар, и заорал:
— Горим!
Народу сбежалось по «пожарной тревоге» уйма, и в несколько минут всех «лордов» повытаскивали на снег.
Тяжелое впечатление производят отравленные хлороформом, хоть вообще-то это считается легкой смертью. Лежат они как мертвые, но стоит их пошевелить или просто тронуть, они начинают трепыхаться и подскакивать, словно рыба, вынутая из воды! Впрочем, все окончилось благополучно: на снегу все они вскоре очнулись, лишь двух или трех пришлось отправить в больницу — одного старика в тяжелом состоянии. Сам же виновник переполоха недели две ходил зеленый, как жаба. Наверное, его бы судили дополнительно за саботаж, но, к счастью, дело было пересмотрено и его освободили — на фронте летчики были нужней, чем в пошивочной мастерской.
Утром по жалобе начальника режима меня вызвали в штаб к начальнику лагеря капитану Волкенштейну.
— Кто вам дал право разбивать окна?
— Это было не право, а обязанность. Эвакуация пострадавших требовала времени, а каждая лишняя минута могла бы быть причиной паралича сердца. В окне двойные рамы, притом примерзшие: отворить его было невозможно. Разбив окно, я создала сквозняк.
— По-моему, она права, — сказал Волкенштейн присутствующим. — Больше того, заслуживает похвалы.
Я всегда рада подчеркнуть, что и в этой, обычно гнусной, среде встречаются порядочные люди. И даже не так уж редко.
Осколки и обломки
Постепенно я начала разбираться в том хаотическом крошеве, каким мне сначала показалось население этого лагерного отделения, и обрела способность различать отдельные осколки людей и обломки их судеб, надежд — словом, прошлого.
Вот актриса из Мюнхена Шарлотта Кёниг. Она спасалась от Гитлера, уехав в страну победившего социализма. В тюрьме с 1938 года. Обвиняется, как и все ей подобные, в шпионаже, а сама обвиняет во всем Риббентропа (вернее, пакт, им заключенный). Блондинка, очень типичная, с виду немка. Медленно, но верно плывет по течению. А пока что ей цена — 400 граммов черного хлеба. Таким путем она надеется спастись.
— Я актриса! Не могу же я таскать кирпичи и в дождь и в мороз!
Но это ее не спасет. Еще немного — и ей больше ста граммов не дадут… Придется «перевыполнять норму», но не на кирпичах. А это женщин, даже актрис, к добру не приводит!
Вот Сириа Ойамаа, вдова (а может быть, еще не вдова?) эстонского офицера. Огромные, серые, какие-то чистые и удивленные, как у обиженного ребенка, глаза, волны серебристо-льняных волос и тот фарфоровый, прозрачный цвет кожи, свойственный иногда туберкулезникам.
Она ни слова не понимает по-русски и ничего не понимает по-лагерному. Она буквально надрывается, выполняя на строительстве самую тяжелую работу, и не может заработать даже гарантийного пайка. Она не понимает, чего от нее добиваются и нарядчик, и бригадир, а может быть, и еще целая свора лагерных придурков — мелких начальников из числа заключенных, иногда более беспощадных тиранов, чем псарня.
Где-то в низовьях Оби у нее осталась дочка пяти лет — среди чужих людей. У девочки какое-то замысловатое имя. Если девочка и выживет, ее все равно нельзя будет найти: свое имя она забудет, а кто знает, какое имя дадут ей чужие люди? Мужа еще на вокзале в Тарту вместе с другими мужчинами от семьи забрали.
Бедная Сириа! Все ее помышления — о ребенке, о муже, на встречу с которыми она все еще надеется. В наших джунглях ориентируется она плохо, и мало шансов на то, что джунгли ее пощадят.
Все это я узнаю от другой эстонки, Лейтмаа. Это пожилая уже дама, очень distingue[37]. Она очень изворотлива и тактична. Ее работа не дает ей возможности получить хотя бы 350 граммов хлеба, но, по крайней мере, она в тепле. Она срезает шерсть с тех мелких лоскутов, которых нельзя уже сшить. Из шерсти прядет грубую нить, а обрезки идут на сапожный клей. Она старается съесть эти обрезки или ворует и ест уже готовый клей. В этот клей добавляют какой-то яд, и все, кто его ест, умирают. Но она пока что жива.
Работает у нас Петя, паралитик. Ноги болтаются, как тряпки, но он передвигается на костылях, и притом очень ловко. Вскочив на стол, руками подтягивает ноги и укладывает их «калачиком». Очень красиво свистит, а иногда и поет слабым, но мелодичным тенором. Осужден по статье 58-1б, как изменник Родины так как был в плену у немцев. Он очень радовался, когда эшелон, в котором его везли в Германию, был разбит снарядами нашей авиации и ему удалось бежать. Но наши не простили того, что он был в плену, дали ему 10 лет и погнали восстанавливать залитую водой шахту. Во время обвала в шахте у него был поврежден позвоночник, что вызвало паралич. Он очень хорошо научился шить. Что ж, и это профессия, если уж остался калекой! Впрочем, он надеется, что его актируют и отпустят в Среднюю Азию, где у него мать и две сестренки.
Это несколько образчиков из числа тех, с кем я встречалась, разговаривала и кто все же не утратил еще образа и подобия человеческого.
Кормежка зверей
По утрам наступал тот счастливый момент, которого ждешь, хочешь ты в этом признаться или нет, все 24 часа в сутки: мы получаем хлеб. Максимальная пайка — 600 граммов. Ее получают лишь на тяжелой физической работе, и то при условии выполнения нормы. Мы, работающие в цехах, получаем 400 и 500 граммов. Последним причитается еще премблюдо: граммов 100–150 каши из отрубей или ложка кислой капусты из «черного листа». Суп тоже из «черной капусты» с рыбьими костями. Должно быть, это рыбы ископаемые: мяса у них нет, зато кости очень массивные. Однако если они основательно разварены, то их можно разжевать и даже проглотить.
Сама процедура кормления зверей не лишена красочности, а иногда сопряжена с опасностью. Может быть, этот эпизод теперь покажется смешным, но тогда все в нем было отвратительно, даже и мое поведение.
После того как бригадир нам раздал «птюшки», он идет к раздаточному окну, а мы выстраиваемся в затылок: сперва те счастливцы, что с премблюдом, затем остальные, а в конце — штрафные.
Все нервничают, волнуются:
— А вдруг не хватит?
Ошибка или просчет всегда возможны. К тому же, за пазухой, под телогрейкой, застегнутой на все пуговицы, всем телом ощущаешь тот кусок хлеба, который кажется пределом мечтаний. А кругом топчутся и толкаются целые толпы шакалов, и не поймешь, то ли это тоже бригада, ожидающая своего бригадира-кормильца, то ли настоящие шакалы, которые норовят вырвать из-за пазухи пайку или запустить в котелок свою грязную пятерню, чтобы выгрести со дна то, что погуще? Меня предупреждали, что здесь это явление обычное, но начинаешь верить лишь тогда, когда испытаешь на собственной коже.
Хотя «ученье сокращает нам опыты быстротекущей жизни», но настоящее ученье только тогда идет впрок, когда оно подтверждается наглядным опытом.
Вдруг чья-то костлявая рука из-за спины прижала плотно мое плечо и протиснулась за пазуху, чтоб вырвать оттуда хлеб. Одновременно передо мной выросла другая фигура и запустила руку в мой котелок.
Я никогда не была специалистом по джиу-джитсу[38], но во мне пробудился первобытный зверь, готовый зубами и когтями бороться за свою добычу. Опыта у меня не было, но инстинкт или атавизм заменили его мне — затылком я ударила в нос того, кто был сзади, а ногой лягнула в пах того, кто нападал спереди. Он изогнулся от боли дугой, и я коленкой поддала ему в зубы. Затем, обернувшись, замахнулась котелком и чуть было не огрела Касымова, спешившего ко мне на помощь.
В тот день я осталась без супа, зато заслужила всеобщее одобрение моего «высокого мастерства». Впрочем, в глубине души мне было стыдно — европейский дух еще не совсем выветрился, несмотря на успешное «воспитание» в исправительно-трудовом лагере.
Лукавые рабы
Еще один урок, который должен был сократить мне «опыты быстротекущей жизни», я получила, сажая капусту в подсобном хозяйстве.
Лукавые рабы
Еще один урок, который должен был сократить мне «опыты быстротекущей жизни», я получила, сажая капусту в подсобном хозяйстве.
Я работала в ночную смену и, когда вербовали добровольцев, с восторгом ухватилась за эту возможность хоть немного поработать в родной стихии, погружая руки в землю, ощущая ее аромат.
В совхоз нас везли на машине. Нам раздали по ящику рассады, по ведру и кружке. Я принялась за работу с душой, по-хозяйски: каждый росток сажала, плотно обжимала пальцами землю и поливала по полной кружке на корень. Разумеется, я отстала от девчат. Тут и удивляться было нечему — девки съели рассаду капусты! Вернее, они скусывали серединку, а сажали лишь боковые листья. И поливали одной кружкой десять корней.
Когда осенью нас гоняли на картошку, то результаты были налицо: все капустное поле «гуляло», там пышно разросся бурьян, и лишь на моей делянке красовались могучие кочаны капусты!
Горько же я поплатилась за свою добросовестность! Уж как меня ругали, как срамили — и лодырь я, и нарочно саботирую. Тех, кто сожрал сердечки у капусты, но зато окончил рано, накормили вареной картошкой, а мне в наказание поесть не дали. Мало того, что я лишилась своей лагерной баланды — черпака супа-рататуя — и до самого вечера работала не разгибая спины, да еще на обратном пути, пешком верст 7–8, надо мной все издевались. В довершение всего на следующий день мне выписали штрафной паек — за отставание в работе. Спасибо Витюше Рыбникову, он отстоял мое право на хлеб, так как я в ночную смену уже свою норму отработала.
Тогда я думала, что так оценивают честный труд лишь в лагере: «подневольный труд не может радовать, поэтому рабы всегда лукавят в работе…» Впоследствии я убедилась, что к сожалению, качество и добросовестность труда у нас вообще так редко ценят!
Горизонт, а не колючая проволока
«Уж небо осенью дышало…»[39]. Впрочем, нужно по справедливости отдать ей должное: в 1943 году осень в Новосибирске была на редкость милостивая. Весь сентябрь выдался на удивление теплый, ласковый, хоть нашему бессарабскому югу впору.
Я все еще работала в ночную смену. Теперь уже без напряжения схватывала свою норму — 50 шапок — и успевала до утра выспаться на ворохе шапок. Спала я всегда мало, так что весь день был в моем распоряжении. Вот я и пошла прошвырнуться по зоне… Всюду пусто и тихо: дневная смена ушла на работу, а ночная спала. Я брела меж бараков, опустив голову и, откровенно говоря, витала так далеко от этого тюремного настоящего, так погрузилась в прошлое, что не сразу очнулась, когда до меня дошло, что кто-то настойчиво зовет меня по имени:
— Фрося! Фрося!
Причем произносит мое имя так картаво, что получается «Фхося». Кто звал меня так, я уже позабыла и стала растерянно озираться.
Возле меня был барак, обнесенный колючей проволокой. Как я полагала, больница. В этом отгороженном пространстве прогуливалось несколько фигур в сиреневых трусах и майках. Вдруг… Я так и обмерла, увидев возле самой ограды высокую худую фигуру Веры Леонидовны. Она стояла, держась за проволоку.
Но до чего же она не была похожа на ту стройную, еще моложавую и миловидную женщину, какой я ее помнила по Межаниновке! Худая, изможденная… Страшная! Лицо все в коричневых пятнах, землистого цвета. Худые узловатые конечности и резко выпирающий живот, туго обтянутый майкой и трусами, подвязанными веревочками.
Больше всего меня удивило, что здесь были и мужчины и женщины, в одном бараке все вместе. Причем им оставили лишь нижнее белье. Чтобы они никуда не выходили, если сумеют перелезть через проволоку? Или чтобы не меняли свой хлеб на табак? Из-за подобной «меновой торговли» немало доходяг в лагере умирают. Но этим «ОП» хлеб не дают на руки, его сразу крошат и заливают супом.
Встреча с Верой Леонидовной и состояние, в котором я ее застала, привели меня в смятение. Она — на краю гибели. Ее надо спасти.
Должно быть, так уж устроен человек, что в нем открываются какие-то резервы, когда он знает, что нужен кому-то, чувствует, что его помощь, забота, поддержка, ну, короче говоря, друж-ба, необходима тому, кто слабее, беспомощнее, иначе как объяснить, откуда в ту осень брались у меня силы, чтобы обходиться почти без сна, и, будучи голодной и усталой до предела — переключиться на почти круглосуточную работу? Но Веру Леонидовну нужно было поддержать, ее будущего ребенка — спасти. В том состоянии, в каком она находилась сейчас, исход мог быть двоякий: или наступило бы прекращение беременности — выкидыш, или смерть во время родов. Ей нужно иное, более разнообразное питание.
А выход лишь один: надо работать на уборке овощей. Но наши невольники, если они были мало-мальски работоспособны, работали на строительных объектах. В те военные годы Новосибирск из довольно-таки захолустного городка превращался буквально на глазах в индустриальный центр первостепенного значения: туда эвакуировалось много военных производств, а для их своевременного ввода в строй нужны были поистине циклопические работы. Их, как во времена фараонов, производили толпы невольников.
Строительная техника у фараонов была, вероятно, на лучшем уровне. Иначе как объяснить то, что огромные каменные плиты весом до 20 тонн были подняты на огромную высоту? Мы же строили из кирпича и раствора, причем и то и другое таскали вручную. Так что в зоне работала лишь «слабосиловка», и из их числа набирали полевые бригады, куда входили или актированные, то есть полуживые от голода и болезней, или те, кто отработал в ночной смене и шел волонтером, уже полумертвый от усталости.
В числе последних была и я. Выполнив свою норму в 4–5 утра, я ложилась спать, с тем чтобы в 6.30 получить свой паек, в 7 часов выйти к вахте «на развод» и стать в ряды полевой бригады. После трех, а то и четырех пересчетов нас принимал конвой и вел на ту ферму подсобного хозяйства, где нам предстояло трудиться.
Собака-«милиционель»
Все с начала до конца было нелепо. Прежде всего, было невыносимо стыдно, особенно по-началу, идти под конвоем по улице. То есть стыдно не столько мне, сколько всем встречным: стыдно смотреть, как шесть, а то и десять здоровых, молодых мужчин ведут с винтовками в руках и с собаками дюжину или две полуживых, истощенных женщин… Стыдно!!! Оттого стыдно, что где-то на фронте такие же вот солдаты грудью своей защищают родную землю, а хозяева этой зем-ли сажают их матерей, жен, сестер, даже бабушек(!) в тюрьму, и такие же, как они, солдаты — тьфу, пропасть! — водят под конвоем этих самых женщин…
Ведут нас, 12 доходяг, из коих двое мужчин, таких, что краше в гроб кладут. Мы работали ночью. Мы не отдохнули и снова идем работать в надежде поесть хоть каких-нибудь овощей. Много ли толку будет от нашей работы? А ведь те шестеро солдат, молодых, сытых, здоровых, возьмись они за лопаты, то сделали бы в 7–8 раз больше нас, и притом шутя…
Нас сопровождают четыре собаки — сытые, гладкие. Если бы то, чем кормят этих собак, дали нам! Наверное, смерть, которую мы все ощущаем за своими плечами, надолго бы отступила от нас. Но нет: собаки — сыты, а мы? Нелепость, какая нелепость!
Но бывают и комичные моменты.
Ведут нас как-то мимо детей: девчушка лет четырех хлопает в ладоши и кричит радостно:
— Собачка, собачка!
Ее старший брат говорит с видом превосходства:
— Дула! И вовсе это не собака, а милиционель…
Вот на сей раз это не так уж нелепо, как могло бы показаться. Собака — друг человека. А эти собаки натасканы на человека. Нет, это не собаки.
И все же эти дни — осень 1943 года — были, пожалуй, не так уж и плохи. Прежде всего, была цель, ради которой стоило нести двойную нагрузку. Затем — это шло мне на пользу. Да, именно на пользу. Ведь чего особенно не хватало организму, так это витаминов, без которых даже то незначительное количество белков, главной составной части каждой клетки живого организма, которое все же содержится в хлебе, не усваивалось. Эти витамины содержались в овощах, в них же были и минеральные соли.
Одним словом, я прямо на глазах оживала!
Может быть, главное в этом было мое поразительное здоровье и выносливость. А затем… Когда под ногами земля, мягкая, душистая, а не захарканный грунт лагерной зоны; когда видишь перелески и вдали горизонт, а не колючую проволоку; когда в небе птицы — символ свободы, пусть это галки, грачи, но это вольные птицы! Это тот моральный фактор, который очищает душу от «окалины». Что ж, тогда можно даже не замечать солдата с винтовкой и собаку, натасканную на людей.
Между нами — горы и моря…
И, кроме того, песни. Да, песни. Оказывается, и в неволе поют, когда тюремщики этого не запрещают. Во время работы в поле петь не запрещалось. Правда, пели главным образом те, кто помоложе, и «рецидив» — рецидивисты, уже объездившие много тюрем, как у них говорится, «Крым, Рым, медные трубы и чертовы зубы». Репертуар был не очень изысканный, но все же кое-какие из песен мне даже нравились.