Но где два, там и третье, вы это знаете. И вот что случилось.
Однажды ночью я спал в расселине скалы, спрятав голову под крыло, и не слышал, не чувствовал ничего, ровно ничего, разве что — собственное тяжелое забытье. И вдруг проснулся: и снизу, и сверху на меня надвигался какой-то смутный непрекращающийся гул.
— Что случилось? — удивился я.
И хотел было заснуть опять, но гул не умолкал.
— Посмотрим, что там, — сказал я себе.
Со стороны Минео, высоко в небе, где рождалась заря, плыло облако, из которого неслась странная, чарующая мелодия. Мне стало неуютно. Тень эта надвигалась, распространялась по всем направлениям, в первую очередь захватывая мою долину.
— Откуда они летят? — недоумевал я.
То были птицы, огромными стаями летевшие к Фьюмекальдо. Уже светало, все становилось видимым. Крылатые твари, ничуть не похожие одна на другую, с пением разлетались по всему обозримому пространству.
Так для меня началась новая жизнь. И я понял это сразу еще в то утро, когда птицы говорили друг другу:
— Сколько здесь трав! Сколько деревьев! Все это словно создано для нас!
Вскоре места, где я обитал, и узнать нельзя было. И непонятно было, кто виной всему этому, и невозможно было уяснить себе, для какой цели нужны здесь эти птицы.
Здесь, пожалуй, мне надо сделать одно отступление.
По правде говоря, я уже слышал о предстоящем прибытии птиц, но не поверил, поскольку узнал эту новость от белки, которая беседовала с другой белкой на стволе дерева:
— Слыхала? Говорят, ожидается большое событие. Птицы покидают землю, называемую Африкой.
Я сидел на верхушке этого дерева, в прохладной тени листьев. Я думал, они секретничают только затем, чтобы побыстрее сблизиться, сплести хвост с хвостом и шептать друг другу слащаво-томные словечки. Чтобы спугнуть их, я внезапно слетел с дерева, захлопав крыльями и всколыхнув ветки, а они, разбегаясь, снизу кричали:
— Что случилось? Что случилось?
Не одни только белки толковали об этом, но также и ежи, и даже кузнечики в травах на высоком берегу Фьюмекальдо.
Я так и не узнал, какими путями доходили до зверюшек эти слухи.
Я попытался свыкнуться с новым положением вещей. Самым мучительным было то, что, глядя из гнезда вниз сквозь сплетение колючих кустов или вверх, чтобы развеяться и утешиться зрелищем огромного разноликого пространства, я видел стаи птиц всевозможных видов и цветов, собиравшиеся и разлетавшиеся в ослепительном солнечном свете.
Что же делать? — подумал я.
Теперь я редко покидал гнездо. Вначале мне захотелось затеять вражду со всеми, даже с мне подобными (ястребы неустанно кружили в небе надо мной), потом я понял, что это бесполезно — ничего не даст.
Неужели это надолго? — пытался я понять.
Следя за полетами этих птиц, я стремился развить у себя нечто вроде ясновидения, если можно так сказать, ибо я хотел установить связь с подобными мне, чтобы узнать законы и порядки, которым они были подвластны.
Иногда я улетал куда-нибудь в поисках еды, все больше по глухим чащам и дремучим зарослям. Остальное время отсиживался в гнезде; так проходили день за днем, и я подсчитывал их — впрочем, без горечи досады.
— Если так будет продолжаться, это будет стоить мне перьев, — сказал я себе.
Не правда ли, сказано точно?
V
И вот однажды утром я решил лететь прочь. Снялся с гнезда, взмыл высоко над вершинами Камути, оставив далеко позади мою долину со всей ее пестротой.
На возвышенности, куда я затем опустился, росли оливы, рожковые деревья и попадались нагромождения камней — по направлению к равнине Ваттано эти груды лежали теснее. Я увидел холм Минео, в ту пору не слишком приветливый и весь побуревший от зноя. Там я лишь напрасно потерял время. Птиц оказалось великое множество, поэтому лететь мне приходилось очень высоко.
«Полетим-ка в другую сторону», — сказал я себе.
Сначала я хотел направиться к хребту Кальтаджироне, но затем передумал: меня сильнее привлекала своим обликом и расположением небольшая рощица акаций, ежевики и рожковых деревьев, которую я заприметил в широкой расселине вблизи Джанфорте.
Место было удобное, к тому же не столь далекое от Фьюмекальдо. Прохладно, и воды вдоволь. Я задержался там. Все было бы хорошо, если б не уйма дроздов, горлиц, воронов, с нестерпимым гомоном носившихся туда-сюда, — мне приходилось либо прятаться, либо отставать от них, чтобы не набраться дурных и вредных привычек.
Понимая, что жизнь моя отравлена тоской и праздностью, что я в плену у самого себя и у собственных заблуждений, в которых упорствую все больше и больше, я собирался покинуть Джанфорте и уже пустился в путь, пронизывая одну за другой верхушки деревьев, как вдруг кто-то позвал:
— Апомео! Апомео!
Я застыл в нерешительности, не зная, меня ли это зовут. Неподвижно паря в воздухе, я ждал и пристально разглядывал то, что было внизу.
— Апомео, Апомео, Апомео!
Я повернул к тому месту, откуда донесся этот зов, не слишком желанный для меня.
В колючих зарослях ежевики запутался ястреб; он не мог выбраться оттуда, а между тем бесконечные вереницы муравьев уже наползали ему на лапы и на глаза, спеша прикончить его и сожрать.
— Апомео, Апомео, Апомео! — услышал я опять.
Видно, меня с кем-то спутали.
Я устремился вниз, обломал клювом ветки и освободил Тоину — так я назвал мою будущую подругу.
Она взлетела, зашумев крыльями, а муравьи, словно тягучие черные капли, попадали в пустоту и, наверное, погибли там.
Тоина приблизилась ко мне, по пути выдергивая у себя перья с застрявшими в них колючками и муравьями.
— Ты спас меня, — сказала она.
— Прощай, — ответил я в твердой решимости блуждать отныне из одной земли в другую.
— Я не отстану от тебя. Здесь орлы, это они напали на меня.
Она полетела со мной к остроконечной горной вершине, где лежала израненная птица, а чуть дальше виднелись две другие, такие же.
Впервые мне приходилось видеть подобное зрелище. Тоина сказала мне:
— Спустимся пониже.
Я не шелохнулся. Я смотрел, как бьются в кустарнике раненые птицы, тем временем подруга моя вернулась, неся в клюве мелкие черные камешки, и стала бросать их вниз по одному.
— Что это ты делаешь? — спросил я.
— Таков наш обычай: мы это делаем всякий раз, когда видим, что птица больше не сможет летать.
Я понял, что жил всегда обособленно и потому не могу представить себе, сколько надуманного и причудливого в обычаях, которые установило для себя сообщество птиц»
В воздухе никого не было видно. Должно быть, орлы вернулись к себе в скалы.
Бросив последний камешек, Тоина полетела ему вслед — по ее словам, для того, чтобы воздух вокруг раненых птиц стал чище и легче.
Без промедления оставили мы эти места, сплошь заросшие колючками. Я последовал за Тоиной, направившейся к Фьюмекальдо.
И вот началась жизнь вдвоем. На первых порах это не слишком мне нравилось, ведь надо было приспосабливаться к привычкам Тоины, к частым перепадам в ее настроении. У нее были свои странности. Скажем, в полет она пускалась только с одной целью: добраться до нужного места — и вовсе не замечала перемен, происходивших вокруг.
И все же спустя некоторое время мы увлеклись друг другом. Вначале Тоина нередко повторяла мои слова, просто ради удовольствия лишний раз ощутить, что я здесь, рядом с нею.
Мы часто прилетали вдвоем к тому месту, где жизнь свела нас. Поднимались высоко и парили на распростертых крыльях.
Как-то раз мне не захотелось спускаться. И она последовала за мной в непомерную высь, где не было иных истин, кроме пустоты да палящего солнца. Она приблизилась ко мне, побуждаемая страхом или, быть может, желанием, и крыло ее в медленном взмахе касалось моего крыла.
— Никогда еще я не взлетала так высоко, — сказала она.
Непостижимым образом она ухитрилась устроиться на мне сверху — наверно, съежившись, — и тогда я снова направил полет в поднебесье. Зияющая пустота была под нами — и больше ничего.
— О Апомео! — восклицала она. — О Апомео!
Однажды Тоина сказала мне:
— Давай кувыркаться.
Я кубарем покатился вниз — не умею объяснить иначе. Тоина оказалась надо мной, потом подо мной, и я почувствовал, какие мягкие и нежные у нее перья, и опять перевернулся в воздухе и понял всю прелесть этой игры, неведомой прежде.
— О Апомео, Апомео!
Мы тесно прижимались друг к другу. То не были поцелуи и объятия, подобные вашим, но стремительные вращения, головокружительные броски, переносившие нас из верхнего слоя воздуха в нижний. Теперь мне уже некогда было предаваться тоске и унынию.
— Еще, еще! — говорила мне подруга.
А иной раз мы вонзались в облака, те немногие, что попадались на нашем пути, и там не было видно ничего, кроме нашего бесконечного движения, да еще рассеянный свет проникал к нам со всех сторон, пока мы не выныривали наружу, неизменно слитые воедино.
— Еще, еще! — говорила мне подруга.
А иной раз мы вонзались в облака, те немногие, что попадались на нашем пути, и там не было видно ничего, кроме нашего бесконечного движения, да еще рассеянный свет проникал к нам со всех сторон, пока мы не выныривали наружу, неизменно слитые воедино.
— Погляди-ка, — сказала мне однажды Тоина.
Я остановился, размеренно покачивая крыльями, и поглядел вниз.
— Взгляни на долину!
Между нами и долиной, лежащей далеко внизу, колыхалась пелена воздуха, которая заполняла невидимые промежутки между ощутимыми предметами, а также крохотные пустоты в самих этих предметах.
— Это высота, — ответил я, — На большой высоте всегда так кажется.
Мы стали спускаться. Тоина пощекотала меня, и я, сам того не желая, два или три раза перекувырнулся — я уже знал, что так можно пробудить грезы и нежные чувства в сердце подруги.
— Хи-хи-хи! — смеялся я.
Я не прочь был спускаться кувырком еще и потому, что так зной меньше докучал мне; по пути я заметил, что другие птицы покинули небо, дабы отдохнуть в прохладе дремучих зарослей.
Все вещи кругом словно увеличились в размерах и, казалось мне, источали гнилостные испарения, затуманивавшие светлые краски дня.
— Какое море зелени, — сказала Тоина.
А я, вторя ей:
— Море зелени!
А она снова:
— Море зелени! Море зелени!
Однажды я овладел ею. Известно, в таких делах всегда этим кончается.
Бесполезно объяснять вам, как это произошло, достаточно сказать, что разрозненные сущности слились воедино или, точнее, что скрытые первозданные частицы начали разбухать и разрастаться, пока не смогли, устремившись наружу, объять всю вселенную.
Мы любили встречаться на ветвях рожкового дерева, чья крона со дня на день меняла очертания — так буйно разрастались ветви и распускались листья. Там мы упивались прохладой.
— Иди, Апомео, иди ко мне! — едва слышно звала меня Тоина, и никто другой не смог бы понять этот зов.
Она сидела на ветке, ее переливчатые перья выглядывали из густой листвы.
— Апомео!
— Тоина!
— Апоме…
— Тоин…
— Ап…
— То…
В общем, дело известное. Вы можете сказать, что все это давно знаете. Пусть так, но вам никогда не доводилось соединяться высоко в небе, как иногда делали мы для развлечения (а я еще и для того, чтобы развеять печаль), и потом вместе неподвижно царить там, а затем кувыркаться, тесно прижавшись друг к другу, с волнением в душе, чтобы наше взаимное познание стало еще прекрасней.
Другие птицы в это время удалялись. Возможно, из стыдливости или затем, чтобы предоставить нам место для забавы и для праздника чувств.
Мы решили свить гнездо, дабы обрести надежное убежище от холода и от жары, и только с этой целью.
Нашлось подходящее отверстие в скале над Фьюмекальдо, на самом верху, и Тоина пожелала сделать его возможно более удобным для меня, всегда защищенным от непогоды; она даже выстелила его в глубине сухими листьями шиповника, а у входа — плющом, который посадила в трещине скалы, чтобы лучи солнца почти совсем не достигали гнезда.
— Нравится? — спрашивала она то и дело.
Я каждый раз отвечал «да», но при этом не переставал мечтать и грезить даже беспросветно темными ночами, когда бодрствовали одни лишь совы — ближние повторяли за дальними тоскливый напев, твердивший нам, что все на свете суетно и убого.
Еду приносила Тоина. На заре, когда я еще нежился, досматривая последний сон, она улетала и возвращалась, нагруженная всевозможными припасами.
— Все еще спишь? — спрашивала она, обмахивая меня крылом.
Я открывал сонные глаза и видел, как подруга моя складывает в уголок гнезда всякие странные вещи: еще влажных улиток, раков с оторванными клешнями, орехи, птичьи яйца, душистые травы необычного вида.
— Где ты все это добываешь? — спрашивал я, щурясь от яркого утреннего света.
По правде говоря, такая пища не слишком прельщала меня, ведь я привык есть кроликов, лисиц, на худой конец ящериц.
Думаю, эти привычки появились у Тоины еще до того, как она попала в горы Камути, во время долгих странствий, когда ей приходилось промышлять себе еду в самых неожиданных местах.
Первое время я брезгливо отворачивал клюв, потом стал нехотя клевать улиток, цветы мальвы, чудом попавшихся маленьких ящерок, а сидевшая рядом Тоина глядела на меня полными самозабвенной любви глазами.
— Счастливцы, счастливцы, счастливцы, — часто говорил нам старый филин, в одиночку устроивший себе гнездо на выступе скалы недалеко от нас.
— Угощайтесь, угощайтесь, тут на всех хватит, — отвечала Тоина, подлетая к печальному филину.
Но он не всегда принимал приглашение, он был весь поглощен отыскиванием причин, внезапно лишавших его способности думать.
Филин ел мало: две-три улитки, несколько цветочков цикория, яйцо.
— Вкусно, вкусно, — бормотал он.
Теперь я редко охотился в долине, мне больше нравилось летать в сторону Джанфорте и укрываться в густой чаще кустарника — просто так, прохлады ради. Порой я оглашал заросли криками любви — подхваченные эхом, они становились звонче и протяжнее.
Какая-нибудь птица спрашивала:
— Кто он?
Думаю, в подлеске водилось немало змей, лис, зайцев, но я не мог добраться до них сквозь густое сплетение ветвей.
Словом, я был счастлив и даже не помышлял, что счастье мое вдруг может пойти на убыль или исчезнуть вовсе.
— Кью-кью-ви, кью-кью-ви! — пел я.
От Джанфорте я летал к равнине Ваттано, потом обратно над ручьем Буккерезе и его берегами, заросшими ежевикой. Вернувшись, я обнаруживал Тоину в каком-то непонятном настроении, но не оттого, что я долго отсутствовал, а оттого, что неотвязная мысль тяготила ее душу.
— Что с тобой, Тоина? — спрашивал я.
В ответ она лишь встряхивала крыльями, и я замечал, что перья у нее поблекли и потускнели, теперь они были почти темными.
Я рассказал об этом дядюшке Микеле, как называл я старого филина.
— Подождем, — ответил он. — Понаблюдаем за ней.
Я стал реже отлучаться, чтобы быть возле нее. А она по-прежнему летала в долину за припасами, которыми уже наполнила наше жилище.
— Зачем ты так надрываешься? — спрашивал я у нее.
Сразу же после захода солнца она устраивалась рядом со мною и долго шептала мне нежные, грустные слова.
Как-то раз, когда к нам залетел дядюшка Микеле, она не смогла удержаться от пространных рассуждений, в которых нам открылась ее огромная потребность любить. Позже, вечером, у себя в гнезде филин сказал мне, что Тоина чахнет из-за меня.
— Как это? — спросил я.
— А вот увидишь. Придет время, и она станет искать путь к невозможному.
Я не понял его, но не стал больше расспрашивать, чтобы не причинять себе боли.
— Подождем, — сказал он мне.
И вот однажды Тоина сказала мне, что любит меня, как божество, а еще она порою сетовала вслух, что не нашла во мне божественной взаимности.
Я понял и не понял ее. Филин заметил, что она нуждается в лечении.
— Лети со мной, поищем одну известную мне травку, — сказал он как-то к вечеру, когда Тоина задремала, спрятав голову под крыло и погрузившись в никчемное упоение сна.
Мы пролетели над равниной Пещер, потом направились к долине Инкьодато, гнетуще мрачной от беспощадного солнца и плавающих в небе коршунов.
— Это здесь, — сказал филин.
Мы стали снижаться, неторопливо, как того требовал почтенный возраст дядюшки Микеле.
— Лети за мной, — повторял он.
Я мало верил в целебную силу трав.
— Она растет на крутых скалах, — бормотал филин.
Вскоре он опустился на склон крутого утеса. Я последовал за ним. Он приблизился к крошечному кустику со словами:
— Вот первая из трав. Это рута.
Мы набрали в клювы по пучку, потом направились в глубь долины и там, пролетая над самой Землей, нашли другую траву.
— Это майоран! — воскликнул дядюшка Микеле.
Наконец мы нашли последнюю из нужных трав, и филин так напыщенно-гнусаво произнес «тимьян», словно хотел воспеть хвалу целебным свойствам травы.
Невозможно описать, до чего душисты были эти травы; друг мой, нарвав их и разобрав одну к одной, вымыл их затем в узенькой канавке, причем рыбы и лягушки повысовывали головы из воды, изумленные, быть может, этим доселе невиданным занятием.
— А вы уверены, что эти травы помогут? — спросил я.
— Тихо, тихо, тихо!
На обратном пути я нес пучки трав в когтях, а дядюшка Микеле объяснял мне, сколь разнообразны и многочисленны целебные свойства руты, тимьяна и майорана. Мывдвоем забрались в гнездо филина, и он стал клювом и когтями растирать листья, смачивать их слюной, превращая в кашицу, затем сделал из этой смеси несколько маленьких шариков.