Туз не был знаком с монгольской культурой, не считая Чингисхана и смешанного ига. Не припомнил ни одного художника, композитора, писателя и остался равнодушен к ее восторгам. Вообще охладел. Устал от этой польской интервенции, от обилия шипящих согласных, от пани, настолько полонившей, что не успел разглядеть Варшаву. И не то чтобы заездилась долгоиграющая пластинка, но утомила сама гармония. Так нахлебался, едва ли не утоп.
Проснувшись среди ночи в номере, увидел, что Виола исчезла. К стыду своему, кинулся проверять кошелек, однако злотых там даже прибавилось. А на столе лежала записка: «Как сказал Моцарт, все минует – и час, и година».
Перед самым отъездом зашел Ладислав. «Пожалуй, мало тебе заплатил», – вздохнул он и подарил наручные часы в виде глаза, который моргал каждую секунду. «А впотьмах горит зеленым светом», – сказал на прощанье, и Туз едва не разрыдался.
Уже дома, заглянув в дневник, увидел единственное слово «кайф». Как ни тщился потом разобраться, что же с ним происходило, в какие сферы занесло, так ничего и не понял – то ли сладкое помрачение, то ли, напротив, просветление. Когда просили рассказать о поездке, лишь немо разводил руками, показывая мигавшие часы. Да кто поверит в такую утопическую гармонию?
«Похоже, в начале был чистый звук, – думал он. – Более чувственный, нежели осмысленный»…
Внутренняя Монголия
То и дело слышится в этом мире эхо, отраженное, наверное, от небесных каких-то твердей. Проронил кто-нибудь слово без всякого смысла в хубсугульском аймаке на хребте Хангай, а откликается оно самым немыслимым образом в Новом Свете. Все наполнено отголосками, и было так всегда. Еще до телеграфа и радиоволн существовало излучение мысленное, хоть и оформленное словами. Школьный приятель Миша Дзельтерман не раз рассказывал Тузу о еврейских чудесах – о червячке Шамире, с помощью которого за ночь воздвигали крепостные стены, об иерихонских трубах, эти стены разрушавших, о письмах, запечатанных в глиняный конверт и приходивших по далекой связи куда быстрее нынешних телеграмм, о чудесном золотом сундуке – Ковчеге Завета, где покоилась неизмеримая сила творческая. «Главное, знать верное слово, – говорил Миша. – Оно много чего может»…
Кажется, слова Виолы, сказанные близ Желязовой-Воли, откликнулись на Живом переулке в голове Лени Лелекова. Почесав макушку, направил он Туза в Улан-Батор для осмотра буддийского храма, не погребенного покуда под землей.
В монгольской столице его встретили две статные, словно вырубленные из камня, девушки с непроницаемыми, как илистые воды, лицами – Хуха и Жупана. Одна переводчица, а другая – просто ее подруга. Пока ехали из аэропорта, они рассказывали о Монголии внешней и внутренней, о прошлой борьбе с японцами и китайцами и о нынешней – с пьянством. На улицах было мало машин, зато встречались овцы, верблюды и длинные очереди. Отягощенная коммунальным хозяйством в виде серых пятиэтажных строений местность не радовала глаз. Ее дикие золотые времена давно миновали. Трудно представить, что здесь зародилась великая держава, пространства которой унаследовала Россия. Не ощущалось напряжение жизни, будто погрузился в тихое равнинное течение.
В гостинице «Баянгол», что означало «Полноводная река», Тузу поменяли рубли на тугрики и мунгу. Обширные, как центральный проспект, купюры не помещались ни в кошельке, ни в кармане. Чтобы поскорее от них избавиться, пригласил Хуху с Жупаной в ресторан, где было пустынно, но приятно от сознания, что его как иностранца не затрагивают никакие виды внутренней борьбы.
За столом выяснилось, что девушки прямые потомки Темучина-Чингисхана, который здесь точно Авраам в Израиле – все от него родом. Потом речь зашла о каком-то бароне Унгерне, разбитом Сухэ-Батором, и об уйгурах, алфавит коих восходил к семитскому.
Туз, похоже, уже начал понимать монгольский и время от времени спрашивал: «На каком языке говорим?» В голове его все перепуталось и выглядело необычайно знакомым, даже Хуха с Жупаной. Возможно, от быстрой смены часовых поясов и крепкого напитка «Баянгол» они час от часу становились привлекательней. Но никак не возникало чувство перетекания из одного полного сосуда в другой, что предвещает обычно близость, вроде алфавитной. «Пойдем к тебе в номер, – сказала вдруг Хуха. – Ты будешь нашим священным государем богдо-гэгэном».
Кто бы знал, что этот монарх неприкасаем, а права его ограничены? Проснулся он ранним утром на полу, а в кровати, разметав простыни, спали, обнявшись, Хуха с Жупаной. Было где отдохнуть глазу. Их лица, бесконечно-загадочные, простирались, словно плоскогорье Гоби, над которым вчера пролетал. Они казались неотличимыми, как пески соседствующих пустынь, как Сырдарья и Амударья, в воды которых он так и не вошел.
Конечно, его всюду принимали за своего. Однако лицезревшие с одной стороны не могли бывало признать, увидав с противоположной. «Ты кто?» – вздрогнула Жупана, очнувшись. «Это богдо-гэгэн, – сказала, потягиваясь, Хуха. – Он обещал ресторан и сегодня».
Несколько дней они не покидали гостиницу, и Туз завороженно слушал, как Хуха с Жупаной кончали горловым пением, напоминавшим гул запущенной юлы. Без его, впрочем, участия. Им хватало друг друга. В постели они уподоблялись слившимся полноводным рекам – перекрытым и утерявшим природные русла. Такого трудно ожидать вдали от европейской цивилизации. Поначалу Туз пытался разрушить плотину и вернуть их в правильное ложе, но ухаживания были напрасны, как если бы тщился отбить овцу у барана. «Возможно, ты лучший из пастухов, – искренне заявила Хуха. – Но не для нашего стада».
Так и не удалось за неделю изведать Внутреннюю Монголию. Вспомнив, что сегодня к вечеру улетать, пробудился он до рассвета. От нечего делать старался уловить в Хухе и Жупане черты восточной красоты – внутренние уголки глаз прикрыты характерными складками, в районе крестца из-под завитков черных волос проступают синеватые пятна, наследство Чингисхана, а во ртах сияют невероятной белизной крепкие зубы. Наверное, именно так безмятежно почивали Адам и Ева в последнюю ночь перед изгнанием из рая.
Впрочем, неловко разглядывать спящих, и Туз обратился к окну. На обширном небосклоне шевелились пять планет. Зевала, угасая, луна на задворках. Словом, небесные сферы совершали обычный путь, приглядывая за дремлющими отарами. Однако звуковых колес, обещанных Виолой, не было слышно. Только Хуха с Жупаной похрапывали, будто катали по деревянному столу железные шарики. Конечно, нужно ехать в дикие степи, где легче понять здешнюю красоту, где проливается на землю богдо-гэгэн – августейший свет.
Тем не менее рассветало, и проявился приземистый мавзолей Сухэ-Батора, в который упирался центральный проспект. Затем памятник Сталину, замерший в подворотне, слева, но по правую руку. Вдали у подножия гор тянулся бесконечный и одинокий, словно бытие, товарный состав. Постепенно из серой мглы выплыл и сине-красно-желтый буддийский храм. На его покатых и вздымающихся крышах стояли крылатые демоны. Грызя, как воблу, змей, они укоризненно глядели на Туза. Всего лишь одной своей стороной, а точнее промежностью, оборачивалась к нему жизнь. Нет, чтобы сходить в краеведческий музей или послушать монгольскую оперу. Одно и то же наваждение – от Карпат до Памира. Тугрики кончились, и хотелось немедля улететь отсюда на каком-нибудь монгольфьере.
Хуха с Жупаной, узнав, что ресторана не будет, вспомнили о службе и быстро собрались, оставив по себе на память книжку Лодонгийна Тудэва. С похмельной тоски Туз взялся было почитать, да не превозмог названия «Перекочевка» и вновь приник к окну.
Вышагивал мимо косматый верблюд. Пустые его горбы качались из стороны в сторону. Следуя за ним взором, Туз увидел за углом буддийского храма длинный, несмотря на ранний час, хвост у пункта приема стеклотары. «Надо же хоть как-то жизнедействовать», – подумал он и собрал бутылки, которых немало скопилось в номере за дни командировки.
На улице сквозил резкий предгорный ветер, зато в очереди царила уютная теплота. Смущал только старик в рыжем лисьем малахае. Мигая часто, как дареные часы, в упор разглядывал прозрачными глазами. Туз вежливо кивнул, и старик немедленно раскрыл объятия: «Наконец-то приехали, ата! – молвил ясным монгольским голосом. – Давно вас поджидаю». Явно обращался к нему и уже тянул куда-то за рукав: «Пойдемте-пойдемте, ата, здесь рядом ваша могилка в мавзолее»…
Смущенный речью городского сумасшедшего Туз упирался: «Не могу, очередь прозеваю». «Не беспокойтесь, ата, уж сорок лет стою. Хоть вы из самой Москвы прибыли посуду сдавать, и все тут ваши потомки, да вряд ли пропустят»…
Поняв, что просто так от полоумного не отделаться, Туз протянул ему бутылки. Тогда старик скинул малахай, под которым оказался неожиданно рыжим, и стащил через голову веревочку с бронзовым медальоном в виде монеты – дырка посередине и четыре вокруг. «Даю, потому что вы дали, – высказался формулой римского права. – Этот оберег достался мне от самого Чингисхана, воплотившегося в Сухэ-Батора. Носите, ата, на здоровье!» И живо надел Тузу на шею.
Поняв, что просто так от полоумного не отделаться, Туз протянул ему бутылки. Тогда старик скинул малахай, под которым оказался неожиданно рыжим, и стащил через голову веревочку с бронзовым медальоном в виде монеты – дырка посередине и четыре вокруг. «Даю, потому что вы дали, – высказался формулой римского права. – Этот оберег достался мне от самого Чингисхана, воплотившегося в Сухэ-Батора. Носите, ата, на здоровье!» И живо надел Тузу на шею.
По дороге в гостиницу хотелось выкинуть медальон, возможно, заразный, вплоть до проказы и безумия, но тот прочно сцепился с найденным в страсти под Курган-Тюбе тохарским амулетом – каменные шарики, проникнув в дырочки, едва различимо, как пульс, тикали, будто отсчитывая последние минуты близкого к закату Господнего дня.
Похмелье само собой миновало, и Туз увидел, какая сумасшедшая красота вокруг – нутро задрожало от звуков, издаваемых великими колесами бытия.
Из самолета он глядел на долго-ускользающую пустыню Гоби, чувствуя, что покидает нечто дорогое. Все казалось глубоко родным. Задремывая, вспомнил, как звали разгромленного им когда-то барона Унгерна – Роман Федорович, фон Штернберг.
«Хорошо, что с внучками не переспал», – подумал умиротворенно.
Глагол
Проводы
Многое изменилось в окружающем мире с тех пор, как на груди Туза сомкнулись две части амулета. Обострилась борьба пракрити и пуруши, в которой природная материя брала верх. Все распадалось, стремясь к изначальному хаосу. Поначалу это выглядит забавно – взору предстают не виданные ранее формы и сочетания. Но чем дальше, тем опасней. Исчезает почва под ногами, а пути-дороги становятся зыбкими, уводя неведомо куда.
Если прежде в их райском участке на Живом переулке работали с натуральными продуктами – спиртом, яйцами, осетровым клеем да хлебными мякишами, – то теперь явились совершенно непотребные вещества.
«Ксилол! Толуол! Разве ими сердца выпрямишь!? – трубно курлыкал Филлипов с антресолей. – Подобное лечится подобным, а нам что предлагают? Жуть берет! Недаром сказано о дьявольском смраде перед пришествием антихриста. Губим, братие, этносферу! Реставраторы уже пьют денатурат в Княгинином соборе над мощами жены Александра Невского»…
Неизбежно, наверное, на смену древнегреческому эросу приходит латинская эрозия. Все двуедино, и за соединением следует разъедание. А любой райский сад, особенно если он на российских просторах, располагает, видимо, к необдуманным выходкам – от поедания яблок и швыряния мусора до порубки деревьев и какания на тропинках. Вообще покой – бесовская находка, поскольку рождает ощущение вседозволенности и безнаказанности.
И Туза подталкивали бесы, искушали, как могли. Предпраздничным днем оказался в полном одиночестве у открытой и набитой деньгами кассы винно-водочного отдела. Ну, как во сне – протяни руку и бери, сколько унесешь. А он с минуту постоял и медленно вышел из магазина, размышляя, что это – совесть или страх засады? Однако тем же вечером отправился в гастроном на Зубовскую и взял вместо продуктов скопившуюся за лето наличность. Более того, в понедельник спозаранок продал пожарным из соседнего Управления последнюю канистру спирта, выпрямлявшего сердца. И все неправедно добытое прогулял в ресторане у Нинель Ненельевны, провожая Электру в Калифорнию.
Увидев аккуратную прическу Туза, она поморщилась: «Ну, вылитый совок!»
Неприязнь к совкам уже довела Элю до общего отравления организма, токсикоза и нервной сыпи. За столом гневно рассказывала, как уничтожают национальные особенности племен и народов, в частности таджиков, навязывая им русский язык. «На Западе об этом еще плохо знают, но идет подлая ассимиляция, – вещала через кулак, подобно ускользающему голосу „Свободы“. – От местных рабочих не дождешься фарси. Только и слышишь – блядь, проститутка. Вообще наш чертов Союз – это сучьи узы, когда все повязаны одним блядским узлом»…
Сам Туз негодовал редко, на уровне ЖЭКа, но тут, конечно, соглашался, кивал и охал, надеясь только, что Эля не расплещет раньше времени всю энергию, чтобы и ему перепало в постели.
«А знаешь, что сделали на востоке с пророком соцуравниловки Маздаком? – вспорола она апельсин ногтем. – Содрали заживо кожу, набили соломой и вывесили чучело над городскими воротами, чтобы другим неповадно было! Ах, плоха человеческая память! Но пора бы уже и с наших шкуры драть!»
Художников в ресторане почему-то совсем не было, и генштабисты вели себя развязно. За соседним столиком как раз сидели три полковника. Вернее, один из них под, то есть не под столом еще, а еще подполковник, говоривший вызывающе громко, как в казарме: «Не сыскать страны демократичней нашей! Вся власть из простого народа. Колхозница ты или рабочий, вступай в партию, и – вверх по лестнице!»
«До самого оргазма», – заметил пьяноватый уже Туз, желая угодить Эле. Так бывает, что один человек, не совсем уж дурак, начисто тупеет в обществе другого.
«Дурь, разумеется, надо изживать, но не раскачивать весь постамент!» – продолжал Под, поглядывая на Элю и явно ошибочно толкуя ее ответные пламенные взоры.
«Чернь, толпа, охлократы», – цедила она сквозь зубы, терзая вилкой котлету по-киевски.
Было ясно – ни до какой постели дело не дойдет, если Туз не предпримет сейчас же что-нибудь диссидентское. Стараясь инакомыслить, он уставился на подполковника, бывшего когда-то простым, конечно, лейтенантом. Да нет, далеко не простым, а именно тем, с разбойно-банной фамилией, который совратил одноклассницу Женю. Как раз донесся неприятный звук ножа по тарелке: «шай-кин». Туз понял, что не ошибся, прав. Зажал в кулаке затылок ананаса и подошел к соседнему столику. Озирая погоны, уплывавшие в стороны, за пределы зрения и сознания, спросил на всякий случай: «Шайкин? Помнишь Женю Онегину?»
«А? Что такое?! – взволновались штабисты. – Что с ней!?» «А вот тебе такое, что с ней! – хотел рявкнуть Туз, да как-то сорвался, точно мелко тявкнул. – Вот тебе Женю!»
И саданул меж чьих-то погон жесткой лиственной макушкой.
Что было дальше, плохо помнил. Вроде бы бегали вокруг столов и какой-то липы во дворе, плодоносившей ананасами. Звезды на погонах все укрупнялись, застилая глаза, достигая размеров Большой Медведицы. Тузу казалось, что навалилась рота генералов, крепко натузивших. Порвали рубашку и вдруг оставили. Штабист Шайкин изучал, как карту боевых действий, его грудь со шрамом в виде стрелки, указующей на сердце: «Да никак Женин банный кавалер? Она о тебе много хорошего рассказывала. Ну, прости, брат, ты тоже не прав!»
Потом будто бы сидели за столом, вспоминая Полтавскую битву и переход через Альпы. Поодаль бродил Адик в плавках и бабочке, а милый Шайкин, доедая ананас, показывал семейные фото, где растолстевшая Женя – его жена и мать…
Про детей Туз не дослушал. Пошел искать исчезнувшую Элю, а очнулся на клеенке среди грустных охлократов и черни, того самого молчаливого демоса, не только бесправного, но уже и раздетого. Один попытался было запеть – «вставай проклятьем заклейменный». Да его быстро уложили ничком, увязав за спиной руки с ногами.
Было раннее светлое утро, когда после заполнения бумаг Тузу выдали мятый костюм. В карманах остался лишь телефон Шайкина да пять копеек на метро. Выйдя на улицу, глазам не поверил, в каком благостном месте заночевал. Вокруг поднимались храмы красного кирпича, напомнившие о родной стене пожарного Управления, и расстилался пруд бобовых очертаний. Туз постоял на берегу, разглядывая себя среди ряски. Но видел лишь ясное небо и луковичные купола без крестов.
В метро напротив сидела такая харя – как ни старался, не мог найти в ней искры Божьей. «Из какой темной основы такие являются?» – думал с ужасом. И только поднявшись на выход, сообразил, что это его в окне отражение.
Дома, отворачиваясь от зеркал, сразу залез под душ, откуда и вытащила телефонным звонком Электра. «Спасибо за ужин, – сказала она. – Здорово ты навешал этим совкам! Я бы еще от себя добавила, да вынуждена была удалиться. Менты бы замели, так прощай Калифорния»…
У Туза гудела голова, и теплоты в голосе было мало, за что Эля и отчитала на прощание: «Зачем ты расстрелял свою рубашку под Курган-Тюбе? Себя не любишь, а значит, и никого на свете! Вообще не будь глупцом и пролетарием в гнезде кукушки. Скинь холопство, да беги из этой срани!» И как всегда с треском бросила трубку.
Через какое-то время дошли слухи, что в Калифорнии она начала борьбу за возвращение земель бывшим владельцам – потомкам индейцев серис и кикапус. Словом, за реституцию и люстрацию, а уж заодно против абортов, эвтаназии и смертной казни в газовой камере.
Первая синагога
Когда в участок подножий пришла бумага из вытрезвителя да обнаружилась к тому же растрата молочных денег и спирта, Туза пригласили на собрание коллектива, что являло собой, конечно, плеоназм. Он так и заявил: «Товарищи, это излишество, масло масляное, темный мрак, вроде “моего автопортрета”. Давайте обойдемся, я все возмещу!»