И, кроме того, песни. Да, песни. Оказывается, и в неволе поют, когда тюремщики этого не запрещают. Во время работы в поле петь не запрещалось. Правда, пели главным образом те, кто помоложе, и «рецидив» — рецидивисты, уже объездившие много тюрем, как у них говорится, «Крым, Рым, медные трубы и чертовы зубы». Репертуар был не очень изысканный, но все же кое-какие из песен мне даже нравились.
Чаще всего пели о постройке Беломорканала. Обычно слово «Беломор» ассоциируется с папиросами, а вот мне всегда вспоминается тюрьма. Начинается эта песня, как и большинство тюремных, с обращения к воле:
Знакомая картина этапа:
Как известно, «все начинается с дороги», а поэтому:
Что поделаешь, так создаются или, во всяком случае, начинаются все великие новостройки. И заканчивается песня выводом, по-моему, весьма спорным, хотя многие считают его справедливым:
В царских тюрьмах политические создавали и распевали множество содержательных, за душу хватающих песен, хоть, понятно, процент политических был не так уж велик и в Сибирь чаще попадали за грабеж, поджог, убийство, конокрадство… В мое время процент политических был просто потрясающим. Безусловно, были среди них и поэты, и композиторы, но те, кто остался в живых… Наверное, о них в свое время мог бы сказать Тарас Шевченко: «От Бессарабии до финна, на всех наречьях все… молчат». Тут не запоешь… А поэтому песни были в ходу главным образом сентиментально-воровские, обращенные к матери, о которой эти самые рецидивисты, находясь на воле, почему-то обычно и вовсе не вспоминают:
Или от сына — зависит от того, кто поет.
Затем — позднее, но, боюсь, не очень искреннее раскаяние, что не слушалась доброй, терпеливой, всепрощающей матери, и в конце — прощание:
Эта песня, хоть и тюремно-сентиментального характера, все же находила путь к моему сердцу: хотелось верить, что где-то и у меня есть брат, мать… А вот разухабисто-тюремные скользили мимо, не задевая души.
Что ж, может, и я распрощалась навсегда, но в этом нет моей вины. Ну а песни тех, для кого тюрьма — дом родной, были мне противны и ничего, кроме отвращения, не вызывали.
С припевом:
Таким туда лишь и дорога!
Грустные же песни, даже и тюремные, я пела охотно. Особенно когда в них описывают родную природу, дом, семью. Например — «Не для меня!».
Но больше всего нравилась мне песня на стихи Пушкина «Сижу за решеткой в темнице сырой…». Заканчивалась она так:
Отчего-то при звуках этой песни мне вспоминалась Ира, мой лучший товарищ юных лет. Жива ли она «там, где за тучей синеют моря»?
Будто чуяло мое сердце, что как раз в эти сентябрьские дни она боролась со смертью. И между нами — горы, моря, решетки и смерть! Только в ином облике.
Колумбово яйцо[40]
Ладно! Допустим, я могу есть сырую картошку. Это очень хорошо, и поэтому я могу уделить хоть 100–150 граммов хлеба Вере Леонидовне из моей пайки. Но это не то, что ей так надо. Ей нужна также картошка, турнепс… Но как их пронести через вахту? О том, чтобы спрятать где-нибудь под одеждой, и думать нечего, ведь солдатам из псарни тоже несладко живется, и то, что они на нас находят, забирают себе, а поэтому шмонают с особым остервенением. Иногда удается зажать в кулак по небольшой картофелине и еще одну — во рту. Но и это, если заметят, отберут. А стыда, стыда-то сколько! Чувствовать на своем теле эти щупающие, бесстыдные, жадные руки!
Но голь на выдумки хитра. Изобретение мое было проще «колумбова яйца»! Крышка от консервной банки, пробитая гвоздем, превращается в терку, а несколько кусочков марли (на нее в цехе нашивали вату в шапки) — в мешочки.
Работая не разгибая спины на копке картофеля, я уходила далеко вперед, после чего можно было присесть и отдохнуть немного, пока меня догонят выбиральщицы — три-четыре женщины, выполняющие более легкую работу. Они выбирали картошку из земли в ведра, а затем ссыпали в мешки. Ну а я свой отдых использовала так: накопав про запас большую делянку, присаживалась отдыхать и принималась за дело. Обтерев (а иногда и облизав) картофелину, я натирала ее на самодельной терке, отжимала сок (и выпивала его) а мезгу складывала в мешочки, понемногу в каждый — так, чтобы он оставался плоским, — и рассовывала их под одеждой, прямо на тело. Весь день я находилась как бы в компрессах.
Откладывать эту процедуру на последний час работы было рискованно: к вечеру псари особенно внимательно на нас смотрели, чтобы облегчить себе задачу — шмон. И как ни щупали меня на вахте, ни разу я не засыпалась! Будь они более наблюдательны, может, и удивились бы некоторому несоответствию моей худобы и «пышности бюста». Впрочем, чаще прятала я добычу на животе. Водянка была настолько распространена, что на отвислые животы внимания не обращали.
Пожалуй, грех утверждать, что Бог мне помогал… Как-никак, это была кража. Тут уместней было бы обратиться к языческому богу, покровителю торговли и кражи Гермесу. Но, так или иначе, совесть у меня была чиста. Зато как радовалась Вера Леонидовна! Со слезами на глазах она прижимала к груди мокрые теплые мешочки с почерневшей мезгой, в которой, однако, заключалась жизнь ребенка и надежда матери.
Все же, может быть, не Гермес мне помогал?
Турнепс и старые знакомые
Позже, когда задул холодный ветер и стал перепадать снежок, нас стали гонять на турнепс и капусту. По-английски turnips означает «репа». А это какой-то гибрид: он похож и на редьку и на сахарную свеклу, на вкус как репа, только более водянистый. Растение это кормовое, поэтому вахтеры на него не очень зарились и позволяли иногда проносить в зону два-три турнепса, а то и больше. Особенно когда нам разрешали брать с собой котелки. Дни стояли сырые и холодные, мы работали весь день в поле на ветру, а поэтому если мы рубили капусту, то нам варили иногда котел капусты с турнепсом. Тогда это казалось божественным лакомством, особенно если было хоть немного посолено! Что и говорить, все на свете относительно…
И тут мне пришлось еще раз столкнуться с малолетками. На сей раз — мальчишками. Их барак находился в той же зоне, но был отгорожен. Но разве для них это препятствие? Они вынимали доску в уборной (она стояла на границе и, как бог Янус, смотрела в обе стороны) и очень часто шныряли повсюду, практикуясь в краже, а при случае — и в грабеже. Такого рода практика всегда входит в программу воспитания малолетних преступников, ведь выходят они из этой колонии уже вполне великовозрастными и к тому времени должны быть вполне многоопытными. Я все это знала, но второпях пренебрегла предосторожностями и прямо с вахты поспешила в барак доходяг к Вере Леонидовне.
Пробегая мимо той уборной, что находилась на границе с зоной малолеток, я внезапно оказалась в кольце этих маленьких, еще по-детски озорных, но уже по-взрослому опытных мальчишек. Не знаю, мамин ли ангел-хранитель подсказал мне единственно правильный ход в этом турнире, или это просто голос предков, которым часто приходилось принимать молниеносные решения, но я швырнула один турнепс шагов на 10–12 от меня и, когда вся стая ринулась за ним, отскочила к стенке барака, опустила котелок у подножия стены, скинула телогрейку и встала в оборонительную позу.
Бокс я не изучала, зато с фехтованием была знакома и понимала, что более длинное оружие — преимущество, если не допускать сближения. Мои руки были длинней, и била я в нос, но все же признаюсь, что так и не выяснила, каким чудом мне удалось довольно долго от них отбиваться. Затем они всей стайкой, как воробьи, упорхнули тем же путем, через нужник. Очевидно, на чужой территории были недостаточно смелы.
В окрестностях Новосибирска много полей (именно полей, а не огородов) было занято капустой. А в том 1943 году многие и более ценные культуры не успели убрать, и они ушли под снег. Но мы продолжали убирать капусту: город рос, как на дрожжах, а с питанием дело было туго. Трудно вообразить, до чего холодно работать в поле, будучи голодной и раздетой, вдобавок без отдыха, ведь я продолжала ночью работать в цеху. Впрочем, тем, кто ходил на капусту, выдали валенки.
Как-то Тамара Камнева сделала мне замечание за то, что я так долго уже хожу в поле и ни разу не отдала калым бригадиру Мадаминову — из тех овощей, что приношу в зону. Я очень удивилась и сказала, что себе самой я ни разу ничего не приносила. Когда удается принести овощи, то даю их приятельнице — беременной, очень истощенной и находящейся на краю гибели. Мне казалось, это так просто понять. Кажется, она мне не поверила. А вот я ей верила, просто потому, что привыкла верить, даже когда она говорила вещи совсем неправдоподобные.
Она была любовницей бригадира, и, собственно говоря, ее норму — 50 шапок — просто раскладывали на других, а она шила на машинке «налево» и заработок делила с Мадаминовым. Из-за этого машинка всегда была занята и многое приходилось делать вручную. Однако, она не хотела признать свою близость с бригадиром и, стеля под столом в цеху постель на двоих, говорила:
— Вы Фрося, не подумайте чего-нибудь! Мы с ним как брат и сестра. Он такой благородный, деликатный. Это такое утешение — знать, что у тебя есть бескорыстный друг!
И я никак не могла взять в толк, почему все ржали, как лошади, когда я утверждала:
— Они как брат и сестра, просто иметь бескорыстного друга — такое утешение!
Работа в поле закончилась: выпал слишком глубокий снег. Я весь день «топтала» капусту в хозяйственной зоне, отделенной от лагеря специальной вахтой. Там были склады, пекарня, конюшни и свиноферма.
В машину, похожую на огромную мясорубку, бросают кочаны капусты. Машина приводится в движение моторчиком, и нашинкованная капуста дождем сыпется в огромный чан, вделанный в землю. Верней, это бетонированный подвал, обшитый досками. Двух заключенных спускают в такой чан. Они в резиновых ботфортах. И весь день разравнивают вилами и уминают капусту, сладкую, сочную… Беда только, что за весь день нас ни разу не выпускают из ямы. Капуста от этого становится, должно быть, более пикантной. С тех пор я отношусь с недоверием к капусте, заготовленной таким способом в большой таре.
Очень утомительная и неприятная работа. Как ни стараешься увернуться, а до вечера успеешь промокнуть насквозь от падающей сверху капусты. Зато Вера Леонидовна чувствовала себя с каждым днем лучше и становилась увереннее в том, что ребенка она — всем чертям назло — сохранит!
Это — «аминь» рабов
Вечером мне объявили:
— С завтрашнего дня ты у нас не работаешь. Ночью отдыхай, а утром в семь часов выйдешь на развод.
Чего и следовало ожидать… Разумеется, Мадаминов не то что Витюшка Рыбников — тот за калымом не гнался. Впрочем, я не имела права обижаться: хоть и работала с двойной нагрузкой, но за эти три месяца значительно поздоровела. При моем здоровом организме и всегда бодром, оптимистичном настроении, тех овощей, которые я ела в сыром виде, было вполне достаточно, чтобы все пришло в относительную норму. Я была худа, очень худа, но это уже не была худоба, наводящая на мысль о привидении, вышедшем из могилы и готовом туда вернуться. Так имела ли я право находиться не там, где выбиваясь из сил, работали тысячи и тысячи таких же, как я, заключенных? Но все же это было очень тяжелое испытание. Пришлось опять поселиться в бараке Феньки Бородаевой. Опять полная невозможность раздеться, разуться, подсушить одежду и обувь… Опять надсадная брань, густым облаком висящая в воздухе… Опять грязный, циничный разврат, не имеющий ничего общего не только с любовью, но даже просто со случкой, каковая является естественным биологическим актом, цель которого — продолжение рода.
Мое счастье, что я умею работать и любую работу способна полюбить. Когда стараешься в каждый трудовой процесс внести что-то новое, усовершенствовать старые пути и изыскивать лучшие, каждая работа становится творчеством, а творчество — синоним радости. И все же очень уж безрадостной и мучительной была работа строителя в ту зиму 1943-44 годов.
Подчиняясь инстинкту самосохранения, каждый, сберегая свои силы, старался работать как можно меньше. Я не имею права осуждать их. У них была семья, а следовательно надежда в нее вернуться, и они имели право цепляться за жизнь. Хозяин бережет свою рабочую скотину, так как в случае ее смерти нужно покупать другую. Фараоны и те были не заинтересованы в смерти своих рабов, ведь чтобы добыть новых, надо идти на врага и выиграть войну. А у нас в новых и новых партиях невольников недостатка не было!
Может быть, действительно, человек — величайшая наша ценность, но люди вообще — это такая мелкая пыль и запасы ее так легко пополняются, что никому и в голову не придет ею дорожить!
Самое мучительное — это процедура доставки рабочей силы к месту работы.
Утро. Еще темно. Лишь яркие юпитеры на вахте режут глаза. Какой жуткий вид у всех этих худых, изможденных привидений, которые тянутся к вахте. Бригада за бригадой выстраиваются по пять в ряд, в затылок, одна за другой. Бригадиры с фанерками в руках выстраивают своих бригадников, сверяя «наличное поголовье» с тем, что значится в списке на фанерке. Нарядчики мечутся, проверяя готовность бригад к выходу, коменданты шныряют по баракам, выгоняя тех, кто не вышел, даже больных. После развода их проверят. Кого врач освободил от работы, отпустят в барак, а тех, кто официального освобождения не имеет, погонят сначала в шизо, где они получат штрафной паек, а потом под усиленным конвоем на работу в песчаный или каменный карьеры.
Каждый день приносит целую серию трагедий. Но кто замечает трагедию букашки, попавшей под колесо? А таких много, ведь врач имеет право освободить от работы лишь известный процент, а болеют доходяги не по процентам. Кроме того, голод вместе с усталостью — тоже, по существу, болезнь, а не просто неприятное ощущение.
Наша бригада подходит к первым воротам. Они открываются, и мы, построенные пятерками, входим во дворик. Ворота закрываются. Мы в своего рода «шлюзе», где нас внимательно проверяют, осматривают, если надо — обыскивают, а иногда куда-то уводят. Затем открывают те ворота, что выходят на волю, и опять нас пересчитывают. Ворота закрываются.
Мы — во власти конвоиров.
Сколько долгих горьких лет приходилось мне, начиная свой рабочий день, выслушивать эту молитву!
— За всякое невыполнение приказания конвоя — шаг вправо, шаг влево — конвой применяет оружие без предупреждения! Ясно?
И мы должны были отвечать дружным хором:
— Ясно!
Это — «аминь» рабов.
Сколько доходяг поплатились жизнью за попытку поднять на улице какую-нибудь корку, огрызок или окурок, только оттого, что голод заставляет забывать слова молитвы…
Муравейник призраков
Сибирская зима в радость человеку сытому, поевшему пельменей, одетого в шубу и шапку-ушанку, пимы и рукавицы-шубенки. Когда же ты истощен до предела и идешь на работу, похлебав рататуй из рыбьих костей и черного капустного листа, и на тебе бушлат, в котором вместо ваты очески хлопка с коробочками от семян, на руках тряпичные варежки, а на ногах ЧТЗ…
Наш лагерь — строительный, и поэтому до зоны оцепления площадью в несколько километров, на которой шло строительство военных заводов и жилых корпусов-казарм, идти недалеко, но эта «прогулка» очень мучительна: процессия растягивалась на целый километр, и трудно было перейти через железнодорожное полотно, по которому почти непрерывно следовали один за другим поезда с воинским снаряжением и материалами в огромных контейнерах американской упаковки с голубой звездой. Стоило остановиться, чтобы пропустить эти бесконечно длинные поезда, как опять начинался счет и пересчет всех рабочих, а когда он подходил к концу, появлялся эшелон.