Представить, с какого лица должен взирать этот глаз, Туз никак не мог. Не знал, кому в таком случае молиться, и обратился к Липатовой. Она сразу сомлела от взгляда: «Явно чей-то третий. Самодостаточный! Донага раздевает! Проницает суть вещей. Заключи его, Тузик, отдельно в треугольную рамку. Приходи ко мне вечером – покажу образец»…
Она жила неподалеку, на Остоженке, в старом доходном доме. На двери разъяснялось, кому и сколько раз звонить. Например, некоему Ухуеву – семнадцать. Для такой фамилии и одного лица предостаточно, но Ухуевых было трое. Туз долго ждал. Наконец распахнулась дремучая, бездонная коммунальная пропасть, в самые глубины которой сквозь далекие голоса и близкие запахи, словно крылом касавшиеся лица, повлекла Липатова. «Почти всех уже расселили, – шепнула она. – Один только дух и остался».
Они вошли в неожиданно светлую, высокую и просторную комнату. По левую руку возвышался грандиозный резной гардероб, подобный готическому собору, а красный угол занимала двухметровая икона с изображением Сына на коленях у Отца, Святого Духа в виде голубя и Глаза, пристально взиравшего из небесного треугольника. Под иконой лежал стожок – утоптанная куча сухой травы, хотя никакого животного не было заметно.
Липатова, похоже, не знала, с чего начать. «Новозаветная Троица, – рассеянно кивнула на стену. – Строгий глазище. Недреманный. Надзирает день и ночь».
Ощутив смутное беспокойство, Туз спросил: «А что Филлипов?» «Да что Филлипов! – вздохнула она. – Ему бы только „Песнь песней“ декламировать и сборник Тютчева „Впусти меня“. Совсем рехнулся – отвергает брак и спит отдельно, – указала в угол. – Видишь, гнездо свил. Питается, представь, пшеничным зерном и горохом. Ну, что утрачено, уже не восстановишь»…
Он хотел было утешительно обнять, но Липатова отстранилась: «Будь другом, передвинь шкафчик так, чтобы разгородил жизненное пространство»… «Может, потом», – сорвалось у Туза. «Что значит – потом? – искренне удивилась она. – После чего?»
Покраснев, он уперся в неколебимый, как столетний дуб, гардероб, а в голову явилось множество народных поговорок, из которых сложилась одна сомнительного содержания: «и рыбку без труда не съесть». «Осторожненько, – сказала Липатова. – Антиквариат. Купила у баронессы Корф, бывшей хозяйки всей квартиры. Час от часу дорожает». «И тяжелеет», – думал, тужась, Туз. Лишь от смущения всех чувств, вероятно, удалось ему выкорчевать шкаф, обнаживший мохнатый пол, конфетные фантики, катушку посеревших красных ниток…
Липатова тем временем укрыла икону ажурной шалью и одним широким махом разложила застонавший по-женски диван. «Ах, сосцы мои подобны башням», – молвила, коснувшись груди. Сбитый с толку, разгоряченный шкафом Туз не понимал, как себя вести, и набросился с преувеличенной, видимо, страстью. «Бережнее! – остановила Липатова. – Полюбуйся на белье, прежде чем стаскивать. Парижское». Он разглядывал, кажется, слишком долго. Липатова заскучала, точно экскурсовод в музее, поощряющий внимание к искусству, но желающий все же движения вперед по намеченному плану. «Да протяни руку свою, – сказала нетерпеливо. – Чтобы внутренность моя взволновалась». Туз уже не был уверен, туда ли сует. «Да, да, – ободрила Липатова. – До самой спирали, до бесконечности! О, живот мой, будто круглая чаша, в которой не истощается ароматное вино! Приникни! – сыпала перлами из копий царя Соломона. – Крой меня своим кедром!» «Как-то все не так, – думал Туз, вспоминая прогулки с Раей в парковых зонах. – Кажется, „кровли домов наших – кедры“… И содрогнулся, различив сквозь ажурную шаль недреманное око, подглядывавшее поверх шкафа.
«Не думала, что ты так поспешен, – сухо заметила Липатова. – Бросил меня, как тогда в лужу»… Легким движением камасутры, изогнувшись, будто лук из сахарного тростника, выскользнула из-под него и опустилась сверху, затмив белый свет. Придушенный Туз едва расслышал: «Нос твой подобен Ливанской башне». И глубоко задумался над этим сильным образом, пока Липатова ерзала, сползая с головы к чреслам, где устроилась основательно, по-буддийски, раскачиваясь, как молящийся талмудист.
Сбывшиеся желания успокоили Туза. Хотелось лишь выпить да закусить. В некотором забытье размышлял о Будде с монахами, о том, что все небесное отражается на земле, и наоборот – земное на небесах, которым в таком случае не позавидуешь. Очнулся от звонка – то ли в дверь, то ли будильника. И не сразу сообразил, что это тоненько, переливчато заливается Липатова, смежив глаза, а над переносицей во лбу у нее сияет третий – голубой и безбрежный, словно небесное поле счастья. «Кецалькоатль», – вымолвила не своим голосом и без объяснений заснула. Туз долго разглядывал ее чистое чело, стараясь уяснить, чего там сокрыто. И понял наконец, как надо оформить глаз из магического квадрата.
Теперь Липатова приносила для него в участок завтраки и хмурилась, подзывая к телефону, если спрашивали подруги, особенно зарубежные. «Чего тебя так тянет на иностранное? Или у них там что-то иначе устроено?» «В целом так же, – не спорил Туз. – Просто любопытен образ мышления и проявления чувств». «Ах, чувства тебе подавай? Да какие у них чувства?! – негодовала она. – Уверена, эти бабешки даже Пушкина не читали, не говоря уж о „Песни песней“!»
В ее чувствах Туз никак не мог разобраться. Перед тем как разложить диван, она непременно задавала ему, будто приходящему батраку, какую-нибудь работу – вбить гвоздь, ввернуть лампочку, подмести и вынести мусор. Не то чтобы это утруждало, но наводило на мысли о потребительстве. Хотя все искупали переливчатый звон и открытие третьего глаза, которым Липатова на краткий миг созерцала потаенное. «Вижу тебя на пирамиде под солнцем, – сообщала, как Пифия. – Ах, пернатый змей! Заползи в меня, змеюка». Но однажды увидела такое, отчего стремительно перекрестилась: «Чу! Филлипов». «Какой Филлипов? – не понял Туз. – Где? Откуда?» Сгребя одежду и подталкивая к двери, она путано приговаривала: «Мой Филлипов. У порога дома. Прибыл с Синая. Конечно, христианин. Не убьет, конечно. Но жалко огорчать. Однолюб журавлиной породы. Только бы не сжег себя этот беспоповец. – И выпихнула в пустую беспросветность коридора. – Оденься в туалете. Налево двадцать пять шагов, направо – четыре».
Так внезапно выдернутый из колоды Туз сразу сбился со счета. «Почему, собственно, без телеграммы?» – недоумевал, бредя пахучими коридорами, путаясь в пальто и занавесках, теряясь в тупиках. Мелькали, как в чистилище, бледные тени и пушистые духи. На всякий случай он кивал и даже бормотал: – «Добрый вечер». Оделся наспех в каком-то закоулке, присев на корыто, и тут же за углом наткнулся на Филлипова во плоти.
Туз не думал, что дойдет до рукоприкладства, но ожидал-таки услышать какое-нибудь суровое, ветхозаветное откровение из Синайской пустыни – о блуждании и блуде, об огненных письменах, уже проступивших на стенах. Но Филлипов то ли обознался в потемках, то ли вовсе не придал большого значения этой встрече. В конце-то концов, мало ли на кого наткнешься в коммуналке. «Тузенбах? Жили в квартире сорок четыре сорок четыре веселых Туза, – сказал мягко, по-домашнему. – А я привез тебе камешек с горы Моисея. Уборная, кстати, не занята?» И растворился во мраке.
Туза охватило неимоверное беспокойство, будто перед рождением в Кузьминках. Еще с час странствовал по квартире, не находя знаков, указующих выход, страшась встречи с одним из Ухуевых. Едва не завыл, осознав себя отвергнутым Иудой. Закрыл оба глаза и пошел наугад, доверившись третьему, который, видимо, и вывел на кухню, оттуда к черному ходу и далее к рюмочной в переулке между Большим и Опереттой, где так нахлестался водкой и наперся обязательными бутербродами, что заснул на скамейке в сквере.
Пробудился глубокой ночью без часов и пиджака, что было натурально. Но, отойдя в кусты, столкнулся и со сверхъестественным, обнаружив пропажу трусов. Каким образом их сняли, оставив штаны на месте? Неведение сильно угнетало. Только к утру сообразил, что, скорее всего, обронил у Липатовой. Впрочем, и относительное знание не слишком-то успокоило. Представил, как Филлипов колдует над ними, заговаривает и кромсает ножницами.
На другой день в участке старался не встречаться взглядом ни с ним, ни с Липатовой. Она сама подошла, всучив пакетик из-под французского белья. «Стиранные и глаженные, – улыбнулась нежно. – Отобрала у старушки Корф». Трусы показались неоправданно тяжелыми. Развернув их дома, увидел любовно вышитый красными нитками глаз, пока закрытый. Выпал и камень, привезенный Филлиповым с горы Моисея. Маленький, но увесистый, опаленный древними страстями и овеянный дыханием Господним. Именно на таком, наверное, были выбиты Скрижали Завета. Туз всматривался, всматривался, даже через лупу, но ни буквы не различил.
Гармония сфер
В Варшаву его пригласили на Съезд реставраторов. Предполагалось, что сделает сообщение о восстановлении Будды. Настроился он по-деловому. Захватил фотоаппарат «Зенит» и общую тетрадь для дневниковых записей.
Гармония сфер
В Варшаву его пригласили на Съезд реставраторов. Предполагалось, что сделает сообщение о восстановлении Будды. Настроился он по-деловому. Захватил фотоаппарат «Зенит» и общую тетрадь для дневниковых записей.
Отель, где разместили, не был, вероятно, роскошным, но очень отличался от гостиницы в Бесзмеине. Да все тут было несколько иным, хотя из окна виднелось пирамидальное здание со шпилем, живо напоминавшее московские высотки.
Давно уже не свистели в этих сферах божественные ураганные ветры, земля не сотрясалась, но сам покой и какая-то тихая торговая прочность возбуждали с непривычки.
«Если мир уподобить пирамиде, – подумал Туз, – то легко представить в основании обширную родину в виде темного магического квадрата. А чем ближе к вершине и скупее пространство, тем светлее, тем меньше зла времени». Впервые оказавшись на расстоянии от отечества, он ощутил неугомонную беспризорность иностранца. Немедленно захотелось чего-нибудь такого, прежде мало доступного. Например, проверить, изгоняют ли после одиннадцати из номера гостей женского пола. Влекло, несмотря на поздний уже час, пройтись по улицам. Похоже, приоткрылся-таки третий глаз, ясно узревший все прелести земной жизни. Туз коротко выразился в дневнике словом «кайф» и вышел в коридор.
Милые горничные интересовались икрой, водкой и шоколадом. Звучала музыка, располагавшая к легкой жизни в достатке. На первом этаже из укромного магазинчика доносилось нежно-тревожащее «Беса ме му-у-у-чо», а пани в голубом фраке манила, казалось, расцеловаться. В кармане у Туза были кое-какие выданные на поездку злотые, но в этой лавке их не принимали. Он вывалил горсть монет, надаренных за прошедшие годы капиталистическими подругами. Ничуть не удивившись, пани все пересчитала, будто привела прожитое к общему знаменателю, вернула только венесуэльский «боливар», и пригласила жестом выбирать.
О, Туз желал многого, включая саму пани, но сомневался, хватит ли на банку пива. Однако указал на виски. И получил еще сдачу бумажкой в десять долларов, прежде не осязаемых. Вернувшись рысью в номер, так же быстро выпил и почуял в себе бьющую копытами белую лошадь. Он угодил в резонанс естественному звучанию мира, которое на просторах его отчизны преднамеренно глушилось, а здесь сразу подсказало продать «Зенит». Сроду не торговал, но теперь понял – нет ничего легче и заманчивей простого обогащения. Стоит пожелать, как все свободные духи спешат на помощь. Неважно, какие и откуда. Только доверься, и все устроится само собой.
У черного входа в ближайший ресторан уже поджидал один из них по имени Ладислав, во плоти и белом костюме. Он не только прекрасно говорил по-русски, но, видимо, очень нуждался в фотоаппарате «Зенит».
«Руковожу джаз-бандой. Гармонизируем пространство, – рассказывал дружески, ведя в зал и усаживая за столик подле сцены. – Скоро освобожусь, а ты пока считай и выпивай», – вручил пачку злотых и удалился к аккордеону.
Ресторанная жизнь потихоньку угасала – без воплей, драк и буйных плясок. Музыканты сыграли «Подмосковные вечера», и Ладислав вернулся. Все выглядело как-то слишком утопично, о чем и сообщил сомлевший Туз. «Это всего лишь гармония сфер и прочность мира, – сказал Ладислав. – Не веришь, что ли, в солидарность?»
Пришлось задуматься. Туз с удивлением осознал, что верит во многое – в Аристотеля, Платона, Ньютона, Гегеля, Дарвина, Заратустру, Будду, Христа, Магомета и – припомнил он, – конечно, в Зевса. Верит в загробную жизнь, в материализм и социализм. Верит, что в целом все на Земле хорошо придумано. Однако во всем, как и в себе самом, сомневается. «Верю, но не до конца, – признался. – Не до полной уверенности». «Ну, тогда еще выпей», – подмигнул Ладислав.
Они вышли из ресторана. По улице Новы-Свят бродили редкие, приятные с виду люди. На душе было легко и свободно. «Вот, гуляю по Варшаве, а в кармане куча злотых, – думал Туз, ощущая уже полную благодать и солидарность. – Да еще десять долларов!»
Он воспринимал все так благостно, что глазам не поверил, когда какой-то прохожий влепил Ладиславу по уху. Улица вздрогнула от звучного аккорда, а Ладислав только поморщился, подставляя следующее. Хотя до него дело не дошло, поскольку явилась, как бог из машины, полиция. Всех троих мягко, не выламывая рук, погрузили в авто и доставили в участок за углом, где перво-наперво усадили пить кофе с имбирным печеньем. И разобрались быстро, без протокола. «Этот бедный человек бывший муж моей невесты, – объяснил Ладислав, почесывая ухо. – Словом, жену у него увел, так что никаких претензий. Подержите минут пять, чтобы не было продолжения»…
«Все-таки утопия», – размышлял Туз, пока их везли на том же авто к отелю – не к тому, правда, где он поселился. «Хочу познакомить с психомузотерапевтом, – сказал Ладислав. – Она умеет удалять сомнения и вселять веру»…
Поднялись на лифте и зашли без стука в номер. Тузу показалось, что на кровати лежит, покуривая, поющая сама собой виолончель. Выключив магнитофон, она скинула покрывало и оказалась вполне соразмерной барышней. Ладислав представил их и откланялся, а Виола поставила «Болеро» и сразу пригласила в постель: «Пшепроше, пан! Прими от меня звуковой душ»…
Она не расставалась с сигаретой и, стоило ее отворить, зазвучала – настоящая музыкальная табакерка. «Не, пан, я долгограюча пластина. Извлеки мелодию. – И перешла на шипящую речь посполиту. – Впровадзач до внетрза. Йесче. Длуже. Добже зробич! О, бардзо!»
Это была глубокая каденция, то есть падение в польскую низменность, за которой сразу началось новое восхождение. Что отличает одно соитие от другого, так это звуки. Если бы Туз удосужился их записывать, мог бы сложиться полновесный гимн богу Дионису. «Не девушка, а какой-то маленький эратофон!» – умилялся он, почти до конца уверовав в гармонию мира.
Утром Виола заказала завтрак в постель и поставила Шенберга. «Помогает с похмелья. Не смейся! Музыка все лечит – заполняет пустоту, восстанавливая энергетический баланс. От мигрени полонез Огиньского. Ваш Чайковский – от грудной жабы. А Карл Хайнц Штатгаузен исцеляет подагру. Разве ты не видишь цветные волны звука? Их гармония побуждает к активности не менее гормонов».
К полудню она собрала вещи и переехала в отель Туза. Все проистекало созвучно и соразмерно. Двуспальную кровать Виола окрестила в честь старинного варшавского театра «операльней». Особенно любила соединяться на ней ровно в двенадцать под бой часов. «Потому что я с полночи, что ли», – пояснила, имея в виду северную Гдыню, где жила и работала в журнале «Моль, древоточцы и прочие мирские захребетники».
Она чутко следила за колебанием верхних и нижних тонов, используя в постели пифагоров строй – чистую квинту с отношением частот три к двум. Сложно объяснить, однако именно так у нее получалось. Она умело настроила Туза – заслышав квинту, он сразу волок Виолу в койку. Вообще ощущал себя истинным паном. Не столько польским, сколько козлорогим и копытным, покровителем ее природы. «Полный консонанс! – ободряла Виола. – Ах, сейчас сообразила, что „Желтый звук“ Шнитке на самом деле оранжевый»…
На съезде реставраторов, видимо, забеспокоились, и в отель заглянул посыльный. Взглянув на небритого Туза с Виолой на коленях, произнес растерянно: «Сегодня намечена поездка в домик Шопена, но вряд ли вы готовы»…
«Хочу в Желязову-Волю! – воскликнула Виола. – Всегда мечтала переспать в домике Шопена – его вальсы лечат нимфоманию».
По пути они остановились в придорожном ресторанчике, где подавали исключительно коньяк «Наполеон» в память о бывавшем здесь императоре. Виола вдруг спела «Варшавянку», пояснив, что это марш зуавов, то есть легкой французской пехоты, действовавшей в Африке. Потом обратилась к публике: «Ведь мы, панове, только и делали, что восставали против России, у которой были под пятой. А теперь, поглядите, у меня под пятой русский зуав, который только и делает, что восстает!»
К Шопену прибыли, конечно, здорово навеселе. Толпа почитателей мешала осуществить мечты, однако Виола увлекла Туза под дерево в саду. Оттуда виднелись окна домика, и мерещился в одном из них профиль юного Фредерика. «Давно уже пережил его, – думал Туз. – Но кто придет в мой домик, которого, впрочем, и в помине нет»…
На обратной дороге Виола рассказывала, как месяц назад побывала в Монголии: «О, до чего чувственна музыка сфер в их голых степях. Прямо видишь катящиеся одно за другим звуковые колеса! Это настоящий звериный стиль. А звуки буддийских ритуалов! Нутро дрожит. Обязательно побывай. Там я впервые поняла, что такое истинное наслаждение»…
Туз не был знаком с монгольской культурой, не считая Чингисхана и смешанного ига. Не припомнил ни одного художника, композитора, писателя и остался равнодушен к ее восторгам. Вообще охладел. Устал от этой польской интервенции, от обилия шипящих согласных, от пани, настолько полонившей, что не успел разглядеть Варшаву. И не то чтобы заездилась долгоиграющая пластинка, но утомила сама гармония. Так нахлебался, едва ли не утоп.